Недаром говорят в горах: «Нет человека, которому аллах не предоставил бы всех земных благ, но многие не умеют их взять».
Был некогда человек по имени Бадай, и решил он пользоваться лишь тем, что аллах ему в руки сунет. Отправился он к аллаху, а по дороге повстречался со снежным барсом. Рассказал, куда спешит, а барс и говорит: «Узнай, кстати, у аллаха, чем мне питаться, чтоб его не прогневить». Дальше пошел Бадай и встретил богатую вдову. Была она бригадиром в колхозе и зарабатывала столько, что на десятерых бы хватило, а жила одна. «Незачем ходить тебе к аллаху, — сказала она Бадаю, — оставайся лучше со мной». Отказался тот и отправился дальше. Попались на его пути верхолазы. «Иди к нам, горец, — сказали они. — К высоте ты привычен, а денег заработаешь вволю». Но не послушался их Бадай и не успокоился, пока не дошел-таки до аллаха. Рассказал ему о себе, о богатой вдове, о верхолазах, не забыл и о вопросе барса. «Иди домой, — сказал аллах, — а встретишь снежного барса, поведай ему о своих странствиях и передай, что, если будет он питаться мясом глупцов, я останусь доволен». Вы, конечно, догадываетесь, чем эта история кончилась? Мог ли барс найти большею глупца, чем Бадай? С него-то и начал он список съеденных глупцов.
Но я-то, Бахадур, на этого Бадая вовсе не похож! И уж я-то сумею воспользоваться дарами, которые судьба сама мечет мне под ноги!
2С деньгами, которые пришлись мне как нельзя более кстати, я отправился дальше, вдоль аварского Койсу. Вскоре меня догнал худой чернявый человек, которого я заметил в толпе горцев. Он назвался каменщиком Даудом из Харахи.
Наступил полдень, Дауд попросил меня остановиться. Он омыл в речке ноги, постелил пиджак и устроился на нем для молитвы. Но отмолился так быстро, что я изумленно воскликнул:
— Бог, наверное, и не расслышал твою трескотню!
— Не такой он дурак, как ты, — сердито ответил мой спутник. — Он знает, что у меня нет времени задерживаться в пути.
А потом всю дорогу каменщик Дауд неустанно расхваливал меня за находчивость, с которой я облегчил карманы щедрых горцев. Как ни убеждал я его, что сделал это только во имя мира между людьми, которые столь безрассудно тратили на споры драгоценное время в разгар полевых работ, он лишь лукаво улыбался.
Потом вдруг выяснилось, что он хорошо знает моего дядю Даян-Дулдурума и как раз отправляется в наши края, где может с ним встретиться. Упомянул он и о том, что труженики-кубачинцы терпеть не могут плутов и надувал, и, если заведется такой в их ауле, они не дадут ему покоя насмешками. А в заключение заметил, что как раз теперь испытывает острую нужду в деньгах, и когда я предложил ему по-дружески поделиться даром щедрых горцев, он быстро согласился и сказал, что, конечно, не забудет моей услуги...
Не успел Дауд из Харахи спрятать свою долю денег, как нас нагнал запыхавшийся и измученный человек в майке и папахе.
— Ой, постой, харахинский Дауд! Постой, от меня не уйдешь! — кричал он, подбегая к нам и хватая моего спутника за грудки. — Эй, ты, кривой и хромой сын иблиса и шайтана, потомок недостойных отцов, мошенник и тунеядец!
Нанизывая на нить гнева подобные бусины слов, догнавший нас человек так тряс бедного Дауда, что, будь тот деревом, с него облетели бы все листья. Я не мог не вступиться за своего спутника и с решительным видом взял обидчика за плечо. Но он так лягнул меня, что, не зацепись я за куст мушмулы, пришлось бы искупаться в холодной реке.
— А меня-то за что? — спросил я, сбрасывая с плеч хурджины.
— Тот, кто защищает мошенника, сам мошенник.
— Откуда же мне знать, что он мошенник? — выпалил я, хотя про себя и подумал, что прав, наверное, человек в папахе и майке: уж больно поспешно этот Дауд сунул в карман половину моих денег.
— Ты не знаешь, зато я его хорошо узнал!
— Тогда объясни и мне, чтобы я тоже знал, что он из себя представляет.
— Пусть сам объяснит.
— Клянусь, я ничего не знаю, ни о чем не ведаю, — жалобно скулил Дауд, стараясь высвободиться из цепких рук преследователя.
— Ты, может, скажешь, что и меня, ашильтинского Алибека, в глаза не видал?
— Нет, нет, тебя я знаю.
— Спасибо, что не забыл! — Человек в майке и папахе ослабил хватку и стал объяснять мне, в чем дело: — Понимаешь, все в нашем ауле сакли свои перестроили, живут как во дворцах, один я отстал. Решил наконец и я пристроить еще две комнаты. И тут приходит ко мне этот самозваный каменщик, этот негодяй, мерзавец, пройдоха...
— Нельзя ли без брани, — перебил я его, — ты оскверняешь и мой слух, и свои уста.
— Подожди, я его еще и не так назову, этого бессовестного обманщика. Приходит и говорит, что лучшего мастера не найти, мол, и в Сутбуке, — а ты знаешь, как славятся сутбукские каменотесы. Я ему поверил, даже переплатить согласился, раз уж он такой мастер. Выехали мы в поле — я ведь не дармоед какой, а колхозник. Возвращаюсь дня через три. Гляжу, а он и камни класть не умеет как следует. Я ему говорю: разве, мол, так стены ставят? Ведь даже камни на склоне горы, подпирающие террасы для садов, кладут ровнее. А он мне, бесстыдник, отвечает: «Не беспокойся, хозяин, это не для красоты, а для прочности». Хорошо, думаю, посмотрим, что дальше будет. Клал он камни, поднималась стена, а он все распевал песню:
Ну, наконец поставил стены, я заплатил сполна, хотя в душе остался недоволен. Но я ведь честный человек и думал, что и другие люди такие же. Не мог я себе представить, чтобы нашелся такой горец, который берет деньги за плохую работу. И представь себе, только мы с ним попрощались, только он скрылся за поворотом, как на построенную им стену взлетел наш облезлый петух — и стена рухнула! Говори, негодяй! — Он притянул Дауда к себе вплотную. — Говори, где же прочность? О красоте я тебя не спрашиваю, но прочность где, отвечай!
— Да отпусти ты мой ворот, а то я задохнусь и уже ничего тебе не скажу.
— Надо бы тебя задушить! — гневно сказал человек в майке, отпуская ворот каменщика. — А ну, отдавай мои деньги!
— Ради аллаха, успокойся, не горячись! Дай мне прочитать молитву. — И, воздев руки к небу, он действительно принялся читать молитву и молился гораздо дольше, чем полчаса назад. Наконец поднялся и сказал громко:
— Благодарю тебя, всевышний!
Алибек при этом немного растерялся, видно, был он набожным и грехом посчитал бы перебить человека во время молитвы. Наконец Дауд сам к нему обратился:
— Стоит ли рабу божьему беспокоиться о рухнувшей стене, когда его самого миновала страшная беда? Скажи мне, хозяин: когда стена падала, под ней никто не стоял?
— Никто.
— Значит, никого камнями не задавило?
— Нет! Кроме облезлого петуха...
— Так, дорогой мой, это же милость аллаха! Ведь если бы стена постояла подольше, ты покрыл бы ее крышей и поселился в новой комнате, а потом она бы обвалилась — и тут-то наверняка не обошлось бы без крови. Аллах уберег тебя и всю твою семью! По обычаю ты должен сейчас же зарезать барана или индюка и поставить угощение всему аулу. Да и мне, дорогой, с тебя причитается магарыч!
Эти слова ошарашили не только ашильтинского Алибека, но и меня. Вот когда увидел я впервые истинного плута и мошенника!
— Так-то, дорогой Алибек,— добавил Дауд, чувствуя, что сбил пыл с потерпевшего. — Правда, магарыч я с тебя сейчас не потребую, но только запомни, что когда снова окажусь в Ашильти, непременно жди меня на хинкал с грудинкой.
Наглости его можно было только подивиться! Я заметил, что ашильтинец стал быстро остывать и был уже готов отступить.
— Вот что, — обратился я к каменщику, не столько желая наставить его на путь истины, сколько надеясь окончательно успокоить Алибека. — Верни ему его деньги. — О своих я говорить не осмелился.
— Мал ты еще вмешиваться в наши дела. Алибек с меня уже и не требует денег.
— Как не требует? Видишь, он ждет, пока ты их ему вернешь.
— Нечего лезть со своими советами! — перебил меня Алибек. — Я тебя не просил заступаться. У меня у самого на голове папаха. Прав этот человек! Ведь окажись я под той стеной, меня бы сейчас уже не было в живых. Вечно буду я ему благодарен.
— Так он же надувает тебя как последнего дурака! Он и у меня только что деньги выманил!
Но Алибек отмахнулся от меня:
— Это ваше с ним дело, вы и разбирайтесь.
И пошел обратно в свой аул, задумчиво опустив голову: все, видать, размышлял о том, какая беда его миновала.
— Ах, какой человек справедливый! А ты тоже — в чужие дела лезешь. Сам меня благодарить должен.
— Это за что же? — удивился я.
— Ведь если б не я, тебя бы по дороге совесть заела из-за чужих денег. А теперь совесть уступит место злости: зачем, мол, половину отдал другому? Что ни говори, а злость не так терзает душу, как совесть.
— Значит, я тебя еще и благодарить должен? Ох, и мошенник же ты!
— Ну ладно, дружище, на похвалу я не напрашиваюсь. Дороги наши расходятся: мне сейчас в Гимра, может, там кто строиться собрался. Так что вернешься домой, расскажи обо мне своему дяде: пусть знает, что есть в горах такой мудрый каменщик Дауд из аула Харахи.
Даже не подав мне руки, он направился по тропе, которая ведет в аул Гимра, на родину первого имама Кази-Муллы. А я пошел дальше, к аулу Унцукуль, родине не менее славного Махача, первого комиссара большевиков. Хоть и лишился я денег, но рад был, что избавился от такого попутчика. Не о таких ли говорят: «Даже упав, полушку найдет!» Поклясться могу, что в жилах этого Дауда течет кровь древнего аксаевца, а древние аксаевцы покупали, продавали, обманывали, крали, дрались и убивали — и все с легким сердцем, с улыбкой на устах.
Я шел по дороге, вдоль шумящей реки, и горы вокруг казались мне сгрудившимися великанами, которые что-то обронили в бурлящий поток и ищут. Одни вершины взмывают ввысь, как сахарные головы в серой обертке, другие прилегли и устало дремлют, третьи подставляют солнцу мощную грудь, покрытую курчавой россыпью лесов.
Какими бы безжизненными ни казались каменистые склоны, но и на них растет тамариск, цветет шалфей, вьются колючие травы, трепещет под ветром заячья капуста. А ближе к воде — кустарники, тростник, волжанка, сочная трава до колен и осыпающий пушистые цветы дикий орех. И все же горы эти кажутся мне незнакомыми и строгими, не то что Юждаг, с любой точки которого я узнаю знакомые вершины.
Никого я не встретил по дороге, пока не дошел до спуска к мосту через аварское Койсу. Мост был разрушен весенним половодьем, и его еще не успели отремонтировать. На берегу сидел человек, а рядом с ним лежал открытый мешок с луком. Человек ел лук — и плакал.
— Какая беда стряслась с тобой, несчастный? — спросил я у него.
— Большая беда, беда тяжелая! — отвечал он, вытирая глаза рукавом. — Отправился я в город на базар. А мост, видишь, разрушен. Переплыл бы, да боюсь, что мешок с луком на дно потянет. Вот и решил съесть весь лук — не пропадать же добру!
— Да, — сказал я задумчиво, — выходит, не всякое добро в радость.
Жаль мне стало этого человека, и решил я ему помочь. Но как? Сесть рядом с ним, есть лук и плакать? Ну уж нет! И я спросил:
— Сколько же стоит твой мешок лука?
— Да не дорого, всего четырнадцать рублей.
«Вот странное совпадение! — подумал я. — Ведь именно четырнадцать рублей и осталось у меня в кармане от дара щедрых горцев». И потому, что не мог я дальше смотреть, как лил слезы этот человек, я отдал ему все деньги.
Как он обрадовался!
— Бери, весь лук теперь твой, и с мешком в придачу! — говорил он, обеими руками пожимая мне руку.
— Нет, зачем он мне? — сказал я. И в самом деле, зачем мне лук? Не дарить же его Серминаз! — Оставь это добро да ступай домой.
— Но ты ведь заплатил за него!
— Ну и что же?
— Так бери!
— Нет, спасибо, не надо, — сказал я и пошел своей дорогой. А когда, отойдя, оглянулся, человек сидел на том же месте, ел лук и плакал. Махнул я на него рукой и ускорил шаг, потому что впереди услышал веселую музыку, зовущую к радости.
3С тропинки я спустился на шоссе, которое связывает Унцукуль с соседним аулом Ирганай, и сразу оказался в благоуханной тени унцукульских садов. Правду говорят люди, что в умелых руках и камни зацветут. Унцукульские садоводы используют каждый клочок земли, и поднимающиеся террасами плодовые сады кажутся чудом. Высокая хурма, приземистые яблони, статные груши, тяжелые персики и абрикосы, уже проглядывающие медовыми плодами сквозь листву, — кажется, что все эти деревья не только сами корнями вцепились в землю, но и ее удерживают своими мощными лапами, чтобы не распался плодоносный слой, обнажив голые камни.
Но не только садами знаменит этот аул. Славен он и мастерами по обработке дерева, резчиками, из чьих рук вышли поистине уникальные произведения искусства. Вот почему привели меня сюда усталые ноги. Может, здесь найдется подарок, достойный моей Серминаз?
Как ценная реликвия хранится у нас дома темно-коричневая черкеска, принадлежавшая казначею Шамиля Хатаму Кубачинскому, и цену этой черкеске придают двадцать четыре газыря, выточенные унцукульским мастером Хамадаром, сыном Абуталиба, из кизилового дерева и украшенные тончайшей резьбой. Да и во многих саклях Кубачи хранятся изделия из тростника, которым были богаты некогда здешние берега, — женские украшения, шкатулки, диковинные трости, трубки и чубуки с изображением звериных морд и угловатых горских лиц. Все это вырезано из дерева. Старый Кальян, отец нашего знаменитого резчика Азиза, хвалится славной трубкой Хочбара, изготовленной в Унцукуле бедняками и подаренной ими триста лет назад знаменитому горцу Хочбару Гидатлинскому. Прекрасной назвал Лев Толстой легенду об этом человеке, беззаветном защитнике бедняков, наводившем ужас на хунзахского нуцала. Как всегда бывало с героями, закончил он трагически: заступник народный погиб на костре.
В этом ауле выбрал мой отец подарок для матери, когда она была еще невестой: шкатулку удивительной формы, словно оплетенную со всех сторон древесными корнями, крепко сцепившими стенки и крышку, отделанные затейливой инкрустацией из меди, мельхиора, бирюзы и крашеной кости. А что, если и мне повезет в Унцукуле? Вдруг у кого-нибудь хранится здесь ручка нагайки, принадлежавшей когда-то наибу Шамиля или самому Хаджи-Мурату? Ведь такую историческую вещь Серминаз наверняка оценит! А может, под одной из кровель Унцукуля хранится знаменитое ожерелье мастера Уста-Тубчи, десятилетия принадлежавшее нашей семье, а потом исчезнувшее бесследно?
Пока я распалял свое воображение и заранее радовался, словно уже держал в руках древнее сокровище, мимо меня пронеслась машина. В ней сидел человек в соломенной шляпе, и я сразу решил, что это, наверное, кто-либо из районных хакимов. Хаким значит «начальник». Когда одного аштинца спросили, много ли у него в ауле хакимов, он, говорят, ответил: «Валлах, дорогой, не знаю, но четырнадцать человек носят соломенные шляпы!»
А из приемника машины неслась задорная песня «Спешите на свадьбу мою!». Хорошее предзнаменование! Я надеюсь, что скоро будут съезжаться по горным дорогам и на мою свадьбу. Только бы поскорее преодолеть последнее препятствие к ней. Кто знает, может, это и удастся сегодня?
Мои мысли прервал задорный девичий смех. Рядом с дорогой, в унцукульском саду, девушки собирали абрикосы, и сразу было видно, что работают они весело, с охотой.
А я думал о своей Серминаз и вспоминал слова нашего старейшего мудреца Хасбулата, сына Алибулата из рода Темирбулата: «Трех вещей нет в этом мире: крышки для моря, лестницы до неба и лекарства от любви!»
В это время девушка в легком платьице, взобравшаяся по лестнице так высоко, что я нечаянно увидел ее ножки, закричала подругам:
— Не ешьте плодов с этого дерева!
— Но почему, Хамис? Ведь они самые спелые! — кричали подруги.
— Это самый опасный сорт — «Ислам кахайте»! — «Убившие Ислама»! Стоит их попробовать, как хочется съесть еще. И даже когда ты сыт, глаза все равно остаются голодными. Сорт этот происходит из Цудахара, и там от этих абрикосов, говорят, умер некий Ислам...
— Знаем мы тебя, Хамис! То ты нас песни петь заставляешь, то пугаешь, — лишь бы мы не ели.
— Конечно! Если столько съедать, что же останется колхозу?
— Ничего, нынче лето щедрое, абрикосов всем хватит. А коль тебе песни хочется, так почему сама не поешь?
— Да, да, спой ту самую, что поет Батыр под твоим окном! — хором закричали девушки.
Хамис спустилась с лестницы и, подбоченясь, прошлась меж деревьев, подражая движениям юноши, потом сделала вид, что заламывает папаху, и, ударив по струнам воображаемого чугура, запела, меняя голос, чтобы он походил на мужской:
Девушки дружно захохотали.
— Ну, а как же ты ответила? Неужели оставила без ответа?
— Я тоже спела ему песню.
— Какую? Какую?
— А вот какую. — И Хамис, уже не изменяя голоса, запела:
Тут девушки заметили меня и стали перешептываться, стреляя глазами в мою сторону. А я стоял, любуясь ими, пока одна из них, самая, видать, озорная, та, что пела, с задорным лицом и чуть косящими глазами, не подошла к самому забору и не уставилась на меня.