Когда стало ясно, что с каждой кружкой старик сбрасывает по десятку лет, ему налили еще. И снова десяти лет как не бывало.
— А тридцать лет назад, — заговорил хозяин, — в тот год я был секретарем сельсовета, а председателем был Квариж, вы его все знаете, пожаловалась нам жена небезызвестного Куле-Име, да-да, того самого, который, подтягивая подпругу на коне, вынужден был из-за своего малого роста подпрыгивать, — пожаловалась, что этот самый Куле-Име ее избил. Квариж поручил мне разобраться в этом, и я пошел в саклю Куле-Име.
Куле-Име лежал в углу с забинтованной головой, но, когда я вошел, он сел и надел папаху. Я начал читать супругам нравоучение, хотя и видел, что хозяину худо. Но он вдруг перебил меня:
— Скажи, пожалуйста, что у меня на голове?
— Папаха, — ответил я.
— А чья она?
— Должно быть, твоя.
— Значит, я могу надвинуть ее на лоб, могу на ухо, могу на затылок, верно?
— Верно, — говорю.
— А если я надену ее набекрень? — спросил Куле-Име и, морщась от боли, сдвинул папаху набок.
— Да пожалуйста! — говорю. — Твоя папаха, твоя и воля.
— Вот так и с женой! — гордо заявил он. — Жена моя, что захочу, то и стану с ней делать!
— Но ты забыл о равноправии...
— Я-то хотел бы забыть, — вдруг жалобно простонал Куле-Име, — да она напоминает! Я всего два слова ей, а она так меня отделала, что неделю на гудекан не выйдешь! — И он опять повалился на спину. Хваленая папаха упала, а жена кинулась к нему с кружкой воды, хотя лучше было бы отпоить его вином.
Жандар ерзал. Чувствовалось, что его оставляет терпение. А невыдержанный Ливинд и болтливый от вина Кальян всячески подталкивали мысль старика, напоминали разные случаи родовой вражды, старались подхлестнуть его память. И только мой дядя, сохраняя спокойствие, то и дело подливал старику вино.
После четвертой кружки Хасбулат начал свою речь словами:
— А вот лет пятьдесят тому назад... — И лица слушателей посветлели: под воздействием винных паров в памяти старика все яснее оживало прошлое. Но он продолжал: — Так вот, лет пятьдесят назад умерла моя жена. Хорошая, добрая была женщина. Сосед мне еще сказал тогда сочувственно: «Бич потерял, бедняга». — «Нет, не бич, — ответил я ему, — а стремя, на которое всю жизнь опирался». Вот с того времени, как умерла моя жена, некому стало прикрывать мои ноги, и по ночам продуло мне их, и, кажется, получил я ревматизм. И сейчас чувствую: погода испортится.
Старик расположился поудобнее, подложив под себя еще одну подушку, пожевал ломтик свежего сыра и поднял кружку, наполненную дядей.
— Дерхаб! — Он выпил и заговорил снова. — Мудрым я слыл в ауле. Философом меня называли. Я еще семьдесят лет назад первым посадил у нас капусту и изобрел железную печь. Однажды ехал я по дороге на ишаке, повстречал друзей. Решили они угостить философа. Налили кружку, другую, я пил, не противился. Но когда почувствовал, что с меня довольно, стал отказываться. А они уговаривают: «Нельзя отставать, ты ведь не просто мужчина, ты философ». Ну и, чтобы не думали они дурно о философе, пил я и пил. И так напился, что утром очнулся сам не знаю где. Голова словно ртутью налита, все тело разбито... Горько мне тогда стало и стыдно. Сел я с трудом на своего ишака и поехал. Подъехали мы к реке, стал мой ишак пить воду. Напился он, а я вспомнил вчерашний случай и стал его уговаривать, чтобы выпил еще. И лаской и угрозами, и голову в воду совал — никак не пьет! «Ну, — говорю я ему, — отныне ты философ, а я ишак».
Конечно, это был тонкий намек со стороны Хасбулата, чтобы больше его не заставляли пить, но гости потратили уже слишком много времени и вина, чтобы уйти ни с чем. Они уговорили старика выпить еще кружечку, после чего тот сразу вытянулся на подушках и захрапел.
Жандар, Ливинд и Кальян в негодовании смотрели на моего дядю, который привел их сюда в самый разгар работы. Дядя был тоже весьма удручен. Наконец он осмелился потормошить старца. Хасбулат открыл глаза, огляделся и спросил удивленно:
— А вы что здесь делаете?
Снова мой дядя с присущей ему сдержанностью и терпением объяснил, зачем они пришли.
— Ну что ж, — отвечал хозяин, — раз вы принесли вино, так налейте!
Дядя налил, старик выпил еще кружку, облизнулся и сказал, благодушно сверкнув глазами:
— Хорошее вино — кровь земли! Так вот, случай ваш вышел лет сто с небольшим назад. В тот день еще отец послал меня за вином к Писаху — тогда был другой Писах — и сказал: попроси, мол, чтобы ради хороших кунаков из Аварии он вино дал отдельно, а воду, которую подливает в него, отдельно. И заплати ему поровну — сколько за вино, столько и за воду. И что вы думаете! Писах точь-в-точь исполнил просьбу моего отца и велел еще передать, что ценит его мудрость. Как же мне не помнить тот день!
Все с нетерпением склонились к старику. Тот молчал, то ли собираясь с мыслями, то ли наслаждаясь вниманием слушателей.
— Как раз тогда пригласил мой отец на праздник ваших предков. Предка твоего рода, Даян-Дулдурум, звали Абдул-Муталим, а твоего, Жандар, Мухамед-Хаджи. И вот после сытного обеда вышли они все на гудекан, и зашел у них спор о строении вселенной. Абдул-Муталим стал утверждать, что Земля наша стоит на панцире черепахи. А разве мог Мухамед-Хаджи, который стал непревзойденным астрономом, не возразить на это? И он заявил, что Земля держится на рогах белого буйвола, ибо это утверждал некогда знаменитый Минатул-Махмуд. Спор закипел, как чабанский котел на огне. «Нет, — закричал, вскочив с места, Абдул-Муталим,— я не допущу, чтобы этот лжец опровергал авторитетное мнение Хашима-Аль-Катагни о том, что Земля стоит на панцире черной черепахи! И именно черной, а не голубой, не красной, не коричневой, не желтой, не синей и не белой!»
— Ну и что же дальше? — перебил Жандар.
— Так-так, — сказал Даян-Дулдурум, потирая руки, будто на футбольном матче.
— Дальше могли произойти большие неприятности. Но дело было осенью, и кинжалы лежали у точильщика. Впрочем, и языки у спорящих были не тупее кинжалов. И когда Мухамед-Хаджи обозвал твоего предка, Даян-Дулдурум, черной черепахой, а тот закричал на весь гудекан: «Поглядите на этого белого буйвола!» — возникла рознь, которая длится, как я вижу, и поныне.
— И это все? — спросил озадаченный Жандар. — Неужели такой пустяк целый век мешал сближению людей?
— Да, это все, — отвечал старик и с чувством исполненного долга откинулся на подушки.
Расхохотался мой дядя. Вторя ему, засмеялся Жандар, и даже двое свидетелей не выдержали.
— Чему вы смеетесь? — спросил помрачневший Хасбулат. Ему не понравилось, что почтенные люди потешались над его рассказом.
— Как же не смеяться, дорогой наш Хасбулат, — отвечал сквозь хохот Даян-Дулдурум, разливая по кружкам остатки вина. — Подумать только, из-за какой-то ерунды два рода бились, как боевые бараны. И столько лет!..
— Нечего смеяться! — возмутился старик. — Или вы считаете пустым вопрос, на чем держится Земля?
— Конечно же!
— Почему, позвольте узнать? — насмешливо спросил хозяин.
— А потому, почтенный Хасбулат, что Земля не держится ни на чем,— отвечал Даян-Дулдурум.
Теперь рассмеялся Хасбулат.
— Ха-ха-ха! — Он смотрел на гостей как учитель на глупых учеников. — Взрослые люди, а не знают! «Ни на чем не держится»! Тоже придумали!
— Конечно!
— Вот уж не предполагал, что разговариваю с такими наивными людьми! Да я вас и в дом бы не пустил, если бы знал заранее.
— Почему это мы наивные? — обиделся Жандар.
— Да пора бы уж знать, на чем держится Земля.
— На чем же? — недоумевали гости.
— Дай сюда руку, Даян-Дулдурум. И ты, Жандар,— сказал старик, соединяя их руки. — Пожмите-ка их крепко. Чувствуете тепло?
— Да, — ответили оба.
— А знаете, что это за тепло?
— Не знаю, — сказал Жандар, а дядя мой промолчал: наверно, он думал, что это — тепло от выпитого вина, но не решился сказать.
— Жаль мне вас, люди, если вы до сих пор не поняли, что это за тепло. Ведь это и есть то самое великое тепло, которым жива наша матушка-земля. А теперь, когда я объяснил это, идите: я хочу спать. — Он сонно пробормотал:
И допив вино из кружки, старик захрапел, будто разом выключился.
Почтенные гости встали и молча поклонились Хасбулату, сыну Алибулата из рода Темирбулата, чье имя всегда стоит рядом со словами «честность», «правдивость» и «добропорядочность».
6Назавтра, когда звук гонга возвестил о конце рабочего дня и кубачинцы, щурясь на солнце, выходили из здания комбината, ко мне подошел мой дядя. Он был в самом добром настроении.
После моего возвращения в аул нам еще не пришлось по-настоящему встретиться, посидеть, поговорить, да я и не искал такого случая по многим причинам.
После моего возвращения в аул нам еще не пришлось по-настоящему встретиться, посидеть, поговорить, да я и не искал такого случая по многим причинам.
— Что же ты не появляешься у нас в новом доме? — спросил он. — Ну-ка пошли!
Когда мы вошли, моя мать, уже сменившая дорогой свадебный наряд на обычное домашнее платье, готовила у печки пирог-чуду ́ с потрохами. Она будто сбросила с плеч добрый десяток лет, расцвела и похорошела, как трава после дождя. Увидев меня, смутилась, не меньше смутился и я. Заметив это, Даян-Дулдурум провел меня прямо в гостиную. Это была большая, светлая комната, застланная превосходным чарахским ковром — подарком моего дяди.
— Ну, как странствовал? — спросил дядя, будто только сейчас увидел меня в ауле.
— Хорошо, дядя.
— Еще бы! На таком коне любая дорога втрое короче.
Вот оно! Все эти дни я мучился, что скажу дяде о коне, но так и не придумал. И потому просто кивнул в ответ.
— Я тут не один бой за тебя выиграл. Теперь дело за тобою, докажи свою любовь и преданность. Ты ведь вернулся с достойным подарком?
— Достойнее в наше время и быть не может.
— Ого! Узнаю голос настоящего мужчины. Надо будет заглянуть к тебе, посмотреть, что это за штука такая.
— Знаешь, дядя, это такая вещь, что даже тебе я ее не покажу до времени.
— Понятно! Удивить решил. Но можно ли узнать, что хоть это за вещь?
— Конечно! Это — ожерелье.
— Ты достал необыкновенное ожерелье?
— Совершенно необыкновенное.
— Дагестанское изделие или из чужих краев?
— Наше! Но ты не расспрашивай, все равно больше я тебе ничего не скажу.
— Смотри не подкачай. Не то заставишь меня краснеть. А я еще ни перед кем не краснел. Срок — неделя.
— Ладно. Неделя так неделя.
— Смотри, как ты изменился за время странствий! Именно солидности тебе недоставало!
Я догадывался, что в глубине души дядя чувствует себя виноватым передо мною: он увел из сакли мою мать.
— А как ты смотришь на мою женитьбу? — как-то неуверенно спросил Даян-Дулдурум.
— Искренне поздравляю!
— Жаль только, недолго пришлось мне побыть с женою. Вот послезавтра уезжаю по делам в Согратль. Да ты не волнуйся, к смотринам вернусь.
Но волновался я вовсе не потому, что боялся, как бы дядя не задержался в Согратле.
— Так что, дорогой племянник, приведи-ка завтра моего коня.
Я не знал, что ответить.
— Что же ты молчишь?
— Коня нет, дядя.
— Что?
— Нет его больше.
— Как нет? Куда же ты его девал?
— Я никуда не девал, но вот волки...
При этом я представил себе искаженное ужасом лицо цудахарца, который вместо козла балхарки Салтанат прирезал дядиного коня.
Вы уже достаточно хорошо знаете характер моего дяди, и поэтому я не стану пересказывать все проклятья, которые обрушились на мою бедную голову. Я мог бы утонуть в нескончаемом их водовороте, если бы вдруг по всему верхнему аулу не пронесся, опережая отставшую где-то почтальоншу с ее неразлучной синей сумкой, клич, что на имя почтенного Даян-Дулдурума получен пакет из Италии от некоего Пьерро Сориано. В душе я послал тысячу благодарностей моему далекому спасителю. Я надеялся, что письмо, а еще лучше какой-нибудь сувенир отвлечет внимание дяди от погибшего коня. Кроме того, кони вообще выходят из моды. Нынче подавай горцу машину, да не какую-нибудь, а легковую, чтобы было мягко и удобно. Но я не успел привести этот спасительный довод, потому что мой дядя выскочил на террасу, а навстречу ему уже поднималась по лестнице запыхавшаяся почтальонша, самая милая болтушка из всех, каких я знал.
Увидав дядю, она опустилась на край лестницы и заголосила:
— Ой, как я бежала, как бежала! Я просто летела и все-таки, дядя Даян-Дулдурум, не успела опередить языки наших кумушек. А так хотелось самой принести вам эту весть: ведь не каждый день мы получаем такие письма. Да и вы так часто спрашивали: «А нет ли чего-нибудь от моего итальянца?..» И вот сегодня разбираю почту, и прямо сверху лежит продолговатый такой пакет, а на уголке штамп: «Международное». Я даже вскрикнула от неожиданности! Вот говорят о дружбе народов, а мне думается, что основой такой дружбы остается дружба между людьми... Разве я не права, дядя Даян-Дулдурум?
— Ну и язык у тебя... Где пакет? Письмо где?
— Есть письмо... Но дай хоть отдышаться, ведь я так бежала, так спешила, всех птиц перепугала, и домашних и диких.
— Да где же пакет?
— Вот здесь! — И почтальонша невозмутимо похлопала но сумке.
— Так давай же его!
— А я что делаю? Вот нетерпеливый человек!
Но все-таки она открыла сумку, и дядя выхватил из рук доброй вестницы длинный, узкий пакет, повертел его в руке, взвесил на ладони, потом надорвал и вскрыл. В пакете на небольшом кусочке красивой белой хрустящей бумаги начертано было несколько строк, и то не по-нашему и не по-русски, а по-итальянски.
Тут мой дядя послал меня за Тубчи-Пашой, тем самым кубачинцем, который в годы войны попал в плен, потом бежал из плена и, оказавшись на итальянской земле, вместе с партизанами итальянского Сопротивления воевал против фашистов. Тубчи-Паша — храбрый человек, он награжден не только итальянскими, но и французскими орденами и медалями. Возможно, что он еще помнит итальянский язык, хотя с тех пор прошло уже двадцать лет.
Тубчи-Паша пошел со мной. Мы застали дядю на террасе, он все еще вертел письмо, а у ног его по-прежнему сидела почтальонша, забывшая, что ей еще надо разнести по аулу двести или триста писем и газет. Дядя, видно, пытался прочитать меж строчек на непонятном языке сообщение о посылке какого-то ответного сувенира.
Тубчи-Паша взял письмо, напомнив о том, какие храбрые, веселые и жизнерадостные были итальянские парни, с которыми он дружил, голодал, мерз, уставал и воевал. После этого долго разбирал строку за строкой, бормоча что-то себе под нос, затем выпрямился и перевел послание. Пьерро Сориано из Италии сообщал, что получил драгоценный для него дар мастера Даян-Дулдурума — турий рог с серебряной отделкой, и заключил письмо обещанием: «Спасибо, дорогой маэстро, я всю жизнь буду пить из этого рога за твое здоровье!»
7В тот же день я попросил у соседского мальчика десяток тетрадей, ручку и чернильницу. В комбинат я не пошел, а когда за мной зашли товарищи, сказался больным. Заперся в старой сакле, устроился за верстаком, разложил бумагу, обмакнул ручку и начал писать: «Мой дядя — да прославится его имя в веках! — любит приговаривать: «Все вы, конечно, мудрые люди, но помните, что есть только одна непреложная истина: ничего не бывает без начала, и все начинается с дороги».
Так вот этот самый дядя уехал по своим делам на попутной машине, а я бегал к матери, в ее новый дом, поесть. Впрочем, я позволял себе это только тогда, когда чувствовал, что рука моя отваливается, а в глазах мелькают разом все буквы, написанные за день.
Наступило то время года, когда председатель сельсовета Омар проводит бессонные ночи, планируя график свадеб на всю осень, и пришел наконец долгожданный день, когда красавица Серминаз должна была выбрать достойнейшего из нас. Накануне, поздно ночью, я закончил свой труд — ожерелье для моей любимой, и теперь оставалось лишь добавить к нему завершающее звено — замок, если хотите.
Вернулся дядя; он уже простил мне гибель коня и обдумывал теперь, не купить ли ему машину. Они с матерью подарили мне новый черный костюм и длинноносые туфли. Разодетый, шел я в сопровождении Даян-Дулдурума и матери к сакле Жандара, а по всем карманам были у меня рассованы исписанные тетрадки. Сердце билось как птичка в кулаке: а что, если провалится моя затея, что, если не поймут почтенные аульчане моего отступления от традиций предков? Не знаю, может быть, дядя почувствовал, что в любую секунду я могу бросить все и убежать куда глаза глядят, но он твердо взял меня под локоть и всю дорогу подбадривал.
В просторной гостиной, освещенной электричеством, собрались лучшие мастера нашего аула, знатоки искусства Страны гор. Жандар встретил нас как дорогих гостей. Он проводил мою мать в соседнюю комнату, где уже судачили о чем-то женщины и среди празднично одетых подруг сидела на тахте красавица Серминаз. Как только мы вошли, я глянул на нее в приоткрытую дверь и чуть не ослеп. Я дал себе слово не глядеть больше туда, но взгляд мой словно магнитом притягивала точеная фигура в бледно-зеленом платье, расшитом жемчугами.
Нас с дядей усадили к стене, где на полочках были выставлены редчайшие образцы искусства Страны гор — изделия из керамики, дерева, металла, кости, старинное оружие — все, чему мог бы позавидовать любой музей. «Ну, чем еще вы меня удивите?» — казалось, спрашивал хозяин.
У меня от этой выставки душа совсем в пятки ушла.
Разговор почтенных аульчан переходил от снегопада в Арктике к жаре в Африке, и в комнате, где сидели с родными три соперника, напряжение незримо нагнеталось.