— Сказывали, матушка, про отца Софонтия, что людей он жигал. Правда ли это? — спросил Василий Борисыч. Нахмурилась Манефа, взглянув на совопросника.
— Не нам судить о том, — строго сказала она. — Нам ли испытывать дела отец преподобных?.. Это с того больше взяли, что отец Софонтий священноинока Варлаама с братиею благословил в келии сгорети… А смутьяны Онуфриева скита в вину ему то поставили, на Ветку жалобны грамоты о том писали, а с Ветки отца Софонтия корили, обличить же не обличили… А хотя бы и вправду людей он жигал? Блажен извол о господе!..
Это нынешним слабым людям, прелестию мира смущенным, стало на удивление, а прежним ревнителям древлего благочестия было за всеобдержный обычай… Оттого-то теперешни люди не токмо дивуются, но хулят даже сожжение грешныя плоти небесного ради царствия…
Крепости прежней не стало, по бозе ревности нет — оттого и хулят… Не читал разве, что огненное страдание угашает силу огня геенского?..
— Читать-то читал, матушка, — потупясь, ответил Василий Борисыч. — Как не читать?.. А что ж это вы про отца Варлаама помянули? — спросил он Манефу, видимо, желая отклонить разговор на другое…— Про него я что-то не слыхивал.
— Из здешних же отцов был, из керженских, — сказала Манефа. — Жил в пустынной келье с тремя учениками… В Поломском лесу недалеко от Улангера, на речке на Козленце, келья у него была. До сих пор благочестивые люди туда сходятся поклониться святому пеплу Христа ради сожженных… Пришел Варлаам в здешние леса из Соли-Галицкой, а в Соли-Галицкой был он до того приходским попом в никонианской церкви. Познав же истину, покинул тамошний град и паству свою, хотя пустыню лобызати и в предании святоотеческом пребыть…
Принят же был от отца Софонтия вторым чином, пострижения иноческого от руки его сподобился и, живя безысходно в келий, все священные действа над приходящими совершал. Много душевным гладом томимых, много спасения жаждущих в пустыню к нему притекало, он же, исправляя[15] их, причащал старым запасом[16], что от лет патриарха Иосифа был сохранен. Книг же имея довольно, отовсюду собираше правоверных на книгоучение, утверждая их в древлем благоверии. Уведали о том мирские галицкие начальники и послали ратных людей со всеоружием и огненным боем изыскать отца Варлаама и учеников его… И более шести недель ходили ратные люди по лесам и болотам, ищучи жительства преподобного. Он же, божественным покровом прикровен, избежа рук мучителевых… Тогда изыде Варлаам из пустыни и прииде к отцу Софонтию совета ради, что сотворити при таковом тесном обстоянии… И много беседоваху преподобные отцы от святого писания и всю нощь пребыли в молитвах и псалмопениях. И благословил пречестный отец Софонтий того пустынножителя Варлаама огненною смертию живот свой скончати, аще приидут к нему ратные люди, лести же их отнюдь не послушати…
Тако поучал Варлаама блаженный Софонтий златоструйныма своима усты: "Не бойся, отче Варлааме, сего временного огня, помышляй же о том, како бы вечного избежати… Малое время в земном пламени потерпети, вечного же царствия достигнути!.. Недолго страдати — аки оком мигнуть, так душа из тела выступит… Егда же вступишь во огнь, самого Христа узришь и ангельские силы с ним. Емлют они, ангелы, души из телес горящих и приносят их к самому Христу, царю небесному, а он, свет, их благословляет и силу им божественную подает… Чего бояться огня?.. Гряди с мучениками во блаженный чин, со апостолы в полк, со святители в лик!..
И тако довольно поучи Варлаама и благослови его идти в пустынную келию на сожжение… На утрие же ратные люди обретоша келию и восхотеша яти отца Варлаама со ученики его… Они же, замкнув келию, зажглися… И ужаснулись ратные, видя такое дерзновение… Лестию пытали самовольных Христовых мучеников из запаленной келии вызвать, обещая учинить их во всем свободны… Они же не смутишася… Аки отроцы вавилонстии в пещи горящей, тако и они в келии зажженной стояли и среди пламени и жупела псалом воспевали: «Изведи из темницы душу мою, — мене ждут праведницы!..» И тако сгорели телесами… Души же блаженных страстотерпцев, аки злато в горниле очищенное, ангелы божии взяху и в небеса ко Христу царю понесли. Господь благослови жертву сию чисту и непорочну.
— Невдалеке от Улангера то место, говорите вы, матушка? — погодя немного, спросил Василий Борисыч.
— Лесной тропой вряд ли пять верст наберется, — ответила Манефа. — В том же лесу учительной матери Голиндухи гробница. И к ней богомольцев много приходит.
— Знать, то место, где сожглися? — спросил Василий Борисыч.
— Признаку теперь не осталось, ведь больше полутораста годов после того прошло! — ответила Манефа. — Малая полянка в лесу, старый голубец[17] на ней стоит, а возле четыре высоких креста…
Вот и все… От жилья удалено, место пусто, чему там быть?.. Лет восемьдесят или больше тому еще находили угольки от сожженной Варлаамовой кельи. А ныне и того нет — все разобрано правоверными… По обителям те Варлаамовы угли сохраняются… И у нас в обители есть таковые угольки… Воду с них болящим даем, и по вере пиющих целения бывают.
— Дивные у вас, матушка, места по лесам, — с умиленьем молвил Василий Борисыч. — Ваши пустыни, яко книги, проповедуют силу божию, явленную во святых его угодниках.
— Дивен бог во святых его!.. — набожно сказала Манефа, опуская очи. — Люди мы, Василий Борисыч, простые, живем не ради славы, а того только испытуем, како бы вечное спасение восхитити. Потому бумаге и чернилам повести о наших преподобных не предаем… Токмо в памяти, яко в книге, златом начертанной, хранима добропобедные подвиги их… Поживи с нами, испытай пустынные наши места — возвестят они тебе славу божию, в преподобных отцах явленную… Много святопочитаемых мест по лесам Керженским и Чернораменским… Яко крин, процветала пустыня наша, много в ней благодати было явлено… А теперь всему приходит конец!.. — с тяжелым вздохом прибавила Манефа и поникла головой. Все молчали.
— Благословите же, матушка, — перервал молчание Василий Борисыч. — После бы трапезы отправился я к отцу Софонтию — утреню там ведь с солнечным всходом зачинают… Надо поспеть…
— Поспеешь, друг, поспеешь, — сказала Манефа. — Нешто я тебя пеша пущу?.. Обвечереет, велю подводу сготовить, к свету-то доедешь — ночи теперь светлые!.. На Ларионово поезжай, прямиком… Дорога блага, зато недалеко… Пятнадцать верст, больше не наберется.
— Из вашего послушания, матушка, выдти не могу, — ответил Василий Борисыч. — Может, из обительских кто поедет? — спросил он.
— Как не поехать?.. Поедут, — молвила Манефа. — Завтра увидишь, как у нас память отца Софонтия справляют: сначала утреню соборно поем, потом часы правим и канон за единоумершего… А после соборного канона особные зачнут петь по очереди от каждой обители, из которой приедут старицы… Прежде сама я каждый год к отцу Софонтию езжала, ноне не могу, опять боюсь слечь… Аркадию пошлю, уставщицу, у нее же сродственники в Деянове есть, оно и кстати. И тебе с нею будет где пристать… Успокоишься там после службы-то… Служба будет долгая и ранняя.
— И нас бы, матушка, с Марьюшкой да с Устиньей пустила, — молвила Фленушка, обращаясь к Манефе.
— Без себя не пущу… Бед натворите, — строго ответила Манефа.
— Никаких бед не натворим, — подхватила Фленушка. — Как только отпоем канон, прямо в Деяново.
— И не поминай, — сказала Манефа. — Тут, Василий Борисыч, немало греха и суеты бывает, — прибавила она, обращаясь к московскому гостю. — С раннего утра на гробницу деревенских много найдет, из городу тоже наедут, всего ведь только пять верст до городу-то… Игрища пойдут, песни, сопели, гудки… Из ружей стрельбу зачнут… А что под вечер творится — о том не леть и глаголати.
— Да ведь мы бы с матушкой Аркадией…— завела было опять Фленушка.
— Углядеть ей за вами!.. Как же!.. — возразила Манефа. — Устиньюшка! Из-за перегородки выглянула Устинья Московка.
— Молви Дементью, подводы готовил бы к отцу Софонтию ехать, — стала приказывать Манефа. — Гнедка с соловенькой в мою кибитку, сам бы Дементий вез — Василий Борисыч в той кибитке с Аркадией поедет. А сивую с буланой в Никанорину повозку заложить… Править Меркулу — а кому в той повозке сидеть, после скажу… Аркадии накажи, перед солнечным заходом зашла ко мне бы… Виринеюшке молви, канун бы сготовила да путную трапезу человек на десяток… Матери Таифе скажи — поминок сготовила бы деяновскому сроднику Аркадии, обночуют, может статься, у него. Мучки пшеничной полмешка припасла бы, овса четверть да соленой рыбы сколько придется, пряников да орехов ребятишкам, хозяйке новину… Да чтоб Аркадия ладану взять не забыла да свеч. А кацею брала бы из стареньких, нову-то не поломать бы дорогой… Бутыль взяла бы побольше на воду из кладезя, а того бы лучше бочонок недержанный — бутыль-то разбиться может дорогой… Прикажи, чтоб должным порядком все было… ступай.
Сотворив перед игуменьей метания, вышла Устинья Московка.
— А воротишься от Софонтия, — молвила Манефа Василью Борисычу, — на пепел отца Варлаама съезди да заодно уж и к матери Голиндухе. Сборища там бывают невеликие, соблазнов от мирских человек не увидишь — место прикровенное.
В это время отворилась дверь и вошла в келью казначея Таифа. Положив уставной семипоклонный начал и сотворив метания, подала она игуменье письмо и сказала:
— Конон Елфимовский привез. В город ездил, там ему Осмушников Семен Иваныч отдал.
Молча распечатала Манефа письмо, посмотрела в него и молвила:
— От Дрябиных из Питера.
— От Дрябиных? — спросил Василий Борисыч. — Вы с ними тоже в знакомстве, матушка?
— Благодетели, — ответила Манефа. — Дрябины давно нашей обители знаемы, еще ихни родители с покойницей матушкой Екатериной знакомство водили. Когда нашим старицам в Питере случается бывать, завсегда пристают у Никиты Васильича.
— Ведь они с Громовыми были первыми затейщиками австрийства, — сказал Василий Борисыч.
— Знаю, — ответила Манефа. — Они же ведь и в сродстве меж собой. Дочка Никиты Васильича, Акулина Никитишна, за Громова выдана.
— Так точно, — подтвердил Василий Борисыч.
— По родству у них и дела за едино, — сказала Манефа. — Нам не то дорого, что Громовы с Дрябиными да с вашими москвичами епископство устрояли, а то, что к знатным вельможам вхожи и, какие бы по старообрядству дела ни были, все до капельки знают… Самим Громовым писать про те дела невозможно, опаску держат, так они все через Дрябиных… Поди, и тут о чем-нибудь извещают… Читай-ка, Фленушка. Манефа подала ей письмо, и та начала:
— «Пречестной матушке Манефе о еже во Христе с сестрами землекасательное поклонение. При сем просим покорнейше вашу святыню не оставить нас своими молитвами ко господу, да еже управити путь наш ко спасению и некосно поминати о здравии Никиты, Анны, Илии, Георгия, Александры и Акилины и сродников их, а родителей наших по имеющемуся у вас помяннику безпереводно. Гостила у нас на святой пасхе старица Милитина из ваших местов, из Фундрикова скита, а сама родом она валдайская. И сказывала нам матушка Милитина, что вам, пречестная матушка Манефа, тяжкая болезнь приключилася, но, господу помогающу, исцеление получили. И мы со всеми нашими домашними и знаемыми много тому порадовались и благодарили господа, оздравевшего столь пресветло сияющую во благочестии нашу матушку, крепкую молитвенницу о душах наших. При сем, матушка, с превеликим прискорбием возвещаем вам, что известный вам человек в прошедший вторник находился во едином месте и доподлинно узнал о бурях и напастях, хотящих на все ваши жительства восстати. И та опасность не малая, а отвратить ее ничем не предвидится. Велено по самой скорости шо шле лтикы послать, чтоб их ониласи и шель памоц разобрать и которы но мешифии не приписаны, тех бы шоп шылсак…»[18].
— Подай, — перервала Манефа. — Сама разберу… О господи, владыка многомилостивый! — промолвила она с глубоким вздохом, поднимая глаза на иконы. — Разумеешь, друг, тайнописание? — обратилась она к Василию Борисычу.
— Маленько разумею, матушка, — ответил он.
— Понял? — спросила Манефа.
— Понял.
— Чем бы вот с Софронами-то вожжаться — тут бы руку-то помощи Москва подала, — с жаром сказала Манефа. — Да куда ей! — примолвила она с горькой усмешкой. — Исполнились над вашей Москвой словеса пророческие: «Уты, утолсте, ушире и забы бога создавшего»… Соберешься к Софонтию — зайди ко мне, Василий Борисыч.
Встала Манефа, и матери и белицы все одна по другой в глубоком молчаньи вышли из кельи. Осталась с игуменьей Фленушка.
Последнею вышла Устинья. За ней петушком Василий Борисыч. Настиг он румяную красотку на завороте у чуланов и щипнул ее сзади.
— Ох!.. Чтоб тебя!.. — чуть не вскрикнула Устинья. В ту самую пору вышла из боковой кельи Марьюшка. Вздохнув, Василий Борисыч промолвил вполголоса:
— Искушение!.. Затем приосанился и тихо догматик запел:
— «Всеми-и-ирную славу, от человек прозябшую…»
***
Проводя московского посланника, Манефа принялась за перевод тарабарского письма Дрябиных. Грозны были петербургские вести.
Извещал Дрябни, что в комитете министров решено дело о взятой на Дону сборной Оленевской книжке. Велено переписать все обители Оленевского скита и узнать, давно ли стоят они, не построены ли после воспрещенья заводить новые скиты, и те, что окажутся недозволенными, уничтожить… Писал Дрябин, что дошло до Петербурга о Шарпанской иконе, и о том, что тамошни старицы многих церковников в старую веру обратили… Навели справку в прежних делах, нашли, что Шарпанский скит лет пятнадцать перед тем сгорел дотла, а это было после воспрещенья заводить новые скиты. Потому и хотят послать из Петербурга доверенных лиц разузнать о том доподлинно, и если Шарпан ставлен без дозволенья, запечатать его, а икону, оглашаемую чудотворной, взять… Уповательно, прибавлял Дрябин, что и по всем другим скитам Керженским и Чернораменским такая же переборка пойдет, дошло-де до петербургских властей, что много у вас живет беглых и беспаспортных… Громовы, писал в заключение Дрябин, неотступно просили, кого нужно, хоть на время отвести невзгоду от Керженца… Два обеда ради того делали, за каждым обедом человек по двадцати генералов кормили, да на даче у себя Громовы великий праздник для них делали. Всем честили, всем ублажали, однако ж ни в чем успеть не могли — потому что вышел сильный приказ впредь староверам потачки не давать и держать их в строгости… О Красноярском деле ни слова — не дошли еще, видно, вести о нем до Питера.
Призадумалась Манефа. Сбывались ее предчувствия… Засуча рукава и закинув руки за спину, молча ходила она ровными, но быстрыми шагами взад и вперед по келье… В глубоком молчаньи сидела у окна Фленушка и глаз не сводила с игуменьи.
— Почтову бумагу достань, — сказала Манефа. — Со слов писать будешь… Здесь садись… Устинья!
Фленушка вышла за бумагой, Устинья явилась в дверях.
— Никого ко мне не пускать ни по коему делу. Недосужно, мол, — сказала ей Манефа…
Низко поклонясь, Устинья спряталась в свою боковушу. Через минуту она опять выглянула и спросила:
— Обедать не собрать ли?.. В келарне давно уж трапезуют.
— Не до еды, — резко ответила ей Манефа. — Ступай в свое место, не докучай…
Минуты через две Фленушка сидела уж за письмами. Ходя по келье, Манефа сказывала ей, что писать.
Первое письмо писали в город к тамошнему купцу Строинскому, поверенному по делам Манефы.
«Ради господа, благодетель Полуехт Семеныч, — писала Фленушка, — похлопочи купчие бы крепости на дома совершить как возможно скорее. Крайний дом к соляным анбарам купи на мое имя, рядом с ним — на Фленушку; остальные три дома на Аркадию, на Таифу да на Виринею. Хоть и дорожиться зачнут Кожевниковы, давай, что запросят, денег не жалей — остались бы только за нами места. За строеньем тоже не гонись — захотят свозить на иное место, пущай их свозят. Отпиши сколь можно скорее, сколько денег потребуется — с кем-нибудь из матерей пришлю. Покучься в суде Алексею Семенычу; дело бы поскорее обделал, дай ему четвертную да еще посули, а я крупчатки ему, опричь того, мешка два пошлю, да икру мне хорошую из Хвалыни прислали, так и ей поделюсь, только бы по скорости дело обладил. Да нет ли еще поблизости от Кожевниковых продажного местечка али дома большого для Марьи Гавриловны. Хочет по вашему городу в купечество приписаться и торги заводить…»
Кончив письмо к Строинскому, Манефа другое стала сказывать — к Патапу Максимычу. Извещала брата о грозящих скитам напастях и о том, что на всякий случай она в городе место под келью покупает… Умоляла брата поскорее съездить в губернию и там хорошенько да повернее узнать, не пришли ли насчет скитов из Петербурга указы и не ждут ли оттуда больших чиновников по скитским делам. «А хоша, — прибавляла Манефа, — и не совсем еще я от болезни оправилась, однако ж, хоть через великую силу, а на сорочины по Настеньке приеду, и тогда обо всем прочем с тобою посоветую».
В Москву писаны были письма к Петру Спиридонычу, к Гусевым и на Рогожское, к матери Пульхерии. Извещая обо всем, что писали Дрябины, и о том, какое дело вышло в Красноярском скиту, Манефа просила их в случае неблагополучия принять на некое время обительскую святыню, чтоб во время переборки ее не лишиться. Посылаю я к вам в Москву и до Питера казначею нашу матушку Таифу, а с нею расположилась отправить к вам на похранение четыре иконы высоких строгоновских писем, да икону Одигитрии богородицы царских изографов, да три креста с мощами, да книг харатейных и старопечатных десятка три либо четыре. А увидясь с матушкой Августой, шарпанской игуменьей, посоветую ей и Казанскую богородицу к вам же на Москву отправить, доколь не утишится воздвигаемая на наше убожество презельная буря озлоблений и напастей.