1913. Лето целого века - Флориан Иллиес 12 стр.


Три марки в неделю платят Гитлер и Хойслер за убогую комнатушку. Гитлер живет как и раньше в Вене: никаких пьянок, никаких женщин, каждый день по одной акварели – иногда и по две. Вместо церкви Святого Августина он рисует теперь церковь Девы Марии. В остальном – все как было. Уже через два дня он нашел мольберт и установил его в центре города.

Закончив пару видов города, он обходит крупные мюнхенские пивные и вечером в «Хофройхаусе» пытается продать туристам свои ведуты. Ювелир Пауль Кербер тоже иногда продает свои рисунки и парфюмерию фирмы «Шнель» на Зендлингерштрассе.

Едва продав-таки акварельку, он обменивает выручку в 2 или 3 марки на брецли и сосиски, потому что часто бывало, что он ничего еще не съел за день. Но на эту сумму даже можно кое-что себе позволить: литр пива стоит в 1913 году 30 пфеннигов, одно яйцо – 7 пфеннигов, полкило хлеба – 16 пфеннигов, а литр молока – 22 пфеннига.

Каждый день ровно в пять часов Гитлер заходит в булочную «Гейльман» недалеко от квартиры и покупает ломтик плетенки за 5 пфеннигов. Потом прямо напротив забегает к молочнику Хуберу и берет поллитра молока. Вот и весь его ужин.

Как и в Вене, проваливший экзамены в Художественную академию живописец Адольф Гитлер никак не соприкасается с художественным авангардом города. Неизвестно, чтобы он ходил на выставки «дегенеративного искусства» Пикассо, Эгона Шиле или Франца Марка, которые в 1913-м произвели в Мюнхене фурор. Художники его поколения, сделавшие карьеру, были ему, отверженному, чужды всю жизнь, и он посматривал на них с подозрением, завистью и ненавистью.

Вернувшись домой, он стучится к госпоже Попп, чтобы взять у нее кипятка для чая. «Позволите?» – говорит он каждый раз, бросая добродушный взгляд на свой чайничек. Портному Поппу это несколько действует на нервы, однажды он не выдержит и скажет: садитесь с нами за стол, съешьте чего-нибудь, вы кажетесь совсем оголодавшим. Но это пугает Гитлера, он берет свой кипятильник и юркает к себе в комнату. За весь 1913 год к нему никто ни разу не придет. Днем он рисует, ночью, к досаде своего соседа Хойслера, до трех или четырех часов читает подстрекательскую политлитературу и руководства о том, как стать депутатом баварского парламента. Однажды это замечает жена портного и советует ему бросить читать бессмысленные политические книги и продолжить рисовать прекрасные акварели. Тогда Гитлер ей говорит: «Дорогая госпожа Попп, разве знаешь, что в жизни нужно, а что не нужно?»

«Сам Берлин мне глубоко неприятен, – пишет Эрнст Рейтер родителям. – Пыль, и ужасно много людей – они все носятся, будто минута 10 марок стоит». Человек, так быстро раскрывший тайну города, станет позже его бургомистром.

Стефан Георге в конце мая приезжает в Гейдельберг и как всегда останавливается в пансионе на Шлоссберг, 49. На Троицу он думает собрать там всех своих учеников А пока – жарко очень, Георге идет в бассейн. Не в целях купания, разумеется, – пророк, который уже при жизни был, словно скульптурный бюст, никогда бы этого не сделал. Нет – с целью увидеть прелестного юношу с вьющимися волосами: Перси Готейна, того самого, едва ли семнадцатилетнего гимназиста и профессорского сына, который станет прототипом «последователей Георге». Тремя годами ранее Георге зорким глазом обнаружил его на мосту через Некар и поведал братьям Гундольфам, что у него «имелось сходство с архаическим рельефом, и стоило его запечатлеть». Немногим позже снимок действительно был сделан. Вскоре после этого он навещает Георге у матери в Бингене, тот учит его – психологические клише милостивы – завязывать галстук и одалживает ему свои бархатные брюки. Но когда Перси в один майский день 1913 года без галстука и бархатных брюк приходит на пляж у реки Некар, перед одной из кабинок он обнаруживает лежащего в траве Стефана Георге. Разговор, как прямодушно сообщает Перси, скоро «возвратился к древнему греческому народу, который любил представлять себя в такой или еще большей наготе». И так далее. По вечерам Стефан Георге продолжает работать над своей большой книгой, «Звездой союза» – над скрытою мерцанием тайны и воспетой под тяжестью мифов в сомнамбулических строках любовью к юношам.

Альберт Швейцер в 1913 году записывает в дневник: «Если бы все оставались тем, чем они были в четырнадцать лет». Ах, может, лучше и не надо! В начале 1913-го Бертольту Брехту четырнадцать. Читаешь его дневники и радуешься, что он стал чем-то другим, чем был в четырнадцать. На роль адепта Георге он в любом случае не тянул: слишком некрасивый, слишком вспыльчивый, слишком плаксивый.

Брехт, ученик Королевской реальной гимназии в Аугсбурге, в своей тетрадке в тонкую голубую клетку причитает об «однообразии» и «блеклости» бесконечных весенних дней. Справиться с ними ему помогают пешие прогулки, езда на велосипеде, игра в шахматы и – чтение. Он прилежно записывает прочитанное: Шиллер, Ницше, Лилиенкрон и Лагерлёф. А затем молодой человек жмет на газ и доверяет дневнику свою восхитительную пубертатную лирику. Луна и лес, тропинка и закат. А потом наступает 18 мая 1913 года. Он переживает – а между тем ему исполнилось пятнадцать – «скверную ночь». Точнее: «До одиннадцати часов сильно колотилось сердце. Потом я уснул, до двенадцати, и опять проснулся. Сердце колотилось так сильно, что пошел к маме. Это было ужасно». Но все быстро проходит. Уже на следующий день он принимается писать стихи. Так как май в Аугсбурге выдался теплым, он назвал свои строки «Лето»:

Стало быть, в 1913-м он пока еще лежит под липой один. Скоро он будет лежать уже не один под сливовым деревом, как мы узнаем из брехтовского стихотворения века «Воспоминание о Мари А.» – свидетельства самой первой аугсбургской любви. Воспевание деревьев уже в 1913-м оказывало на Брехта крайне успокаивающий эффект. Спустя день после того как он ночью забрался в постель к маме, то есть 20 мая, он пишет: «Сегодня мне лучше». Но уже на следующий день сообщает: «Утром совсем хорошо. Сейчас, днем, рецидив – колющая боль в спине». В случае Брехта сложно различить свирепствующую ипохондрию от настоящей сердечной аритмии. Тем не менее, врач, к которому он обратится, диагностирует «нервный недуг». Уже в пятнадцать лет Брехт с гордостью может страдать от тех же симптомов, что Франц Кафка и Роберт Музиль.

В отношении жизненной установки также обнаруживаются неожиданные параллели с обоими нервическими страдальцами, как дает понять его стихотворение «Подруга» из той весны.

Сплошные заботы в Аугсбурге. Неужели ни у кого нет хорошего настроения в мае 1913 года?

Видимо, нет. Тем не менее, 31 мая рождается Петер Франкенфельд.

Выходит замечательная книга Рудольфа Мартина «Знатные миллионеры Северной Германии в 1913 г.». В ней приводится 917 дворян из Померании, Силезии, Старой Пруссии, Саксонии и Бранденбурга, имеющих в свободном распоряжении свыше одного миллиона рейхсмарок. Большая и самая богатая их часть живет в Силезии. Список возглавляет князь Хенкель фон Доннерсмарк в замке Нойдек административного округа Оппельн с состоянием в 250 миллионов марок при годовом доходе свыше 13 миллионов марок.

«Мост» рушится. В мае 1913 года художественное объединение окончательно распадается. Написанная Эрнстом Людвигом Кирхнером хроника «Моста» провоцирует Эриха Хеккеля и Шмидт-Ротлуфа. Кирхнер изображает себя предводителем группы, создателем экспрессионистской ксилографии и экспрессионистической скульптуры и вообще движущей силой всего течения. Для первой страницы «Хроники» Кирхнер создал гравюру с портретами членов группы, свою собственную голову в левом верхнем углу он, кроме шуток, окружил маленьким лучезарным венцом. Графическая арка ворот, «Мост», покоилась на его подписи: «Э Л. Кирхнер». С точки зрения других членов группы, это было эгоцентрично и неверно. Однако с точки зрения истории искусства все верно: Кирхнер – гений среди группы больших мастеров. И в свои светлые периоды, когда депрессии, наркотики и лекарства не затуманивали его разум, он об этом знал. Разгорается крупный конфликт: 27 мая 1913 года Шмидт-Ротлуф и Эрих Хеккель сочиняют письмо, в котором извещают пассивных участников художественного объединения «Мост» о его роспуске. Пехштейна исключили годом раньше: за то, что он без согласия остальных выставлялся в Берлинском сецессионе, что Кирхнер воспринял как «обманутое доверие».

«Сим сообщаем Вам, что нижеподписавшиеся решили распустить художественное объединение „Мост“ как организацию. Куно Амье, Эрих Хеккель, Э.Л. Кирхнер, Отто Мюллер, Шмидт-Ротлуф. Берлин, 27 мая 1913». Далее следуют четыре подписи. Не подписался только Кирхнер.

«Сим сообщаем Вам, что нижеподписавшиеся решили распустить художественное объединение „Мост“ как организацию. Куно Амье, Эрих Хеккель, Э.Л. Кирхнер, Отто Мюллер, Шмидт-Ротлуф. Берлин, 27 мая 1913». Далее следуют четыре подписи. Не подписался только Кирхнер.

Разослав письмо, Карл Шмидт-Ротлуф собирает чемодан. Прочь из Берлина, этого города, который ему, сохранившему в своем искусстве какую-то чудесную неотесанность, всегда был чужд; который наседал на него и его чувство прекрасного. Совсем не как у Кирхнера. Тот лишь в этом городе себя обрел. Искусство Кирхнера городское. Шмидт-Ротлуфа – загородное. Он хочет на море и как можно дальше отсюда, поэтому едет в Ниду на Куршской косе. А именно – на постоялый двор Германа Блоде, единственного жителя деревни, кто сдает комнаты. Вскоре Шмидт-Ротлуф находит скромную заброшенную рыбачью хижину на пляже, в которой до этого два лета провел Макс Пехштейн. Распаковав принадлежности для рисования, он пишет 31 мая открытку одному другу: «Кажется, я на некоторое время обоснуюсь здесь, в Ниде. Удивительная местность!» Шмидт-Ротлуф, истощенный ссорами из-за «Моста» и несущимся вперед, отнимающим все силы Берлином, обретает себя на этой косе. Бор, сосны, за спиной залив – а потом: песок, песок, песок, бесконечная дюна, которую он в акварелях и полотнах превращает в свой рай, в котором первые люди невинно рассматривают друг друга. «Лето в сосновом бору» называется одна из картин: ощущение, будто ты на тихоокеанских островах. Первым делом он создает большие картины обнаженной натуры, группы женщин в дюнах, рисунки тушью, гравюры по дереву: это – художественное освобождение. Он рисует жен и детей рыбаков, обнаженных и непринужденных. Возможно, искусство Шмидт-Ротлуфа никогда не было столь чувственным, как этим набирающим ход летом на морском берегу. Лица он рисует словно вырезанные головы из Океании, зато тела полны жизненной силы. Лишь когда он пишет про наготу в своих работах, его вновь сковывает рассудок. «То же самое с грудью. Это эротический момент. Но мне хочется высвободить его от мимолетности переживания, установить в какой-то мере связь между космическим и земным мгновением».

Какое там «расколдовывание мира»! Космическая грудь! До сих пор совершенно упущенное исследователями анатомическое открытие 1913 года.

В мае Берлин наряжается на самое крупное общественное событие молодого столетия: свадьбу принцессы Виктории Луизы Прусской с герцогом Эрнстом Августом Ганноверским 24 числа. Жених с невестой едут по улице Унтер-ден-Линден, заполненной тысячами ликующих людей. И потом наступает, как сообщает «Берлинер Тагеблатт», особенный момент: демократия и монархия в неодновременной одновременности. Или: «Душераздирающая картина, как сначала демократический автобус останавливается перед проезжающей в карете аристократией, а потом уже карета останавливается, чтобы пропустить автобус». На свадьбу в Берлин и Потсдам приезжают и русский царь Николай II, и английский король Георг V – а помимо них бесчисленные главы европейских государств, с коронами и без. Свадьба была прежде всего дипломатическим событием. «Берлинер Тагеблатт» так прокомментировала приезд короля Англии и русского царя: «Разумеется, визит не был политическим. Но после неспокойных политических событий прошедшей зимы хочется думать, что одновременный визит властителей России и Англии, определяющих монархов Антанты, к немецкому кайзеру свидетельствует о желанном разряжении международной обстановки. Такова природа вещей: личные встречи налагают отпечаток и на политическую позицию кабинетов, пусть даже лишь в том смысле, что все стороны еще больше подчеркивают свою волю к миру».

Так 24 мая монархи всего света уникальным образом собрались в пять часов на венчание в освещенной сотнями свечей дворцовой капелле. Одного только Франца Фердинанда, австрийского престолонаследника, не пригласили – его и в самой Вене-то при каждом удобном случае избегали и осмеивали из-за невесты, не соответствующей его сословию, а это публичное унижение на европейской сцене стало для него новым подзатыльником. Все остальные празднуют до утра. Но затем, еще до завтрака, секретные службы сообщают своим королям и царям новость из Вены: полковник Редль изобличен и застрелился. Но царь и виду не подает, что лишился своего главного информатора. Он отсекает макушку у вареного яйца и ведет непринужденные беседы. Приличия соблюдены.

Напряженная весна для Райнера Марии Рильке в Париже. Он опять практически ничего не может писать. Ему надо жить. По крайней мере, что-то вроде этого. Его хотят видеть друзья и знакомые, он ходит на завтраки, обеды, ужины, встречается с Андре Жидом, Анри ван де Вельде, издателем «Инзеля» Антоном Киппенбергом, Роменом Роланом и Стефаном Цвейгом. Рильке жалуется: «Мне от людей только хуже». В первую очередь он запутался в разногласиях со своим старым другом и героем Огюстом Роденом. Своей книгой он когда-то сделал его в Германии богом скульптуры, теперь же громоздкий скульптор не поддается мольбам Рильке позировать его жене Кларе Рильке-Вестгоф для бюста. Клара уже давно вместе с дочерью живет отдельно от Рильке, но он имеет по отношению к ней обязательства и хочет этой просьбой помочь ей пробиться в художественный мир. Но Роден непреклонен, что глубоко расстраивает Рильке. А когда Рильке с Киппенбергом приезжают к нему обсудить новые фотографии для нового издания книги в «Инзеле», Роден, поразмыслив, забирает у них снимки.

Клара в Париже, в отчаянии, без денег (близкая Рильке Ева Кассирер помогает ей удержаться на плаву) и все поставила на то, что сможет портретировать Родена. Тогда Рильке просит Сидони Надерни, бывшую любовницу и дорогую подругу, которую как раз разместил в «Отель дю ке Вольтэр» позировать своей жене – кажется, один Рильке не находит в таких затеях ничего предосудительного, ему удобней залепить раны прошлого пластырем гармонии. Сидони гордо держит голову, чтобы камень запечатлел ее красивые черты. Но потом, 28 мая, в Мюнхене застреливается ее любимый брат Иоганнес фон Надерни. Сидони впадает в депрессию, и Рильке вместе с ней:

своєму издателю Киппенбергу он пишет, что с ним случился «маленький нервный срыв» из-за смерти Иоганнеса, которого он хорошо знал по визитам в сказочный замок рода Надерни в Богемии, «а до этого как раз новая размолвка с Роденом, столь же неожиданная, как и восемь лет назад, но раз уж случилась, то, видимо, окончательно и бесповоротно».

Сидони в панике бежит из Парижа, Клара, оставшаяся без дела, убегает обратно в Мюнхен, а Рильке от облегчения, что может теперь вновь жить на расстоянии, берет их обеих за ручку: письмами, словами, утешениями – это он умеет. Клара продолжает в Мюнхене работать над бюстом, еще не познавшим горе. Сидони впервые увидит бюст осенью, когда навестит Клару уже со своим новым другом. Имя его – Карл Краус.

Чтобы представить себе, как работают культурные сети Парижа 1913 года и как живет немецкий кутила, эстет, денди, посредник культур и автор дневников граф Гарри Кесслер, достаточно pars pro toto[20] бросить взгляд на него 14 мая 1913 года: допоздна он спит, потом в начале дня встречается с Андре Жидом и Игорем Стравинским в «Ритце», после чего они все вместе идут на репетицию нового балета легендарных русских танцоров и хореографов Нижинского и Дягилева – на музыку Клода Дебюсси. С ним и Жаном Кокто они болтают в перерыве. Затем посреди перерыва вдруг случается ссора: Стравинский кричит, Дебюсси кричит, Дягилев кричит. После чего все мирятся и выпивают по бокалу шампанского. Кесслеру, как доверит он ночью своему дневнику, музыка Дебюсси представляется «скудной». Еще скверней ему представляется танцевальный костюм великого Нижинского: короткие белые штанишки с черной бархатной тесьмой и зелеными подтяжками – даже графу Гарри Кесслеру это кажется «немужественным и нелепым». Как хорошо, что у Нижинского, русского с дурным вкусом, были культурные немецко-французские советчики по стилю: «Мы с Кокто уговорили его успеть купить завтра перед премьерой спортивные брюки и рубашку в „Вилликс“». Так и случилось.

Ровно две недели спустя – следующая генеральная репетиция в этом особенном мае в Париже: «Весна священная» Стравинского в Театре Елисейских Полей. На этот раз граф Гарри Кесслер даже не идет сначала на репетицию, а приходит сразу на ее празднование в «Ларю» – с Нижинским, Морисом Равелем, Андре Жидом, Дягилевым, Стравинским, «где преобладало всеобщее мнение, что завтра на премьере разразится скандал». Так и случилось. Премьера музыкально-танцевального гезамткунстверка «Весна священная» стала событием, наэлектризовавшим Париж и ударной волной дошедшим до Нью-Йорка и Москвы. Вечером 29 мая между восемью и десятью часами вечера происходит один из тех крайне редких моментов, когда сами зрители чувствуют, что становятся свидетелями исторического события. Изумлен даже граф Гарри Кесслер: «Совершенно новая хореография и музыка. Внезапно возникло абсолютно новое видение, нечто доселе неведанное, захватывающее, убедительное; новый род дикости одновременно в искусстве и не-искусстве: всякая форма разорена – и из хаоса рождается вдруг новая». В три часа ночи Кесслер записывает в дневнике одну из самых выразительных и убедительных формулировок модернистического сдвига, охватывающего в 1913 году весь мир. Публика в тот парижский вечер 29 мая собралась самая знатная и культурная во всей Старой Европе: в одной ложе сидит Габриэле Д'Аннунцио, сбежавший из Италии в Париж от своих кредиторов. В другой – Клод Дебюсси. В зале присутствуют Коко Шанель и Марсель Дюшан. На всю жизнь, скажет он потом, в его памяти остались «крики и визги» этого вечера. Музыка Стравинского перенесла на сцену всю мощь архаических сил – та самобытность жителей Африки и Океании, прообразы которых уже вносил в искусство экспрессионизм, пробудились теперь к пульсирующей жизни и в самом центре цивилизации – в Театре Елисейских Полей.

Назад Дальше