Дюрталь даже не слышал, о чем вели беседу тут же рядом викарий с живущим: так и копался в себе в одиночку, уткнувшись носом в тарелку.
«Не хочу причащаться завтра», — еще раз подумал он — и возмутился. Это трусость; это, в конце концов, глупо! Разве Спаситель, при всем при том, не подаст ему Свое Тело?
Он вышел из-за стола, тревожимый глухим раздражением, пошел бродить в парк, слонялся наугад по аллеям…
В нем укоренялась новая идея: о том, что Небо-де посылает ему испытание. «Мне недостает смирения, — твердил он про себя опять и опять, — вот в наказание у меня и отнята радость быть причащенным из рук монаха. Христос простил меня, это уже много. И с какой стати Ему давать мне больше, учитывать мои предпочтения, удовлетворять мои пожелания?»
На несколько минут эта мысль его успокоила, и он упрекал себя за несправедливость к священнослужителю, который, вообще говоря, мог оказаться и святым.
«Хватит, хватит об этом! — говорил он себе, — пусть все будет как есть; постарайся раз в жизни смириться хоть на каплю, а пока мне пора начать круг молитв». Он уселся на траву и достал четки.
Не успел он отсчитать два зерна, как его снова начало преследовать разочарование. Он вновь прочел «Отче наш» и «Богородицу», пошел дальше, но нимало не думал о смысле молитв, а все мучился: «Ну что за невезение; надо же было монаху, который служит мессу каждый день, уехать именно завтра, как нарочно, чтобы меня огорчить!»
Он прервал себя; на секунду тревога утихла, но вдруг нахлынуло новое беспокойство.
Дюрталь посмотрел на четки, где уже отсчитал десять зерен.
Так: приор велел мне читать каждый день по десятерице, но десятерице чего: зерен или кругов?
— Зерен, — ответил он себе и тут же возразил: — Нет, кругов!
И так и остался в недоуменье.
«Что за глупость, не мог он мне приказать отчитывать в день по десять кругов: это же около пятисот молитв подряд; такого никто не выдержит, не сбившись; так нечего и думать: говорилось о десяти зернах, ясное дело!
Да нет же: ведь когда духовник назначает вам епитимью, надо полагать, что он соразмеряет ее с тяжестью грехов, которые она искупает. К тому же я выказал неприязнь к этим капелькам благочестия в пилюлях; оно и понятно, что он прописал мне молитвенное правило в усиленной дозе!
И все же… и все же… не может этого быть… Да у меня в Париже физически не будет столько времени на молитву, чепуха какая!»
Так и покалывала надоедная мысль: как бы не ошибиться…
«Да нет, не о чем тут раздумывать: на церковном языке “десятерица” — это десять зерен на четках; так-то так… но я же прекрасно помню, как святой отец сначала сказал про четки, а потом добавил: отчитывайте по десятерице; это должно значить — десятерицу кругов или четок; иначе он бы сказал: отсчитывайте по десятерице…»
Но тут же он парировал: отцу приору и не надо было все уточнять; он использовал термин принятый, общеизвестный. Не смешно ли так копаться в смысле одного слова?
Дюрталь тщетно пытался унять смятение, взывая к своему разуму, и вдруг достал для себя новый аргумент, который его окончательно расстроил.
Он вообразил, что не желает пересчитывать десять круговых ниток из малодушия, лености, духа противоречия, потребности в бунте. Из двух возможных толкований я выбираю то, которое не требует усилий, труда — так это уж слишком просто!
Да одно это доказывает, что я заблуждаюсь, пытаясь себя убедить, что приор велел мне перебирать не более десяти зерен! И вообще, «Отче наш», десять «Богородиц» да в конце «Слава и ныне» — что это за епитимья, это же несерьезно!
Но ему пришлось ответить себе: а для тебя и это много; ты же и того не можешь прочитать, не отвлекаясь!
Так он кружился на месте, не продвигаясь ни на шаг.
В жизни так ни в чем не сомневался, думал он, стараясь прийти в себя. Вроде в своем уме, а сражаюсь с собственным здравым смыслом: нечего тут сомневаться, я знаю, что должен отложить на четках десять «Богородиц» и ни единой молитвой больше!
Дюрталь так и сидел озадаченный, чуть ли не испуганный этим новым для него состоянием. А чтобы избавиться от него, заставить утихнуть внутренний голос, выдумал новое соображение, кое-как примирявшее распрю, решавшее самую срочную задачу, дававшее временный выход.
«Так или иначе, — сказал он себе, — я не могу завтра причащаться, если сегодня не исполню епитимью; в сомнении благоразумнее согласиться на десять кругов, а там посмотрим; при необходимости я могу и спросить у приора. Но, правда, он сочтет меня полным идиотом, если я только заикнусь о десятерице кругов! Не могу я спрашивать его об этом!
Ну так видишь — ты сам признаешься: речь могла идти только о десяти зернах!»
Он отчаялся и, чтобы добиться от себя молчания, стал с остервенением отчитывать молитвы.
Сколько ни закрывал он глаза, сколько ни пытался собраться с духом и с силами, после двух десятериц никак уже не мог следовать за ходом правила — все запинался, пропускал бусины «Отче наш», путался в малых зернах «Богородицы», словом, топтался на месте.
Чтобы себя приструнить, он решился на каждой порции мысленно переносить себя в одну из капелл Божьей Матери, куда любил ходить в Париже: в Нотр-Дам де Виктуар, в Сен-Сюльпис, в Сен-Северен, но этих Богородиц было не так много, чтобы им можно было посвятить каждую десятерицу, и он припоминал мадонн с картин примитивов, собирался перед их образами и ворочал лебедку своих молений, не понимая, что такое бормочет, а просил он Матерь Спаса нашего принять прочитанное им правило, как приняла бы Она улетающий дым кадила, забытого у алтаря…
«Больше не могу!» — подумал он и прервал свой труд, совершенно изнуренный, разбитый, тяжело дыша; ему оставалось прочесть еще три круга.
Но едва он остановился, вновь явился замолкнувший было вопрос о приобщении к Тайнам.
Лучше совсем не причащаться, чем причащаться плохо; а после таких сомнений, таких пристрастных мыслей ему никак невозможно в чистоте приступить к Святой Трапезе.
Да, но что же делать? Собственно, чудовищно уже обсуждать монашеское наставление, желать поступить на свой лад, домогаться собственного удобства! «Если так дальше пойдет, — говорил он себе, — я сегодня столько нагрешу, что придется заново исповедаться».
Чтобы разорвать обстояние, он вновь набросился на чтение правила, но тут уже совершенно обалдел; хитрость, при помощи которой ему удавалось хотя бы представлять себя перед лицом Пресвятой Девы, больше не действовала. Он хотел отвлечься, потом вызвать в себе воспоминание о Мемлинге,{61} но ничего не получалось; молитвы, читаемые одними губами, утомляли и огорчали его.
«Душа моя изнемогла, — подумал он, — благоразумней будет дать ей отдых и побыть в покое».
Он пошел бродить вокруг пруда, не зная, как ему быть. Не вернуться ли в келью? Он так и сделал, попробовал углубиться в малую службу Пресвятой Деве, но не понял ни полслова из того, что читал. Снова сошел вниз и отправился наугад по парку.
«Есть от чего сойти с ума! — восклицал он про себя и меланхолически твердил затем: — Мне положено пребывать в блаженстве, молиться в мире, готовиться к завтрашнему событию, а я, как никогда, неспокоен, взбудоражен, далек от Бога!
И надо же наконец завершить епитимью!» Отчаяние добивало его, он был готов уже все бросить, но еще раз напрягся, принудил себя перебирать четки…
В конце концов он все бросил: больше не было никаких сил.
При всем при этом справедливо, что послушание, наложенное духовником, ты не исполнил в точности, раз совесть упрекает тебя в несосредоточенности, в рассеянности.
— Но я уже сдох! — восклицал он. — Я не могу в таком состоянии возобновить такой урок!
И он опять нашел выход из положения, придумав новое коленце, чтобы рассудить себя с самим собой.
Можно, пожалуй, вместо всех зерен розария, которые он пробормотал, не вникая, прочитать одну десятерицу, но с толком, со тщанием.
Он попытался вновь завести машину, но едва отложил один «Отче наш», как сбился с мысли; уперся было, чтобы отчитать «Богородицы», но тогда его рассудок вовсе рассеялся, разбежался во все стороны.
Он остановился, думая: к чему все это? И вообще, как может одна десятерица, хорошо отчитанная, равняться пятистам неудачным молитвам? И почему одна, а не две, не три — нелепость!
Гнев одолевал его; в конце концов, заключил он, все эти повторы никчемны; Христос прямо сказал, что не надо умножать в молитвах пустого многоглаголания. И в чем же тогда смысл бумажной мельницы «Богородиц»?
— Но если я укоренюсь в таких мыслях, буду переговаривать монашеские наказы, то погибну, — вдруг сказал он себе и усилием воли задавил ворчавшие в нем сомнения.
Дюрталь затворился в келье; часы тянулись нескончаемо; он убивал их, тасуя в себе все те же вопросы и те же ответы. От такого переливания из пустого в порожнее ему самому уже становилось стыдно.
Дюрталь затворился в келье; часы тянулись нескончаемо; он убивал их, тасуя в себе все те же вопросы и те же ответы. От такого переливания из пустого в порожнее ему самому уже становилось стыдно.
«Ясно одно, — твердил он вновь и вновь, — я жертва душевного расстройства; о причащении другое дело, тут мои мысли могут быть ошибочны, но они не безумны, а вот проклятый вопрос о четках!
Он совсем обессилел, чувствуя себя избитым, как наковальня молотом, и наконец заснул на стуле.
Так он дотянул до часа вечерни и ужина. После трапезы Дюрталь направился в парк.
И тогда уснувшие было крепким сном треволнения оживились, и все началось заново: яростный бой во всем его существе. Он сидел неподвижно, безнадежно вслушивался в себя; вдруг послышались быстрые шаги и подошел г-н Брюно со словами:
— Берегитесь, вы в бесовском обстоянии!
Дюрталь совсем обалдел и не отвечал.
— Да-да, — объяснил живущий, — Господь иногда посылает мне дар проницательности, так что я совершенно уверен: дьявол сейчас обрабатывает вас со всех сторон. Ну-ка, что с вами?
— Со мной… я и сам не понимаю. — Дюрталь рассказал о странном сражении по поводу молитвословия, которое он с самого утра вел с самим собой.
— Но это же бред, — воскликнул г-н Брюно. — Конечно приор велел вам отчитывать по десять зерен; десять кругов и невозможно прочесть!
— Знаю… а все равно не уверен.
— Вот-вот, та же самая тактика, — сказал г-н Брюно, — бес и хочет отвратить вас от того, что вы должны исполнить; поэтому пытается обессилить вас, чтобы сами четки стали вам противны. Ну а еще что? Вам не хочется завтра причащаться?
— Точно так, — ответил Дюрталь.
— Как я на вас поглядел за трапезой, так и догадался. Мать честная, после обращения лукавый всегда начинает беспокоиться; ну ничего, со мной еще и не такое было, уж можете мне поверить.
Он взял Дюрталя под руку, провел в приемную, попросил подождать и исчез.
Несколько минут спустя вошел приор.
— Так, господин Брюно сказал мне, что вам нехорошо. Что же, собственно, случилось?
— Такая глупость, право, и рассказывать стыдно.
— Монаха вы ничем не смутите, — улыбаясь, возразил приор.
— Вот оно что: я уверен, что вы мне велели откладывать каждый день в течение месяца по десять зерен на четках, но с самого утра я, против всякой очевидности, сам себя убеждаю, что моя епитимья — по десять кругов четок ежедневно.
— Подайте мне ваши четки, — сказал монах, — и смотрите: вот десять зерен; только это я вам велел исполнять и только это вы должны читать. А вы сегодня собирались отчитать десять кругов?
Дюрталь кивнул.
— И конечно же, запутались, занервничали и, наконец, сдались.
Видя жалобную улыбку Дюрталя, приор решительным голосом продолжал:
— Так вот, послушайте: я категорически запрещаю вам на будущее начинать молитву заново; прочитали плохо — делать нечего, только не повторяйте ее.
Я даже не спрашиваю вас, не приходила ли вам в голову мысль отказаться завтра от причастия: это само собой; к этому-то наш враг и направляет все свои усилия. Так что не слушайте сатанинского голоса, который вас от этого отклоняет; завтра причащайтесь, что бы ни случилось. У вас не должно быть никаких сомнений на сей счет: я вас благословил приступить к таинству, так я и беру на себя всю ответственность.
Теперь другой вопрос: не бывает ли с вами чего по ночам?
Дюрталь рассказал ему про жуткую ночь по приезде в обитель и про утреннее чувство, будто за ним кто-то подглядывает.
— Эти все явления нам известны давно; прямой опасности в них нет, так что не тревожьтесь об этом. Но если они будут продолжаться, благоволите известить меня: тогда мы не преминем и здесь навести порядок.
Траппист неспешно удалился, а Дюрталь остался в задумчивости.
«В том, что суккубические явления суть сатанинской природы, — размышлял он, — я никогда и не сомневался, но вот о чем не знал, так это о кавалерийских атаках на душу, обрушивающихся на рассудок, который остается неповрежденным и все же побежденным. Это сильно, надо бы только, чтобы этот урок пошел мне впрок и впредь я не вылетал из седла при первой же тревоге!»
Он вернулся в келью; на него снизошел полный мир. Со звуком голоса приора все умолкло; теперь Дюрталь только удивлялся, как это он столько часов не мог попасть в колею; он понял, что на него напали врасплох и сражался он не с самим собой.
Он помолился и лег. И вдруг вражеский приступ начался снова, так что он и не распознал новой тактики.
Конечно я завтра причащусь, думал он, вот только… А хорошо ли я приготовился к такому акту? Днем мне следовало сосредоточиться, благодарить Господа за отпущение грехов, а я тратил время на чепуху!
Почему я сейчас не сказал этого отцу Максимину? Как же я об этом позабыл? Да и заново исповедаться надо было бы. А викарий-то этот, викарий, что будет меня причащать…
Отвращение к этому человеку вдруг поднялось в нем и стало таким сильным, что он наконец сам смутился. «Ох, вот и снова меня одолел нечистый, — сказал он себе и решительно заключил: — Все это не помешает мне завтра приступить к Святым небесным Тайнам, ибо я крепко на то решился; вот только не ужасно ли, что лукавый дух то и дело овладевает и погоняет мной, что от небес нет никакого знака, что я ничего не знаю?
Господи, Господи, лишь бы мне ведать наверное, что это причащение угодно Тебе! Дай мне знамение, покажи мне, что я с чистой совестью могу подойти к Тебе; сделай невозможное — чтобы завтра там был не простой священник, а монах…»
И он осекся, сам испугавшись своей дерзости, недоумевая, как посмел он просить о знамении, да еще сам указывать, о каком…
«Чушь! — воскликнул он про себя. — Нет у нас права просить Бога о таких милостях; а потом, Он не услышит моей молитвы, и что тогда? Да только хуже станет тоска, я ведь заключу из Его отказа, что мое причащение ничего не стоит!»
И он попросил Бога забыть о его пожелании, просил прощения, что произнес его, попытался убедить самого себя, что этому вовсе не надо придавать значения, и, наконец, с молитвой уснул.
IV
Выходя из кельи, Дюрталь твердил себе: «Сегодня я причащаюсь, причащаюсь». Но это слово, от которого все в нем должно было бы дрожать и гудеть, не будило в нем никаких благочестивых чувств. Он шел в полудреме, ни к чему не чувствуя вкуса; все ему надоело, в глубине души он чувствовал себя совершенно холодным.
И только когда вышел на улицу, его растревожил некий страх. Я же не знаю, подумал он, когда следует встать со скамьи и преклонить колени перед священником; знаю, что сначала причащается клир, потом остальные, ну а в какой именно момент мне надо направиться к алтарю? Вот и тут не повезло: мне придется подходить к Тайнам одному, а то бы я поступал как все и не было бы риска что-то сделать неприлично.
Войдя в церковь, Дюрталь внимательно оглядел ее: он искал г-на Брюно, чтобы устроиться рядом с ним и с его помощью избавиться от этой заботы, но того не было.
Дюрталь сел, растерянный; он думал о знамении, которого просил накануне, силился отбросить это воспоминание, но уже поэтому думал о нем.
Он захотел заставить себя собраться, молил Бога простить ему блуждание духа; тут вошел г-н Брюно и встал на колени перед статуей Пресвятой Девы.
Почти в ту же минуту к алтарю святого Иосифа подошел брат с длинной тонкой бородкой, свисавшей с грушевидного лица; он нес садовый столик, на который положил салфетку для рук, полотенце, поставил тазик и два малых сосуда.
Видя эти приготовления, напоминавшие, что великое таинство непременно состоится, Дюрталь напрягся, усилием воли прогнал все свои тревоги, одолел сомнения и, убежав от себя самого, горячо просил Мадонну заступиться, чтобы он мог хоть один этот час не отвлекаться, а молиться в мире.
Окончив же эту молитву, он открыл глаза и подскочил, раскрыв рот, при виде священника, который шел вслед за братом рясофором начинать мессу.
Это был не знакомый ему викарий, а совсем другой человек: моложе, с величавой поступью, огромного роста, с бледным бритым лицом и лысым черепом.
Дюрталь глядел, как он, опустив глаза, с достоинством подходил к алтарю, и вдруг заметил, как из-под его пальцев блеснул лиловый отблеск.
Так это архиерей: у него епископское кольцо, подумал Дюрталь. Он наклонился вперед, чтобы разглядеть, какого цвета подрясник надет под ризой: оказалось, белый.
«Так значит, монах!» — изумился он. Машинально обернулся к статуе Богородицы и взглядом поскорее подозвал к себе г-на Брюно. Тот уселся рядом с ним.
— Кто это?
— Дом Ансельм, настоятель нашей обители.
— Тот, больной?
— А вот сегодня он будет нас причащать.
Дюрталь, задыхаясь, пал на колени; его била дрожь: это не сон! Небо ответило ему тем самым знаком, о котором он просил!