На пути - Жорис-Карл Гюисманс 38 стр.


И закрылись ворота обители траппистов — ворота, перед которыми он трепетал, приехав, на которые глядел со слезами на глазах теперь.

— Ехать надо пошибче, — сказал отец прокуратор, — опаздываем.

И лошадь во весь опор помчалась по дороге.

Дюрталь признал своего попутчика: он видел его в ротонде, в хоре, во время служб.

Вид у него был добродушный и вместе с тем решительный; под очками с дужками бегали смеющиеся серые глазки.

— Что ж, — спросил он, — как вы перенесли наши правила?

— Как нельзя лучше; сюда я приехал больной и с расстроенным желудком, а лаконские трапезы в обители исцелили меня!{92}

Дюрталь вкратце рассказал о душевных мытарствах, которые претерпел; монах прошептал:

— Ну, эти дьявольские приступы на самом деле пустяк; у нас тут бывали случаи настоящей одержимости.

— А избавлял от нее брат Симеон.

— А, вы это знаете…

А на речи Дюрталя, заговорившего о своем восхищении бедными рясофорами, отец прокуратор бесхитростно отвечал так:

— Верно, сударь; если бы вы могли с этими безграмотными крестьянами поговорить, вы бы удивились, какие глубокие мысли подчас услышали бы от них. Да притом только они в обители и есть по-настоящему терпеливые; мы, отцы белоризцы, когда полагаем, что слишком ослабли, с удовольствием принимаем дозволенное лишнее яичко к трапезе, а они нет: только молятся больше, и Господь их, очевидно, слышит: они исцеляются, да, в общем-то, никогда и не болеют.

На вопрос же Дюрталя, в чем состоят обязанности прокуратора, он рассказал:

— Веду счета, выступаю торговым посредником, разъезжаю, занимаюсь, в общем, всем, кроме, увы, иноческой жизни. Но нас тут в обители так мало, что каждый поневоле становится на все руки мастер; возьмите хоть отца Этьена: он и келарь аббатства, и госпитальер, он же и дьякон, и звонарь, а я вдобавок ко всему первый певчий и наставник в церковном пении.

Повозка катилась, подпрыгивая на ухабах; Дюрталь говорил, как восхищала его служба траппистов, а монах отвечал:

— Ее не у нас надобно бы слушать; наши хоры слишком малы и слабы, чтобы выдержать гигантскую массу этих хоралов. Если хотите слышать григорианские мелодии точно так, как их пели в Средние века, поезжайте к черноризцам в Солем или в Лигюже. А в Париже, кстати, вы знаете бенедиктинок с улицы Месье?

— Знаю, но вы не находите, что они чересчур по-голубиному воркуют?

— Спорить не стану; тем не менее репертуар у них самый подлинный. А в малой Версальской семинарии вы найдете и того лучше: там ведь поют точно так, как в Солеме. Только запомните хорошенько: в парижских церквах если и не отказываются от литургических распевов, поют чаще всего по фальшивым нотам, во множестве отпечатанным и разосланным по всем французским епархиям издательством Пюсте в Регенсбурге. А точно доказано, что в этих нотах множество ошибок и подлогов.

Легенда, на которую ссылаются их защитники, неверна. Они утверждают, будто это не что иное, как версия Палестрины, которому папа Павел V поручил пересмотреть музыкальную часть католической литургики. Но этот аргумент и недостоверен, и лишен силы: ведь всем известно, что Палестрина умер, едва приступив к исправлению Градуала.{93}

И еще скажу: если бы даже итальянский музыкант и завершил свое дело, это не значило бы, что его переложение стоило бы предпочитать той редакции, которую после упорных разысканий недавно восстановили в Солемском аббатстве, ибо бенедиктинские тексты опираются на сохранившийся в Санкт-Галленском аббатстве список антифонария святого Григория,{94} а это самый древний и самый надежный памятник истинных хоральных распевов, которым располагает Церковь.

Эта рукопись, а с нее есть и факсимиле, и фотографии, — кодекс григорианских мелодий и должна бы стать, если позволительно так выразиться, невматической библией церковных хоров. Так что наследники святого Бенедикта совершенно правы, утверждая, что только их версия верна и правильна.

— Как же случилось, что столько церквей получают ноты из Регенсбурга?

— Ох-о-хо! А как случилось, что Пюсте уже давным-давно завладел монополией на богослужебные книги и на… нет, молчу, молчу; только будьте уверены: эти немецкие книги совершенно перечеркивают григорианское предание; это ересь в церковном пении.

Ну, а который час? Э, надо поторопиться! Пошла, пошла, красотка! — Он подстегнул кобылу.

— А вы лихо правите! — воскликнул Дюрталь.

— Да, я и позабыл вам сказать, что кроме других обязанностей часто при нужде бываю кучером.

Дюрталь думал: до чего же все-таки необычайные люди живут сокровенной жизнью в Боге. Стоит им соблаговолить спуститься на землю, и они проявляют себя самыми хитроумными и дерзкими коммерсантами. Кое-как раздобыв несколько су, аббат заводит фабрику; он определяет, какая обязанность больше подходит каждому из его монахов и на ходу делает из них ремесленников, конторщиков, преподавателя хорового пения превращает в коммивояжера, постепенно учится разбираться в сумятице купли-продажи, и вот понемногу дом, возведенный им от нуля, растет, крепнет и, наконец, начинает питать вырастившее его аббатство своими плодами.

Перенеси этих людей в иную среду, они так же легко могли бы основать большие заводы и создать банки. То же и женщины. Как подумаешь, какими качествами делового человека, каким хладнокровием старого дипломата должна обладать матушка настоятельница, чтобы управлять своей общиной, никак нельзя не признаться, что все поистине умные, поистине замечательные женщины — не в свете, не в салонах, а во главе монастырей!

Он удивился вслух, что монахи так умело ведут торговые предприятия, а отец прокуратор в ответ вздохнул:

— Приходится, только не думайте, что мы не жалеем о временах, когда можно было себя прокормить, просто разрыхляя землю! Тогда хотя бы ум был свободен; можно было совершенствоваться в безмолвии, а безмолвие иноку так же нужно, как хлеб: ведь это ему благодаря подавляешь восстание славолюбия, одолеваешь ропот непокорства, все помыслы и пожелания устремляешь к Богу, начинаешь замечать Его присутствие…

А вместо того… Только вот мы и на станции; оставьте мне чемодан, а сами бегите за билетом: слышите, паровоз уже свистит.

И Дюрталь действительно еле успел пожать руку монаху, который донес его багаж до вагона.

Там он уселся один, и пока глядел на удаляющуюся фигуру трапписта, сердце его чуть не разорвалось.

И вот в железном лязге поезд тронулся.

Ясно, четко, в единый миг Дюрталь осознал, в какую жуткую безысходность бросила его обитель.

Но ведь все, что вне ее, теперь мне безразлично, ни в чем нет никакой важности! — безмолвно кричал он. Он застонал, зная, что ведь и в самом деле не способен более интересоваться ничем из того, что радует людей. Бессмысленность заниматься чем-либо, кроме мистики и литургии, думать не о Боге, внедрилась в него так мощно, что он не мог понять, как будет жить в Париже с такими мыслями.

Он представил себе, как столкнется с трескучими возражениями, подленькими сочувствиями, пошленькими советами. Представил, как больно будет натыкаться на резоны большинства, как придется все время нападать и обороняться, сражаться или молчать.

Так или иначе, мир был потерян навсегда. И как, в самом деле, собраться, восстановиться, если жить придется на проходном дворе, с душой, открытой всем ветрам, доступной для посещения толпы расхожих мыслей?

В нем еще сильнее возросли неприязнь к общению, омерзение к всяческим знакомствам. Нет-нет, что угодно, только не влезать опять в общество! — воскликнул он и осекся: он знал, что, удалившись от монастырских владений, не сможет оставаться один. Наступала тоска, пустота; и почему в обители он не сдерживал себя, почему отдал себя целиком? Ему не удалось даже сохранить удовольствия от своей квартиры: это последнее утешение, забавляться безделушками, он умудрился растратить в белой наготе кельи! Ничто ему было не дорого; скинув пальто, он лежал на спине, как покойник, и думал: я отказался от малого счастья, которое могло мне выпасть, а чем я его заменю?

И он в ужасе вообразил беспокойство совести, столь навыкшей мучить себя, непрестанный укор в возобновившейся теплохладности, страх сомнений в вере, тревогу перед яростным бунтом чувств, возбужденных встречами.

Самое трудное, твердил он себе, будет не подавить смятение плоти, а жить по-христиански, исповедаться, причащаться в Париже, в приходской церкви. Уж это у него никак не получится! И он прикинул, как будет спорить об этом с аббатом Жеврезеном, как станет отказываться, оттягивать должные сроки, как иссякнет их дружба в этих препирательствах.

Да и куда податься? Он вспоминал обитель, и подскакивал при мысли о театральных представлениях в Сен-Сюльписе, а Сен-Северен казался ему рассеянным и скучным. К тому же как сидеть среди толпы тупых богомольцев, как без скрежета зубовного слушать нарумяненное пение приходских хоров? Как, наконец, в капелле бенедиктинок и даже в Нотр-Дам де Виктуар обрести скрыто лучащуюся теплоту монашеских душ, понемногу растапливавшую лед и его несчастного существа?

Да и куда податься? Он вспоминал обитель, и подскакивал при мысли о театральных представлениях в Сен-Сюльписе, а Сен-Северен казался ему рассеянным и скучным. К тому же как сидеть среди толпы тупых богомольцев, как без скрежета зубовного слушать нарумяненное пение приходских хоров? Как, наконец, в капелле бенедиктинок и даже в Нотр-Дам де Виктуар обрести скрыто лучащуюся теплоту монашеских душ, понемногу растапливавшую лед и его несчастного существа?

Да и не в том даже дело! Истинно горько, истинно ужасно было думать, что никогда больше он не испытает той дивной легкости, что отрывает вас от земли и несет неведомо как, неведомо куда, поверх всего чувственного!

О, эти аллеи обители, по которым он бродил с самого рассвета, аллеи, где однажды после причащения Бог так ублажил ему душу, что он уже не ощущал ее своей: Христос погрузил ее в море Своей божественной Бесконечности, поглотил небесной твердью Своей Ипостаси!

Как восстановить полноту этого блаженного состояния без причащения, вне монастырской ограды? Нет, все кончено, решил он.

И его одолел такой приступ печали, такой порыв отчаяния, что ему пришло в голову сойти на первой же станции и вернуться в обитель; но тут пришлось пожать плечами, ибо он не имел ни достаточно терпеливого характера, ни достаточно твердой воли, ни достаточно выносливого тела, чтобы выдерживать устрашающие испытания послушничества. Да и перспектива спать уже не в своей келье, а одетым в общем дортуаре чуть ли не вповалку страшила его.

И что же тогда? Он со скорбью подвел итог: «За десять дней в этом монастыре я прожил двадцать лет, а вышел оттуда с расстроенным разумом и растерзанным сердцем; мне каюк, и точка. Сначала Париж, потом Нотр-Дам де л’Атр выбросили меня, как щепку, и вот я осужден жить неприкаянным, ибо я еще слишком литератор, чтобы стать монахом, и уже слишком монах, чтобы оставаться литератором».

Он вздрогнул и пресекся, ослепленный облившим его потоком электрического света. Тут и поезд остановился.

Он вернулся в Париж.

«Если бы они, — подумал он о писателях, с которыми ему, конечно, трудновато будет не повстречаться, — если бы они знали, насколько они все ниже последнего рясофора! Если бы могли вообразить, до чего мне интереснее священное опьянение трапписта-свинопаса, чем их разговоры и книги! О, жить бы и жить, в сени молитв смиренного Симеона, Господи, Господи!»

Приложение

Вильгельм Рат

Друг Бога из Оберланда Фрагменты из книги[133]

Папа Григорий сидел изумленный! В волнении смотрел он на двух чужестранцев, пришедших из-за Альп. Тот, который был постарше, мужчина шестидесяти лет, обращался к нему на итальянском наречии, а его спутник говорил на языке науки — латинском. Оба гостя были предельно серьезны.

— Святой отец, — обратился к Папе старший из чужестранцев, — страшные и прискорбные грехи христианского мира так глубоко проникли во все слои общества, что Господь весьма недоволен. Надо что-то делать, а что — думать вам.

— Не в моих силах что-либо изменить в мире сем, — отрезал понтифик: неужели эти двое не понимают, что многих сожгли заживо и за меньшие дерзости?

Старший снова заговорил со спокойствием и властью возвещающего «послание свыше». Теперь он говорил о неправедных поступках самого Папы, живописуя с невероятной точностью те факты, которые могли быть известными только через откровение свыше. По его словам, Бог ему показал, какой грешной жизнью жил Папа, и он добавил:

— Узнайте же истину: если вы не оставите неправедных путей и не осудите себя перед Богом, вас будет судить Он, и вы умрете еще до окончания этого года. — Папа пришел в ярость, но говоривший продолжал: — Мы готовы пойти на смерть, если те знамения, которые я приготовил для вас, недостаточны, чтобы доказать, что мы посланы Богом.

— Какие знамения, хотел бы я знать? — спросил Григорий.

Он быстро взял себя в руки: похоже, тут и в самом деле не обошлось без божественного вмешательства — уж слишком точным был перечень грехов, о которых никто, кроме него, не мог знать.

«Епископ Римский» некоторое время оставался безмолвным, затем встал и, обняв своих посетителей, приветливо обратился к ним:

— Могли бы вы дать такие же знамения императору? Это послужило бы на пользу всему христианскому миру.

Он пригласил их остаться в Риме, чтобы при необходимости обратиться к ним за советом, пообещав хорошо их устроить. Но они отказались, заверив, что вернутся по первому его требованию. Папа написал письмо духовенству их области, рекомендуя этих божьих людей на совершение благого служения.

К несчастью, этот наделенный высочайшей властью человек вскоре вновь погрузился в омут грехов и совершенно забыл о той знаменательной встрече. Так и не отказавшись от греховной жизни, он умер в течение года, как ему и было предсказано…

Этим бесстрашным божьим вестником был Николас из Базеля.

Большинству людей он был известен как Друг Бога из Оберланда (Верхних Альп). В чем же заключался его секрет? Как умудрялся он более полувека распространять евангельскую весть на глазах у Рима?


«Некий человек по имени Николас тридцать лет назад впал в экстаз… Был ли я в теле или вне его, не знаю, то ведомо одному Богу… Но Богом мне дано благословение, и истинно говорю вам, что познал сверхчувственное чудо, которое совершенно невыразимо…» — писал Друг Бога из Оберланда к иоаннитам подворья «Зеленый Вёрт» в Страсбурге. Такими словами он начинает рассказ о своем пути к посвящению.

Как складывался путь Друга Бога к этому духовному испытанию? Об этом он сам сообщает нам в различных манускриптах.

Родился он в городе Базеле около 1308 года. Его отцом был богатый торговец, которого тоже звали Николас — Николас Золотое кольцо. Маленький Николас ни в чем не знал нужды, и впереди его ожидала счастливая безбедная жизнь. Однако в возрасте тринадцати лет он услышал пасхальную проповедь о страданиях и смерти Христа. Глубоко взволнованный подросток тут же купил себе Распятие. Каждую ночь в тайне от всех он склонял колени, размышляя о боли и стыде, которые претерпел Господь. В возрасте пятнадцати лет он начал путешествовать с отцом, прилежно изучая торговое дело, однако не переставал по ночам склонять колени перед Распятием.

Задушевная дружба связывала его с отпрыском рыцаря из благородного рода. Тот был приобщен к миру услад благородного сословия, а Николас по-прежнему сопровождал отца в поездках в чужеземные страны. Когда молодому купцу было около двадцати лет, умер его отец. Теперь он один совершал поездки, продолжая начатое отцом дело. Вскоре умерла и мать. Родители оставили ему столько добра, что Николас не знал, как с ним обойтись. Тогда он отправился к сыну рыцаря, и они принялись совещаться, как поступить с деньгами. «Теперь тебе не нужно торговать, — сказал приятель, — наконец-то ты станешь моим сотоварищем во всем».

Молодой купец с радостью согласился. Они посещали княжеские дворы и рыцарские ристалища и были приняты благородными дамами — любимы и ценимы ими. Случилось так, что две прекрасных девы, которых связывала крепкая дружба, запали им в душу; прошло совсем немного времени, и они настолько «похитили сердца друг друга», что думали теперь лишь о браке.

Юный дворянин должен был переговорить с родственниками одной из дев по поводу своего друга. Однако Николас был не благородного рода, и ратовавший за него молодой рыцарь получил такой отказ, что не отважился поведать другу о подробностях своих переговоров и отправился с приятелями за море. Купеческого же сына подруга удержала, и он остался при ней. Два года прошло, прежде чем дева упросила мать разрешить ей выйти замуж… Уже был назначен день, когда должны были сойтись родственники и дружки с обеих сторон для заключения брачного договора.

Однако пока гости всю ночь празднуют предстоящую свадьбу, молодой купец отправляется в свою каморку — лишь один светильник мерцает в помещении, — и молится перед Распятием, которое когда-то еще мальчиком приобрел по велению сердца.

С юности у него была своя молитва, в которой он оплакивал смерть Иисуса Христа и взывал о великом сострадании к Святой Деве Марии. В этот решающий час он перед Распятием дал обет совершить все, что ни потребует от него Господь, даже если за это придется поплатиться жизнью. И тогда Распятый на кресте склонился к нему и раздался глас: «Восстань и покинь свет, и неси свой крест, и следуй за Мной!»

Слова эти овладели сердцем Николаса. А воспоследовавшие затем духовные искусы позволили ему заглянуть в такие духовные бездны, которые прежде были сокрыты от его внутреннего ока, — и открылось ему его истинное предназначение и задача его в этой земной жизни.

Назад Дальше