— Ну что ж, товарищ Алексеев, давай готовиться с тобой к отступлению, — вздохнул Репенко, с трудом произнося вместо слова “отход” неприятное, горькое, как полынь, слово “отступление”. — Выноси в ход сообщения сейф с документами, — сказал он Алексееву. — Давай-ка я помогу тебе. Потом за лопатами вернусь… Будем зарывать все в землю, чтоб врагу не досталось.
В одной из неповрежденных стенок траншеи они стали рыть глубокую яму. К тому времени, когда она была готова, в ход тяжело спрыгнул Петр Буйниченко. Он был весь в земле и колючках.
— Ну! Ну что там? — бросился к нему Репенко. — Где Петров? Почему не отступает, почему продолжает стрелять?
Буйниченко поморщился от боли в ноге, грустно посмотрел на командира виноватыми глазами, поднес руку к пилотке и отрапортовал каким-то чужим, тоже виноватым голосом:
— Товарищ замполитрука жив, но ранен в спину. Весь в крови… Я хотел его перевязать, вынести на себе, но… но он категорически отказался. Отказался наотрез… Однако пулемета из рук не выпускает. Немцев наколотил у брода видимо-невидимо. Дюже зол… Приказал передать вам, что прикроет наш отход, а сам до конца останется на мысу. Замполитрука Петров… — голос бойца вдруг прервался, и задрожала, искривившись, верхняя губа, — просил… просил вас не сердиться за невыполнение вашего приказа…
Репенко отвернулся. “Эх, Василий, Василий! Славную смерть ты ищешь себе, — подумал он. — До конца предан границе… Дорогой ты мой товарищ!..”
— За такое “ослушание” не наказывать, а награждать надо. — глухо проговорил он и тут же подумал о том, как нелепо, сухо, пожалуй, дико звучат эти холодные слова, совсем не выражая его чувств и мыслей о подвиге раненого товарища.
— Да! Верно, товарищ лейтенант! — подхватил Буйниченко. — Настоящий он герой, самый что ни на есть настоящий! Век его не забуду. Мыс будто плугом перепахан, как не убило человека — не пойму. А он там с самого начала один… Страшно…
— Я бы, наверно, не выдержал, — покачал головой Алексеев.
— А я? И я тоже… А может, выдержали бы?..
Репенко никак не мог отвести взгляда от невидимого отсюда холма, на котором, обливаясь кровью, лежит за пулеметом Василий.
— Да, да… Трудно… Трудно остаться там… Сердце нужно иметь героическое… Ну что ж, давайте делать свое дело. Задвинем сейф в яму поглубже. Вот так… Еще немного. Так… Зароем теперь. Запомните это место, друзья. Вон, наверху, большой камень торчит из земли, как раз в двух метрах от него на север пусть и лежит наш сейф.
— Есть запомнить место! — сказал Буйниченко, заравнивая лопатой яму. — Вернемся-отроем его…
Алексеев спросил с сомнением в голосе:
— Неужто возвернемся скоро?
Буйниченко презрительно посмотрел на его веснушчатый нос.
— Эх ты, недотепа! Ясно, возвратимся. Не скоро, может, но вернемся, это уж как пить дать. Не мы, так другие придут опять на границу. Отстроят все заново и заживут лучше нашего, брат.
— Непременно вернемся, товарищи бойцы! — строго посмотрел на них начальник заставы и неожиданно для самого себя улыбнулся от мысли, что прекратится же когда-нибудь эта кошмарная война и он снова будет служить на мирной спокойной границе.
Приказав командиру пулеметного отделения сержанту Подгайному прикрывать их отход, он вывел свою поредевшую заставу из укрытий. Все вокруг было разбито, сожжено и покорежено. Главное здание и другие помещения заставы обрушились и сгорели. От пожарища несло дымом и смрадом. Обсыпанные пеплом и сажей цветы на уцелевших клумбах стояли как каменные. Больно было смотреть на развалины, и бойцы проходили мимо, низко опустив головы. Некоторые не раз оборачивались назад, как бы прощаясь с дорогим местом и мысленно давая обещание возвратиться сюда.
Репенко тоже дал в душе слово, что когда-нибудь, если до конца войны останется жив, посадит здесь снова цветы, сделает зеленые беседки, выстроит новые, еще более светлые и просторные казармы…
И надо сказать, что все так и получилось в дальнейшем, когда отгремели залпы войны и прежние пограничники вернулись в знакомые места…
Выгорело не все село Цуцнев, но ни одного человека не встретили пограничники на его развороченных улицах. Видно, ушли крестьяне подальше от пожара или спрятались в каменных погребах. В пахучей поспевающей ржи бойцов уже ждали Скорлупкин со своей группой. Репенко не успел поблагодарить этого немолодого пулеметчика за отличную работу у Буга, как пограничники внезапно попали под огонь гитлеровцев, которые обходили село с другой стороны.
— Сержант Скорлупкин! — быстро сказал Репенко. — Скройтесь с бойцами в лесу, за лощиной. Я с Буйниченко приму бой и задержу противника. Выполняйте!
Петр Буйниченко уже деловито разворачивал “максим” и тут же застрочил по еще невидимым врагам. Те прятались где-то во ржи и беспорядочно палили из автоматов. Лейтенант пригляделся к падавшим колосьям, которые срезались пулями, и определил местоположение и направление гитлеровского отряда.
— Дай-ка теперь я попробую, — сказал он бойцу. — А ты ленту подавай. Сейчас мы их накроем.
Первые же его очереди точно нащупали цель. Вдалеке послышались крики. С шумом, как вспугнутое стадо свиней, гитлеровцы бросились в сторону.
— Ну, вот и прогнали их к черту! — воскликнул лейтенант. — Можно дальше идти!
И в этот миг громким голосом закричал Петр Буйниченко и грузно перевернулся на спину. Шальная пуля попала ему в грудь и вышла у поясницы. Казалось, серый пепел опустился на его полное лицо и засыпал добрые, крупные, как сливы, глаза. Лейтенант нагнулся над ним, дрожащими пальцами стал рвать гимнастерку на том месте, где расплывалось темное влажное пятно. Хотел приподнять бойца, чтобы попробовать сделать перевязку, но тот громко застонал и отстранил руки лейтенанта. Потом явственно произнес:
— Не троньте меня. Я убит… убит. И Подгайно, наверно… А Вася? Жив он! Слышите?..
— Слышу, слышу, — прошептал Репенко, хотя ничего не слышал.
— А я с Васей не остался. Почему я с ним не остался?.. Вернулся бы туда. Там простор, небо видно, реку… А здесь тесно, душно, как в тюрьме… Товарищ… товарищ лейтенант, слушайте…
— Что, что, Петя? Говори, дружок. Слушаю…
— Примите меня в партию, товарищ лейтенант! Чтоб умереть коммунистом… Примите, а? Легче мне будет уйти… Напишите маме… Адрес знаете. Напишите, умер ее сын Петро на границе, умер коммунистом. Неужто не примете?..
Выпуклые глаза его не хотели закрываться, они все смотрели и смотрели на Репенко с немой просьбой. И тогда начальник заставы сказал прямо в ухо умиравшему:
— Боец Петр Буйниченко, принимаю тебя во Всесоюзную Коммунистическую партию большевиков!..
Ветер пролетел над высокой рожью. Зашевелились стебли колосьев, и тени от них побежали по телу убитого пограничника. Казалось, что не тени, а чьи-то бесплотные тонкие пальцы нежно ласкали неподвижное лицо…
За долгие кровавые месяцы войны много таких тягостных картин увидит молодой офицер, потеряет множество близких боевых друзей, часто будет горевать над телами однополчан. Но никогда не сможет он забыть, как, нарушая устав, принял в партию умирающего бойца, не сможет забыть быстрой смерти этого простого русского парня с широким добродушным лицом, которое просветлело при последних словах своего командира…
Слезы застыли давящим комком в горле Репенко, отчего стало трудно дышать. Он бережно поднял тяжелое тело, перенес его в воронку от снаряда и положил там, накрыв лицо товарища выцветшей пилоткой. Потом, с усилием волоча пулемет, не прячась, не нагибаясь, равнодушный ко всему на свете, зашагал к лесу.
…Пройдет три года. Раздастся в плечах, возмужает капитан Репенко, в его синих глазах появится глубина и зрелость. Освобождая родную землю, дойдет он, наконец, до этих мест, где у Буга начинал войну. Уж не с винтовками в руках, как было в сорок первом, а вооруженные могучей техникой придут к государственным границам страны советские солдаты. Война пойдет дальше, туда, откуда пришла к нам. У белого камня, в заросшем окопе, найдет Репенко позеленевший сейф и всю ночь будет разбирать отсыревшие бумаги. Вспомнит каждого бойца своей бывшей заставы, первые четыре часа войны. Походит возле развалин, долго будет стоять на высоком мысу Петрова. А затем пойдет в Цуцнев, разговорится с местным жителем, старым крестьянином Иосифом Колюжным, который вовсе и не узнает его. Мешая русские слова с украинскими, станет он допытываться:
— Так вы, стало быть, из тех хлопцев, кто оборонял границу?
— Из тех, дедуся, из тех.
— У самые первые годины войны?
— Да, в самые первые…
— И упомнили, як тут усе было?
— Кто же может забыть это?..
— Нэкто нэ може. Ой, и страшный був тот день для нас, дюже страшный. Мы усе, як мыши, сховались в пидвалах, а тут усе горело и гремело. А вон там, на бережку, стрелял по хрицам одын ваш пограничник. Вин долго нэ сдавався. Петров — его хвамилия. Похоронили мы его там же. О, храбрый був хлопец… Слухай, командир, есть еще тут одна могилка драгоценна серед поля. Пишлы, покажу тебе. Пишлы!
С бьющимся сердцем направился в сопровождении Колюжного капитан Репенко в ржаное поле.
Памятное, знакомое место! Здесь положил он в воронку грузное тело рядового Буйниченко и накрыл пилоткой его широкое бледное лицо…
Как раз здесь, возле заросшей травой воронки, увидит он небольшой могильный холмик с громадным дубовым крестом на нем. Будет на кресте кем-то вырезана маленькая пятиконечная звездочка. Снимет капитан фуражку, подойдет медленно и неожиданно отшатнется. Бросится ему в глаза, точно ударит в самое сердце, черная короткая надпись: “ТУТ ПОХОВАН НАЧ. ЗАСТАВЫ РЭПЭНКО”.
Со странным, не передаваемым словами чувством, будет глядеть Мирон Давыдович на эту одинокую могилу, грубо сколоченный крест, на эту надпись, потрясшую его душу. “Какой случай? Просто случай войны, что не я здесь лежу, — подумает он. — Такой бы могла быть моя могила…”
А за его спиной будет скрипеть голос старика:
— Бандеровцы три раза копали могилу. Шукали пулемет, из которого отбивался от хвашистов этот Рэпэнко. Тильки зазря оскверняли прах. Нэ було с им того пулемета, нэ було… Чернявый быв командир, очи, як море…
Не выдержит такой муки капитан Репенко, повернется он круто и, срывая голос, закричит почти на все поле:
— Дедусь! Диду! Ну, подывись на меня хорошенько! Ну же!.. Ведь ты бывал у нас на седьмой заставе! Неужели не узнаешь, диду? Тут похоронен пограничник Петр Буйниченко, а не Репенко. Репенко же я!.. Не убили меня тогда. Даже не ранили!..
Побледнеют темные щеки крестьянина, будто изрубленные морщинами, запавшие глаза загорятся, как кусочки угля. Поднимет он над головой не то в ужасе, не то в мольбе свои жилистые руки, постоит секунду как столб и вдруг упадет капитану под ноги, всхлипывая и причитая:
— Боже! Что же это?.. Хиба это вы? Та нэможетого быть!.. Я же три годочка молився за вас, як за упокойного… Вот счастье-то вашим диткам! Товарищ Рэпэнко, милый ты мой… Живый. Нэ сгинул, сынку…
И обнимет он колени обомлевшего от неожиданности капитана, и будет прижиматься к его сапогам своим темным лицом, а слезы его оставят на пыльных голенищах мокрые черные полоски…
Опомнившийся Репенко с трудом поднимет обмякшего от слез старика и горячо обнимет его за трясущиеся костлявые плечи. Говорить он тогда не сможет…
Но все это произойдет лишь через три года, через три долгих года войны… А пока мы видим, как бредет в желтой ржи худощавый лейтенант в разорванной гимнастерке с застывшим от горя лицом.
Сделав десятка три неуверенных шагов, Репенко повернулся резко к западу и остановился, вздернув голову и прижав руку к горлу. Когда он шел, то, как во сне, неосознанно слышал длинную, еле различимую пулеметную очередь. И вот теперь она оборвалась на высокой ноте. Оборвалась и больше не возобновилась… Словно молниеносным ударом перебили голосистое горло пулемета… Прошла минута. Запекшиеся губы лейтенанта беззвучно задергались, щеку, как от зубной боли, перекосило, изо рта вырвался странный, похожий па смех, протяжный звук.
— Погиб! Погиб! И Вася погиб… — хрипло пробормотал он, и синие глаза его стали совсем черными. — Прощай, друг… Прощай, Вася Петров, весельчак и певун из далекого Малоярославца. Мы не забудем тебя… Твоего подвига не забудем… Никогда. Никогда. Никогда…
10
Но нет, не так-то легко убить жизнь в человеке. Василий Петров был еще жив. Просто от сильного кровотечения потерял он на несколько минут сознание. Уронил рядом с умолкшим пулеметом русую голову, уткнулся лицом в землю и замер. Лежал в спокойной позе спящего. Подтянул одну ногу к животу, как любил спать в детстве, некрупную загорелую руку вытянул вперед, точно сунув под подушку, и, казалось, сладко дремал. Спал не в луже крови, не в воронке от фугасной бомбы, а в сухой и мягкой постели.
Светило солнце. Дул ветерок. Пел свою песню кузнечик. Оранжевая бабочка весело кружила над развороченной минами землей. Вот она пролетела, беспечно играя, мимо неподвижного тела, вернулась и, сделав круг, нерешительно опустилась на спину, на темную от крови гимнастерку. И тотчас же отчаянно забила, захлопала крылышками, взвилась высоко в воздух и умчалась стремительно прочь, преследуемая тяжелым запахом крови.
Сознание медленно, трудно возвращалось к человеку. Царапая землею сухие губы, повернул он набок голову, с усилием разлепил веки. Сначала перед ним замерцал, заструился белый дрожащий свет, потом зрение прояснилось. Над бесконечно далеким горизонтом висела голубая ленточка неба, на фоне которой отчетливо вырисовывались какие-то сказочные растения. Не понимая, что это травинка и крохотные листочки, пограничник смотрел на них удивленно и жадно.
“Умираю, должно быть, — подумал он, и коротенькая мысль ничуть не поразила его, но окончательно прояснила сознание. — Конечно… Конечно, умираю. Ничем не могу двинуть, ни ногой, ни плечом. Даже губы не шевелятся, как чужие. Только глаза видят…”
И он все смотрел и смотрел, не мигая, на острые копья зеленых травинок, резные лепестки, на яркую полоску света перед глазами. “Как жжет затылок, особенно спину, — мысленно поморщился он. — А-а-а! Ведь меня ранило! Но куда? Не знаю. Не помню. Совсем забыл… Горит всюду одинаково. Нет, спина горит больше… А может, не туда?.. Сейчас дерну ногой, шевельнусь и узнаю… — решил он и стал собирать силы, чтобы двинуться, как вдруг поразился другому: — Почему так тихо кругом? Почему ничего не слышно? Ни шороха, ни стрельбы, ни взрывов… Хоть бы птичка какая запела, лошадь заржала бы… Что я? Какие тут лошади? Все вырвались из горящей конюшни и ускакали прочь. И голуби мои белые разлетелись. Тихо… Ах, как тихо, как мучительно давит на уши тишина! Где же мой кузнечик храбрый? Услышать бы сейчас шум ветра в поле, шорох колосьев… Нет, лучше человеческий голос, какое-нибудь хорошее русское слово. Тогда я поднялся бы, ожил…”
Так и лежал неподвижно на солнечном берегу реки молодой пограничник, лежал и никак не мог собрать сил, чтобы пошевелиться. Много, слишком много крови вытекло из его сильного тела! Остановилось для него время. Замерло в небе жаркое солнце. Исчезли желания и мысли, покинули воспоминания. Ничто, казалось, не могло вернуть человека к жизни, ничто…
Но не просто человеческая душа заключалась в этом распростертом теле, в нем билось еще сердце воина, защитника своей земли, и первые же звуки тревоги, новой опасности отозвались в нем, как грозный и требовательный призыв к борьбе, на который не могло не откликнуться оно. То были неприятные для его слуха, чужие звуки. Они зачернили полоску света перед взором, нудно сверлили мозг. Василий рывком поднял голову. Что это? Что за стрекотание металлического кузнечика?.. Не впереди, не за Бугом, а на востоке, сзади, стрекотали мотоциклы, и это назойливое безостановочное стрекотание заставило раненого пошевелиться, выше поднять голову. Откуда-то вернулись остатки сил и напористости. Почти теряя от тошнотворной слабости сознание, на дрожащих, подгибающихся руках Василий Петров выполз из своей неглубокой воронки и, напрягая зрение, устремил взгляд на восток. Небо, солнце, желтые ржаные поля ослепили его. Но вот на ближнем плане увидел он другое: по кромке контрольно-вспаханной полосы, разрытой кое-где снарядами и минами, не спеша ехали два мотоциклиста.
Это были немцы. Они ехали без касок, с обнаженными до локтей руками. Ехали по дорожке и не смотрели по сторонам.
Совсем обессиленный, Петров следил за ними. В глазах его помутнело, но мысли были ясны. “Ишь как важно едут, как хозяева, — думал он. — Какие же это хозяева?.. Чужой забрался в наш дом. Враг забрался… Враг едет по моей земле! Чего же я смотрю?..”
И мысль о том, что враг уже топчет хлебные поля Украины, катит спокойно по извилистой тропинке, которую он знает до последней ямки, всколыхнула, возмутила его разум и кровь, не всю еще вытекшую из пораненного тела. Силы крепли. Скрипя зубами, Василий приподнялся и медленно стал поворачивать непомерно тяжелый пулемет на восток, прямо в диск желтого слепящего солнца.
— Как вы смеете, как смеете? — чуть не плача от острой, обжигающей боли не то в спине, не то в самом сердце, шептал он, из последних сил хватаясь за рукоятки своего верного “максима” и нажимая на гашетку.
Треск пулемета будто накрыл омерзительное стрекотание моторов. Поглотил он и боль, ушла она из тела, и тело стало легким и сильным.
Один из гитлеровцев свалился боком с мотоцикла и покатился в рожь, другой — успел спрыгнуть на землю и застрочить из автомата.
В грудь пограничника впились тупые иглы. На миг ему почудилось, что эти черные иглы воткнулись в голубое небо, пронзили золотой шар солнца и погасили его…
Сердце героя перестало биться. А кровь его еще сочилась из пробитой груди, стекала на руку, окрашивая красную звезду на рукаве в еще белее красный, почти темный влажный цвет…