Слезы Магдалины - Екатерина Лесина 2 стр.


– Мама-мамочка... – немо хлопала губами Нэн. – Господи спаси...

Джон вторил, крестился криво, пытаясь знаком ветер обуздать. Взывал:

– Пресвятая Дева Мария, смилуйся...

А ветер рвал слова на клочья, швыряя в грязь. Скалился. Хохотал. Визжал на тысячи голосов. Хлестал лицо, грязными пальцами лез в рот, норовя добраться до нутра, вырвать, вывернуть, кинуть под колеса.

– Отступи! – слышалось Мэтью. – Отступи – и спасешься!

– Нет.

Он упрямо мотнул головой – шляпу унесло, мокрые волосы водорослями залепили лицо, затянули сеткой, вот-вот сомкнутся, повинуясь чужой, злобной воле, задушат.

Не бывать такому! Он сумеет, он выстоит, ибо чист духом и помыслами. Господь спасет. Господь милосерден. Господь всемогущ, и отродья тьмы не посмеют преступить волю его...

Белая молния расколола мир надвое, разрослась древом гнева, а следом, оглушая, ухнул гром.

– Мэтью...

Едва успел отскочить – мимо, одичалый, ошалелый, пронесся мул, на спине которого мешком бултыхался Нил.

– Лошадей! Лошадей держите!

Джон висел на поводьях, пытаясь справиться с кобылой.

Животные беззащитны перед дьяволом. Животные. Мэтью человек. Мэтью...

Еще одна молния ослепительной вспышкой, насмешкой, голосом из преисподней:

– Ничтожество! Отступи! Поклонись! Признай!

– Нет! – закричал Мэтью Хопкинс, захлебываясь водой и ветром. – Нет! Я не твой! Я не...

В спину ударило, сбивая наземь, и снова ударило, прошлось тяжестью кованых копыт, вминая в склизкую землю, прорезало тело ножами колес.

И тьма захохотала.

Знаменитый охотник на ведьм Мэтью Хопкинс до Грейт-Стаутона не доехал.


Село. Перекрестье улиц, десяток домов. Парочка франтоватых, со свежей черепицей да лаковыми фасадами. Еще парочка деловитых, уже стареющих, но еще крепких стенами. Остальные – старики, грязные, с прогнувшимися спинами-крышами, с седыми клоками мха да трещинами на стеклах. Один так и вовсе по самые окна в землю врос, а на крыше поселилась троица молодых берез.

– Ты не смотри, что тут так, – поспешила с оправданиями Танька. – Тут на самом деле классно. Воздух свежий. И вообще...

Аленка кивнула: вообще так вообще. Пожалуй, ей было все равно. Он – тот, кто желает смерти, – найдет ее хоть в городе, хоть в деревне. И стоит ли прятаться?

– Пойдем, – Танька, вцепившись в локоть, потянула к дому, что прятался за шеренгой корявых яблонь. Не старый, не молодой, не разрушающийся, но уже и не новый. Никакой. Серая черепица, бляшки мха и сыпь рыжей плесени. Ставни из темного, разбухшего сыростью дерева. Осклизлое крыльцо да лужи под забором. Тощий кот на лавке прикорнул, прячется от капель.

– Брысь, – сказала Танька коту и ногой топнула. Кот не шелохнулся. – Ты, главное, печку протапливай, особенно в первые дни. И не раздевайся. Вообще-то да, холодно будет. Ну потерпишь. Правда?

Аленка согласилась:

– Правда.

– Вот и я про то. Лучше тут и чутка померзнуть, чем там, рядом с этим психом. А я тебе звонить буду. И Мишка заезжать станет. Ну не часто, часто он не сможет...

– Раз в три дня, – сказал Мишка, пристраивая пакеты под козырек крыльца. Он вытащил из борсетки связку ключей, на которой выделялся один – длинный и темный, погнутый на шейке, – и, оттеснив Таньку, завозился с замком.

Внутри дома было сыро и очень холодно. Руки тотчас онемели, ноги тоже, и Аленка испытала острое желание вернуться. Подумаешь, письма. Ну и что? Зато дома тепло и уютно. И отопление центральное, и туалет, и никакой необходимости с печкой возиться. И вообще до первого мая ей ничего не грозит...

– И не думай даже, – строго произнесла Танька. – Вернуться всегда успеешь. Попробуй хотя бы.

– Попробую.

Стыдно. Танька ведь переживает. Старается. Выход ищет.

– Мишка, дров принеси и...

Следующие несколько часов дом приводили в порядок. Чистили, мели, мыли, согревая ледяную воду на печке. Та же полнила дом чадом и белым дымом, от которого першило в горле, а на глаза наворачивались слезы. И Танька, вытирая глаза красной ладонью, бурчала, а Мишка вяло оправдывался, что он не виноват, что нужно было по осени дымоход чистить, а потом, завершая спор, сказал:

– И дрова сырые. Повысохнут – нормалек будет.

Танька согласилась.

Они уехали под вечер, увозя с собой шаткое спокойствие и оставляя прежние страхи, помноженные на непривычность места. Сначала Аленка бесцельно бродила по дому, трогала вещи, переставляла и возвращала на место, гладила горячий печной бок, переворачивала перины, разложенные на полке и уже почти сухие, ставила на огонь и снимала кастрюльку с водой.

Искала занятие.

Потом, случайно встретившись с отражением в зеркале, вымученно улыбнулась:

– Все будет хорошо.


Приезд соседей вызвал слабую вспышку интереса. И Влад, усевшись у окна, некоторое время наблюдал за тем, как пожилой «БМВ» ползет по грязи, ударяясь днищем о каменный хребет дороги. И за тем, как люди – две женщины в коротких полушубках и квадратный тип в кожанке – мечутся между машиной и домом, выволакивая тюки и свертки.

Жить собираются?

А хоть бы и так. Какое ему дело? Никакого. Но Влад продолжал смотреть.

Высокая блондинка отчаянно жестикулирует. Печальная брюнетка с лицом Пьеро, наоборот, двигается медленно, натужно, словно там, под шубкой, что-то сломалось. А вот парень держится в стороне от обеих.

Пойти, что ли, познакомиться?

Вместо этого Влад лег в кровать, повернулся лицом к стене и закрыл глаза.

...ай, человек, сбежать удумал? От себя разве сбежишь? – вихрем взметнулись разноцветные юбки, в лицо пахнуло дымом, а на глаза легли монеты. Холодные.

– Беги-беги, а от себя не сбежишь!

– Сбегу, – попытался возразить Влад. – Сбегу, старая дрянь!

Ведьма захохотала. Как это у нее выходит смеяться с закрытым ртом и еще трубку сосать? Никак. Это сон. Это кошмар. Давний-давний кошмар, который обострился, потому что у Влада кризис.

– А хочешь, я тебе, мил-человек, погадаю?

Ведьма перекатила трубку в угол рта и достала из-под юбки колоду карт. Старые, слипшиеся, с почти вытертыми рубашками, они заметались в темных руках, словно желая сбежать от хозяйки.

– Не хочу!

– А я все равно погадаю. Я добрая.

Карты легли на пол причудливым узором и ожили. Вот дама с россыпью монет над головой подмигнула и превратилась в Наденьку. Вот вторая, темная, с лицом Пьеро, скривилась, роняя слезы. Вот король безликий, но с пучком мечей в руке...

– Это не король. Это Рыцарь, – ведьма накрыла карту другой. – Ты ж у нас Рыцарь... смотри, смотри!

Он смотрел. Верхняя карта была черной, но постепенно чернота расплывалась, собираясь в центре. И вот уже смутная фигура обрела очертания. Человек? Человек. В черном балахоне.

– Это смерть, глупенький, – сказала ведьма Наденькиным голосом. – Это смерть. Скоро совсем. Хочешь скажу, когда?

– Уйди!

– Видишь тройку? Это значит, что через три... дня? Нет, пожалуй не дня. Недели? – Ведьма пыхнула дымом и, заткнув отверстие трубки пальцем, возразила себе: – Нет, не недели. Три месяца. У тебя еще целых три месяца! Не трать их попусту, Владичек...


Он очнулся как всегда – в холодном поту, онемевший и задыхающийся. Он скатился с кровати на пол, прижался лицом к доскам, втянул гниловатый их запах. Постепенно отпускало. Медленно. С каждым разом все медленнее, наверное, когда-нибудь его не отпустит вовсе. Когда-нибудь он так и останется лежать на полу.

Он сдохнет здесь. Инсульт, инфаркт, паралич. Неспособность доползти до телефона, позвать на помощь. Одиночество.

В город возвращаться надо, к Наденьке. Она согласится на примирение, она...

Пальцы на руке подергивались, ногу тоже полоснуло отходящей болью. Нет, Наденька не выход. Наденька быстро устанет играть в супругу при калеке и найдет выход. Нет, убивать она не станет, но кто сказал, что смерть – это самое страшное?

Влад поднялся на четвереньки – левая рука еще не слушалась. Может, все-таки, пока не поздно, самому все решить? Пулю в висок и адью, господа. Влад ведь подготовился. Пистолет имеется. Бумага гербовая для посмертной записки. Не хватает только смелости.

На карачках он дополз до печки, просто потому, что она теплая и думалось рядом легче.

Как вариант, можно киллера нанять... Мысль вызвала неожиданный прилив злости:

– А хрен тебе! Три месяца, значит? Три месяца – это много. За три месяца я что-нибудь да придумаю. В монастырь уйду. Все отпишу. Примут. Они знают, как с ведьмами обращаться... на костер! Всех на костер! Или вешать еще... а когда хоронят, то осиновый кол. И голову отрезать, а в рот чеснока, чтобы не встала. Ведьму в ад! Н-ненавижу!

Как вариант, можно киллера нанять... Мысль вызвала неожиданный прилив злости:

– А хрен тебе! Три месяца, значит? Три месяца – это много. За три месяца я что-нибудь да придумаю. В монастырь уйду. Все отпишу. Примут. Они знают, как с ведьмами обращаться... на костер! Всех на костер! Или вешать еще... а когда хоронят, то осиновый кол. И голову отрезать, а в рот чеснока, чтобы не встала. Ведьму в ад! Н-ненавижу!

Печальные лики святых с упреком взирали на Влада. Им была чужда ненависть, а в нем не осталось места для любви.


Супруг Серафимы Ильиничны, ошалевший не то от горя, не то от свободы, уж который день кряду находился в запое. Но появление милиции вызвало некоторое прояснение в его голове.

– Фимушка? Моя Фимушка, – он сгорбился и, обняв пустую бутылку, захныкал. – Один я теперь, как перст. Бросила, сгинула... стерва!

Димыч уточнил:

– Кто стерва?

– Ну... дык она и стерва. И дура. В петлю лезть. Разве ж нормальный человек по пустяку в петлю полезет? Я ж ей говорил-то, брось! Нашла из-за чего страдать. А она все ходила-ходила...

Он повернулся спиной, разом вдруг утратив интерес к разговору, и побрел в квартиру. Димычу ничего не оставалось, как пойти следом. Хотя идти не хотелось: дело-то пустяковое, на копейку, а бумаг потребуется на рубль написать. И ведь ежу понятно, что не найдут они вандалов, да и искать не будут, потому что занятие это изначально бесперспективное. Но вот отреагировать обязаны.

– Значит, она повесилась?

– Кто? – Алкоголик обернулся, близоруко сощурившись. – А... Фимушка. Повесилась, бедолажка. Я прихожу, а она в гостиной. На галстуке моем. Хороший галстук был, нарядный. Вместе выбирали. Мне Светка потом говорит: дядь Саш, продайте.

– Галстук?

– Ага. Я тож удивился, а она мне, дескать, веревка, на которой кто-то повесился, счастье приносит. Тоже тварь! Где ж это видано, чтоб чужое несчастье кому-то счастье принесло?

Несчастье в квартире обитало, собиралось пылью по углам, выстраивалось шеренгами бутылок, расползалось беспорядком, последним бастионом на пути которого высилась горка с чешским хрусталем. На горку с противоположной стены строго смотрели фотографии.

– Она это, – пояснил дядя Саша, заметив Димычев взгляд. – Фимушка. Вот тут после института. А тут уже мы поженившись были. В Крым ездили. По путевке от профкома.

Сказал он это с законной гордостью человека, заслужившего награду.

– А это потом уже.

Лицо на фотографиях менялось. Становилось шире, круглее, обретая тяжелые складки подбородков, трещины морщин и оплывая щеками. Лицо старело вместе с Серафимой, но для дяди Саши, с восторгом в пьяноватых глазах, оставалось прежним: любимым.

– Мы ж душа в душу. Столько лет. Детей вот не было, а так... я ж без нее теперь никак. Скорей бы уж. А она повесилась. Как она могла?

Димыч отвернулся, ему вдруг стало стыдно за прошлое свое равнодушие.

– Из-за него... из-за тебя все! Из-за таких, как ты! Пришел теперь! А раньше где был? Где? Мы ж ходили. И она, и я. И к участковому, и к вам, и к начальству даже. А они мне говорят: нет оснований. Что, теперь появились?

Внезапная вспышка ярости закончилась слезами, которые потекли по грязному личику дяди Саши, а он даже и не заметил, что плачет.

Димыч же, отступив – мало ли, еще кинется псих, – спросил:

– Зачем вы обращались в милицию?

Основания или нет, но проверить он должен. Дядя Саша, вздохнув, ответил:

– Покажу. Жди.

Он вышел в соседнюю комнату и вернулся с конвертом. Обыкновенным конвертом, слегка мятым, надорванным с узкой стороны.

– Там. Внутрях.

Записка. На тонкой бумаге, которая того и гляди расползется в неловких пальцах Димыча. Всего два слова, не столько пропечатанных, сколько продавленных причудливым шрифтом.

«Сдохни, ведьма!»


Алена не могла заснуть до рассвета. Было холодно. Было неудобно – одряхлевшая за зиму кровать на каждое Аленкино движение отвечала скрипом, жалуясь на ревматизм в пружинах сетки. Было страшно: чужой дом подступал к ней, присматривался, тянулся тенями и звуками.

Шелестит. Шуршит. Будто бы шаги. Писк. Мыши? Мышей она не боится, а вот крыс очень даже. Вздох. Это не мыши и не крысы, но кто тогда? Тот, от которого она убегала?

Убегала и не убежала.

Стоит ли играть в прятки с судьбой?

Под утро, когда ночь стала расползаться мутным киселем, Алена все-таки задремала.

– Погадай, погадай! – Она совала колоду грязных карт старухе, которая от колоды отворачивалась и бурчала что-то в ответ. Но Аленка не отставала. Аленка была упрямой девочкой. Она забегала то с одной, то с другой стороны, заглядывала в темные старушечьи глаза, надувала губки и кривила рот, угрожая слезами. Наконец бабушка сдалась.

Бабушка? Ну да, это же бабушка. Аленка помнит! Аленка к ней летом приезжала. Но разве бабушка умела гадать?

Это же сон. И в нем костлявые, в плетении вен руки ловко управлялись с картами, разворачивая веером, выкладывая на столе узорами судьбы.

– Ждет тебя дорога дальняя, – нараспев, подражая цыганке, сказала старуха. – Дорога дальняя, дорога сложная, дом казенный, король червовый...

Король с блондинистой челкой подмигнул Аленке и залихватски закрутил ус: мол, скоро свидимся, девица. Скоро слюбимся.

– Король трефовый, пиковая дама, – перечисляла карты бабка, не особо глядя на те, что выпали. Зачем смотреть, когда по слову ведьмовскому карты во мгновенье ока рисунок меняют. Была шестерка бубей, а стал король трефовый.

Забавно.

В бабкиных руках осталась последняя карта. Она долго не скидывает ее, смотрит, морщится, играет бровями, потом вдруг швыряет на стол и шепчет:

– Смерть.

Черная дама на картинке взмахивает косой. Аленка отпрыгивает и просыпается.


Про бабушку говорили, что она ведьма. Не в глаза, конечно, не при детях, но в ежевечерних посиделках, которые стихийно возникали то у одной, то у другой хаты.

Нет, не так. Сначала с поля возвращались коровы, рассыпаясь по деревне, заполняя улицы сытым нетерпеливым мычанием. Потом стучали струи горячего живого молока, которое наполняло ведра и трехлитровые банки: одни себе, другие на город, на продажу... На некоторое время дворы полнились суетой, но она быстро стихала. И вот бабы, стягивая сапоги и ситцевые халаты, обмывали ноги, повязывали головы цветастыми платками и выбирались на улицу, посидеть.

Дети тянулись следом, делая вид, что взрослые разговоры им неинтересны и что они заняты своими, исключительно важными детскими делами, но меж тем старались не отходить далеко. Слушали.

– А я Мормычихе так и сказала: дура ты! – Агапкова восседала на лавке, как на троне. Расставивши колени, клала на них растертые докрасна руки. Белая, городская шаль мантией возлежала на покатых плечах. – Пойди попроси, разом зашепче. А она...

Аленка, складывая из камушков горку, подбиралась ближе, ей интересно было и про Мормычиху: Галю Мормычихину, которая в третьем доме от реки живет. И про то, почему она, Галя, дура, потому как, на Аленкин взгляд, не дура вовсе, а наоборот даже – добрая.

– Кажный год с пузякой. Пло́дить голытьбу.

Бабы кивали, соглашаясь.

– Сама вон в могилку сойдет, кому они нужные будуть?

Бабы вздыхали, сожалея.

– А Федюнька к благоверной-то возвернулся, – перебивая Агапкову, делится новостью Сумашиха. – Инке-то кукиша с маслом...

И все тотчас забывают про Галю, пережевывая свежую сплетню. Гомонят, что галки над погостом, пихаются локтями, дерут друг у дружки слова.

Аленка же слышит одно:

– Федюнькина-то к Клавке бегала... за заговором...

И смолкают, и глядят на Аленку внимательными птичьими глазами, и, наконец, Агапкова сладеньким голоском тянет:

– Шла бы ты домой, Аленушка. Баба волноваться станет.

Аленка уходит, не потому, что боится за бабушку – та никогда не волнуется, – но потому, что страшно ей вдруг становится сидеть среди людей-птиц. Вдруг да обернутся – не вороньем, не галками, так гусями-лебедями. Подхватят на шали-крылья, унесут за дальние реки, за темные леса...

– Вот глупенькая, – бабка прижимает ее, запыхавшуюся, готовую разреветься от страха, к животу, гладит по голове и шепчет: – Чего они сделают? Только языками молоть гораздыя...

От бабки пахнет горелым жиром, молоком и травами. На переднике прилипли сухие былинки, и Аленка отколупывает их, совсем уж успокаиваясь. Действительно, чего ей бояться, если у нее бабушка – ведьма?

А трав в доме полно. Висят пучками полынь да девясил, пушистое медвежье ухо да колючий, злой осот. Стоят рядком тряпичные узелки с цветами, лежат коренья, зреют в банках зелья. И каждая подписана круглым бабкиным почерком: когда поставлена, для кого и какой заговор читать надо.

Заговоров у бабки много: целая большая книга, которую Аленке смотреть можно лишь издали. Она хотела было внутрь заглянуть, даже забралась в шуфляду, но была поймана бабкою и впервые выпорота.

Назад Дальше