Придя домой, он утомленно садится на диван возле матери и говорит:
- Знаешь, мама, Борис Борисович заболел... Кейзеровны сестра у них служит. Я ей сказал, что он заболел... Знаешь, мама, если он умрет, его мать и тетку в богадельню возьмут, а жена и две дочки пойдут милостыню просить.
- Кейзеровна говорит?
- Да, Кейзеровна. Мама, можно мне яблока?
- Можно.
Тёма пошел достал себе яблоко и, усевшись у окна, начал усердно и в то же время озабоченно грызть его.
- А ты хочешь поехать к Борису Борисовичу?
- С кем?
- Со мной.
Тёма нерешительно заглянул в окно.
- Тебе хочется?
- А это не будет стыдно?
- Стыдно? отчего тебе кажется, что это стыдно?
- Ну хорошо, поедем, - согласился Тёма.
В доме учителя Тёма неловко сидел на стуле, посматривая то на старушку - мать его, маленькую, худенькую женщину в черном платье, с зеленым зонтиком на глазах, то на высокую, худую девушку с белым лицом и черненькими глазками, ласково и приветливо посматривавших на Тёму. Только жена не понравилась Тёме, полная, недовольная, бледная женщина.
Сказали учителю и повели Тёму к нему. За ситцевыми ширмами стояла простая кровать, столик с баночками, вышитые красивые туфли.
"Какой же он бедный, - пронеслось в голове Тёмы, - когда у него такие туфли?"
Тёма подошел к кровати и испуганно посмотрел в лицо Бориса Борисовича. Ему бросились в глаза бледное, жалкое лицо учителя и тонкая, худая рука, которую Борис Борисович держал на груди. Борис Борисович поднял эту руку и молча погладил Тёму по голове. Тёма не знал, долго ли он простоял у кровати. Кто-то взял его за руку и опять повел назад. Он вошел в гостиную и остановился.
Его мать разговаривала с Томылиным. Тёму как-то поразило сочетание красивого лица учителя и возбужденного, молодого лица матери. Мать приветливо улыбнулась сыну своими выразительными глазами.
Тёме вдруг показалось, что он давно-давно уже видел где-то вместе и мать, и Томылина, и себя.
- Здравствуй, Тёма, - проговорил Томылин, ласково притянул его к себе и, обняв его рукой, продолжал слушать Аглаиду Васильевну.
- Я понимаю, конечно, - говорила она, - и все-таки можно было бы иначе устроить. Все основано на форме, на дисциплине, на страхе старших уронить как-нибудь свое достоинство, но из-за этого достоинство ребенка ни во что не ставится и безжалостно попирается на каждом шагу нашими педагогами. А посмотрите у англичан! Там уже десятилетний мальчуган сознает себя джентльменом. Я не о вас говорю... Ваши уроки совершенно отвечают тому, как, по-моему, должно быть поставлено дело. И я не могу удержаться, чтобы не сказать, monsieur Томылин... - мать посмотрела на Тёму, на мгновение остановилась в нерешительности, вскинула глазами на Томылина и быстро продолжала по-французски: - ...чем вы влияете на детей и чем получаете широкий доступ к их сердцам: вы щадите чувство собственного достоинства ребенка; он знает, что его маленькое самолюбие вам так же дорого, как и ваше собственное.
- Если приятна деятельность, то еще приятнее оценка ее...
- Она приятна и необходима, по-моему. Поверьте, что мы, родители, ничем не повредили бы вам, если б имели возможность почаще делиться с вами, учителями, впечатлениями. А в теперешнем виде ваша гимназия мне напоминает суд, в котором есть и председатель, и прокурор, и постоянный подсудимый и только нет защитника этого маленького и, потому что маленького, особенно нуждающегося в защитнике подсудимого...
Томылин молча улыбнулся.
- Ах, какая прелесть твой Томылин, - сказала дорогой мать, полная впечатлений неожиданной встречи.
Тёма был счастлив за своего учителя и тоже переживал наслаждение от бывшего свидания.
- Мама, за что тебя у Бориса Борисовича благодарили?
- Я предложила им переговорить с тетей Надей, чтобы устроить одну дочь классной дамой, а другую учительницей музыки.
- В институте?
- В институте. Вот видишь, и не будут просить милостыню, если даже, не дай бог, и умрет Борис Борисович...
Тёме после всего пережитого совсем не хотелось приниматься за приготовление уроков для другого дня.
Зина давно уже сидела за уроками, а Тёма все никак не мог найти нужной ему тетради. Брат и сестра занимались в маленькой комнатке, всегда под непосредственным наблюдением матери, которая обыкновенно в это время что-нибудь читала, сидя поодаль в кресле.
Тёма уже двадцатый раз рассеянно переходил от стола к этажерке, где на отдельной полке, в невозможном беспорядке, в контрасте с полкой сестры, валялась перепутанная, хаотическая куча книг и тетрадей.
Зина не выдержала и, молча, бросив работу, наблюдала за братом.
- Показать тебе, Тёма, как ты ходишь? - спросила она и, не дожидаясь, встала, вытянула шею, сделала бессмысленные глаза, открыла рот, опустила руки и с согнутыми коленками начала ходить бесцельно, толкаясь от одной стенки к другой.
Тёме решительно все равно было как ни тянуть время, лишь бы не заниматься, и он с удовольствием смотрел на сестру.
Мать, оторвавшись от чтения, строго прикрикнула на детей.
- Мама, - проговорила Зина, - я уже полстраницы написала.
- Моя тетрадь где-то затерялась, - в оправдание проговорил нараспев Тёма.
- Сама затерялась? - строго спросила мать, опуская книгу.
- Я ее вот здесь положил вчера, - ответил Тёма и при этом точно указал место на своей полке, куда именно он положил.
- Может быть, мне поискать тебе тетрадь?
Тёма сдвинул недовольно брови и уже сосредоточенно стал искать тетрадь, которую и вытащил наконец из перепутанной кучи.
- Я ее сам закинул, - проговорил он улыбаясь.
На некоторое время воцарилось молчание.
Тёма погрузился в писание и с чувством начал выводить буквы, или, вернее, невозможные каракули.
Зина, вскинув глазами на брата, так и замерла в наблюдательной позе.
- Тёма, показать тебе, как ты пишешь?
Тёма с удовольствием оставил свое писание и, предвкушая наслаждение, уставился на сестру.
Зина, расставив локти как можно шире, совсем легла на стол, высунула на щеку язык, скосила глаза и застыла в такой позе.
- Неправда, - проговорил сомнительно Тёма.
- Мама, Тёма хорошо сидит, когда пишет?
- Отвратительно.
- Правда - похоже?
- Хуже даже.
- А, что? - торжествующе обратилась Зина к брату.
- А зато я быстрее тебя стихи учу, - ответил Тёма.
- И вовсе нет.
- Ну, давай пари: я только два раза прочитаю и уж буду знать на память.
- Вовсе не желаю.
- Зато через час и забудешь, - проговорила мать, - а Зина всю жизнь будет помнить. Надо учить так, как Зина.
- А, что? - обрадовалась Зина.
- Ну да, если б я все так учил, как ты, - проговорил самодовольно Тёма, помолчав, - я бы давно уж дураком был.
- Мама, слышишь, что он говорит?
- Это почему? - спросила мать.
- Это папа говорил.
- Кому говорил?
- Дяде Ване. Если б я, говорит, все учил, что надо, - я бы и вышел таким дураком, как ты.
- А дядя Ваня что же сказал?
- А дядя Ваня рассмеялся и говорит: ты умный, оттого ты и генерал, а я не генерал и глупый... Нет, не так: ты генерал потому, что умный... Нет, не так...
- То-то - не так. Слушаешь, не понимаешь и выдергиваешь, что тебе нравится. И выйдешь недоучкой.
Опять водворилось молчание.
- Зато я играю лучше тебя, - проговорила Зина.
- Это бабья наука, - ответил пренебрежительно Тёма.
Зина озадаченно промолчала и принялась опять писать.
- А как же Кравченко? - вдруг спросила она, вспомнив своего учителя музыки. - Он, значит, баба?
- Баба, - ответил уверенно Тёма, - оттого у него и борода не растет.
- Мама, это правда? - спросила Зина.
- Глупости, - ответила мать. - Не видишь, разве, что он смеется над тобою?
- У него и хвостик есть, вот такой маленький, - проговорил Тёма, показывая рукой размер хвоста.
- Мама?!
- Тёма, перестань глупости говорить.
Тёма смолк, но продолжал показывать руками размеры хвоста.
- Мама?!
- Тёма, что я сказала?
- Я ничего не говорю.
- Он показывает руками - какой хвостик.
- Еще одно слово, - и я вас обоих в угол поставлю, - не глядя на Тёму, ответила мать.
Он безбоязненно опять показал Зине размеры хвоста. Зина мгновенно подумала и в отместку высунула язык. Тёма в долгу не остался и начал делать ей гримасы. Зина отвечала тем же, и некоторое время они усердно старались перещеголять друг друга в этом искусстве. Тёма окончательно взял верх, скорчив такое лицо, что Зина не выдержала и фыркнула.
- Тёма, садись за маленький столик спиною к Зине и не смей вставать и поворачиваться, пока не кончишь уроков. Стыдись! Ленивый мальчик.
Водворилась тишина, и Тёма наконец благополучно кончил свои занятия. Последнюю латинскую фразу ему лень было учить, и он, отвечая матери и указывая, до каких пор ему было задано, показал пальцем до выпущенных им предлогов. Вообще поверка по латинскому языку была слаба; мать в нем знала меньше Тёмы и познакомилась с языком при помощи самого же Тёмы, с целью хоть как-нибудь проверять занятия своего ленивого сына. Но это приносило скорее вред, чем пользу, и Тёма, ради одного школьничества, часто морочил мать, смотря на нее как на подготовительную для себя школу по части надувания более опытных своих учителей.
Когда уроки кончились, Тёма, посмотрев на часы, с наслаждением подумал об остающемся до сна часе, совершенно свободном от всяких забот. Он заглянул в темную переднюю и, заметив там Еремея, топившего соломой печь, через ворох соломы перебрался к нему и, сев рядом с ним, стал, как и Еремей, смотреть в ярко горевшую печь. Все новая и новая солома быстро исчезала в огне. Тёма усердно помогал Еремею задвигать солому и с интересом ждал, когда потемневшая печь справится с новой порцией. Вот только искры да пепел сквозят через свежую охапку, и кажется, никогда она не загорится; вот как-то лениво вспыхнуло в одном, другом, третьем месте, и, охваченная вдруг вся сразу, солома с страшной, откуда-то взявшеюся силой огня уже рвется и исчезает бесследно в пожирающем ее пламени. Ярко и тепло до боли.
И опять оба, и Еремей и Тёма, ждут нового взрыва.
- Еремей, ты от брата получил письмо из деревни?
- Получил, - отвечает Еремей.
- Что он пишет?
- Пишет, что, слава богу, урожай был. Четвертую лошадь купили.
Еремей оживляется и рассказывает Тёме о земле, посеве, хозяйстве, которое совместно с ним ведет брат.
- Вот, к празднику, если бог даст, попрошусь у папы в деревню, говорит Еремей.
- Как, на елке не будешь?
Еремей снисходительно улыбается и говорит:
- Там же ж у меня рыдня - сваты, дружки...
- Ты кого больше всех любишь?
- Я всех люблю.
И от сладкой мысли свидания у Еремея рисуются приятные сердцу картины: повязанные головы хохлуш, хустки, тяжелые чеботы, расписная хата, на столе вареники, галушки, горилка, а за столом разгоревшиеся, добродушные, веселые и "ледащие лыца" Грицко, Остапов, Дунь и Марусенек.
- Как ты думаешь, Еремей, мне что подарят на елку?
Еремей оставляет мечты и внимательно смотрит своим одним глазом в огонь:
- Мабуть, ружье?
- Настоящее?
- Настоящее, должно буть, - нерешительно говорит Еремей.
- Вот, Тёмочка, - говорит подошедшая и присевшая Таня, - вырастайте скорей да в офицеры поступайте... сабля сбоку, усики такие...
- Я не буду офицером, - равнодушно говорит Тёма, задумчиво смотря в огонь.
- Отчего не будете? Офицерам хорошо.
И Еремей соглашается, что офицерам хорошо.
- Енералом будете, як папа ваш.
- Мама не хочет, чтобы я был офицером.
- А вы попросите.
- Не хочу. Я ученым буду... как Томылин.
- Не люблю я их; я одного учителя видала, - такой некрасивый, худой... Военный лучше... усики.
- У меня тоже будут усы, - говорит Тёма и старается посмотреть на свою верхнюю губу.
Таня смотрит и целует его. Тёма недовольно отстраняется.
- Зачем ты целуешь?
- Скорее расти будут усы...
- Отчего скорее?
Таня молча смотрит лукаво на Еремея и улыбается. Тёма переводит глаза на Еремея, который тоже загадочно улыбается и весело глядит в печку.
- Еремей, отчего?
- Да так, она шуткует, - говорит Еремей и медленно встает, так как топка печки кончилась.
Тёма тоже встает и идет.
В столовой Зина, придвинув свечку, осторожно держит над ней сахар, который тает и желтыми прозрачными каплями падает на ложку, которую Зина держит другой рукой.
Наташа, Сережа и Аня внимательно следят за каждою каплей.
- И я, - говорит Тёма, бросаясь к сахарнице.
- Тёма, это для Наташи, у нее кашель, - протестует Зина.
- У меня тоже кашель, - отвечает Тёма и с сахаром и ложкой лезет на стол. Он усаживается с другой стороны свечи и делает то же, что Зина.
- Тёма, если ты только меня толкнешь, я отниму свечку... Это моя свечка.
- Не толкну, - говорит Тёма, весь поглощенный работой, с высунутым от усердия языком.
У Тёмы на ложку падают какие-то совсем черные, пережженные, с копотью, капли.
- Фу, какая гадость, - говорит Зина.
Маленькая компания весело хохочет.
- Ничего, - отвечает Тёма, - больше будет... - И он с наслаждением набивает себе рот леденцами в саже.
- Дети, спать пора, - говорит мать.
Тёма, Зина и вся компания идут к отцу в кабинет, целуют у него руку и говорят:
- Папа, покойной ночи.
Отец отрывается от работы и быстро, озабоченно одного за другим рассеянно крестит.
Тёма у себя в комнате молится перед образом богу.
Медленно, где-то за окном, с каким-то однообразным отзвуком, капля за каплей падает с крыши вода на каменный пол террасы. "День, день, день" раздается в ушах Тёмы. Он прислушивается к этому звонку, смотрит куда-то вперед и, забыв давно о молитве, весь потонул в ощущениях прожитого дня: Еремей, Кейзеровна, дочка Бориса Борисовича, Томылин с матерью...
"Вот хорошо, если б Томылин был мой отец", - думает вдруг почему-то Тёма.
Эта откуда-то взявшаяся мысль тут же неприятно передергивает Тёму. Томылин в эту минуту как-то сразу делается ему чужим, и взамен его выдвигается образ сурового, озабоченного отца.
"Я очень люблю папу, - проносится у него приятное сознание сыновней любви. - И маму люблю, и Еремея, и Бориса Борисовича, всех, всех".
- Артемий Николаевич, - заглядывает Таня, - ложитесь уже, а то завтра долго будете спать...
Тёма неприятно оторван.
Да, завтра опять вставать в гимназию; и завтра, и послезавтра, и целый ряд скучных, тоскливых дней...
Тёма тяжело вздыхает.
VIII
ИВАНОВ
Через несколько дней Борис Борисович умер. Мать его и тетка поступили в приют, жена и старшая дочь, заботами Аглаиды Васильевны, попали в институт, жена - экономкой, дочь - классной дамой. Младшую дочь Аглаида Васильевна взяла к себе, а бывшую у нее фрейлейн устроила надзирательницею детского приюта.
На место Бориса Борисовича пришел толстый, краснощекий молодой немец, Роберт Иванович Клау.
Ученики сразу почувствовали, что Роберт Иванович - не Борис Борисович.
Дни пошли за днями, бесцветные своим однообразием, но сильные и бесповоротные своими общими результатами.
Тёма как-то незаметно сошелся с своим новым соседом, Ивановым.
Косые глаза Иванова, в первое время неприятно поражавшие Тёму, при более близком знакомстве начали производить на него какое-то манящее к себе, особенно сильное впечатление. Тёма не мог дать отчета, что в них было привлекательного: глубже ли взгляд казался, светлее ли как-то был он, но Тёма так поддался очарованию, что стал и сам косить, сначала шутя, потом уже не замечая, как глаза его сами собою вдруг скашивались.
Матери стоило большого труда отучить его от этой привычки.
- Что ты уродуешь свои глаза? - спрашивала она.
Но Тёма, чувствуя себя похожим в этот момент на Иванова, испытывал бесконечное наслаждение.
Иванов незаметно втянул Тёму в сферу своего влияния.
Вечно тихий, неподвижный, никого не трогавший, как-то равнодушно получавший единицы и пятерки, Иванов почти не сходил с своего места.
- Ты любишь страшное? - тихо спросил однажды, закрывая рукою рот, Иванов во время какого-то скучного урока.
- Какое страшное? - повернулся к нему Тёма.
- Да тише, - нервно проговорил Иванов, - сиди так, чтобы незаметно было, что ты разговариваешь. Ну, про страшное: ведьм, чертей...
- Люблю.
- В каком роде любишь?
Тёма подумал и ответил:
- Во всяком роде.
- Я расскажу тебе про один случай в Испании. Да не поворачивайся же... сиди, как будто слушаешь учителя. Ну, так. В одном замке в Испании пришлось как-то заночевать одному путешественнику...
У Тёмы по спине уже забегали мурашки от предстоящего удовольствия.
- Его предупреждали, что в замке происходит по ночам что-то страшное. Ровно в двенадцать часов отворялись все двери...
У Тёмы широко раскрылись глаза.
- Опусти глаза!.. Что ты смотришь так?.. Заметят... Когда страшно сделается, смотри в книгу!.. Вот так. Ровно в двенадцать часов отворялись сами собою двери, зажигались все свечи, и в самой дальней комнате показывалась вдруг высокая, длинная фигура, вся в белом... Смотри в книгу... Я брошу рассказывать.
Тёма, как очарованный, слушал.
Он любил эти страшные рассказы, неистощимым источником которых являлся Иванов. Бывало, скажет Иванов во время рекреации: "Не ходи сегодня во двор, буду рассказывать". И Тёма, как прикованный, оставался на месте. Начнет и сразу захватит Тёму. Подопрется, бывало, коленом о скамью и говорит, говорит - так и льется у него. Смотрит на него Тёма, смотрит на маленький, болтающийся в воздухе порыжелый сапог Иванова, на лопнувшую кожу этого сапога; смотрит на едва выглядывающий, засаленный, покрытый перхотью форменный воротничок; смотрит в его добрые светящиеся глаза и слушает, и чувствует, что любит он Иванова, так любит, так жалко ему почему-то этого маленького, бедно одетого мальчика, которому ничего, кроме его рассказов, не надо, - что готов он, Тёма, прикажи ему только Иванов, все сделать, всем для него пожертвовать.
- Как много ты знаешь! - сказал раз Тёма, - как ты все это можешь выдумать?
- Какой ты смешной, - ответил Иванов. - Разве это моя фантазия? Я читаю.
- Разве такие вещи печатают?
- Конечно, печатают. Ты читаешь что-нибудь?