Деревня эта делилась на два семейства со всевозможными ответвлениями, переплетениями и скрещиваниями, но в общем сводилась к двум фамилиям — семья Прилипок и семья Музык. Верховодили Прилипки и с тех пор, как в пятидесятые годы Провидение осчастливило селян колонией строгого режима, ее начальники неизменно носили фамилию Прилипко. Музыки пребывали в вечной оппозиции, и ни одному представителю этого рода не удавалось подняться выше должности начальника отряда. На этих пьяных противоречиях и построил Штирлиц свой замысел переподчинения зоны. Избрав объектом протекции малоприметного мастера литейного цеха — Колобка — естественно из Музык, Штирлиц приступил к методичному продвижению оного к вершине лагерной власти. Каждую неделю он засылал в Осиновку комиссии подкрепленные омоновцами, которые отказывались от искушения банных застолий, а мелочно и раздраженно придирались ко всему что не правильно стояло, криво лежало и нестройно ходило.
Омоновцы, отдать им должное, зеков особенно не били, так уж если попадется кто, чтоб скуку развеять… Зато прапорщики отоварились по полной программе — поймают омоновцы мусора какого-нибудь, поставят его у стены на растяжку, карманы вытряхнут и непременно завершат процедуру отбитием почек. Сам понимаешь что при таком положении и зеки, и особенно мусора должны были придти в волнительное недовольство. Вот под этими лозунгами прекращения управленческого беспредела, Колобок сначала стал старшим мастером, потом ДПНК, а потом и директором промзоны, которая по прежнему ничего не производила, но с этой должности уже можно было перемещаться в главный кабинет.
Тем временем еще двое маленьких Музык засняли на видео как начальник оперчасти (разумеется, Прилипко) отволакивает на караульную вышку мешок мака для ночной торговли и уж получив этот козырь, Штирлиц отдал Колобку последний наказ.
Следуя полученной установке Колобок, руками трех пидоров, прокопал тоннель из инструментального цеха до самого предзонника, причем тоннель имел такие габариты, что уходящие в побег зеки могли бы даже захватить с собой отрядную мебель. И вот однажды ночью, когда пидоры уже подкапывались к вольному грунту, к зоне подрулили три джипа и автобус со спецбригадой Штирлица. В два часа по полуночи объявили общелагерное построение и Штирлиц, в присутствии всей зоны, заявил главному Прилипке, ничего не соображавшему от самогонного забытья, что трое человек из его лагеря находятся в побеге. Зеков пересчитали несколько раз, для понта помахали над головами дубинками, снова отлупили мусоров и извлекли из под земли петухов которые почему то не особенно удивились провалу своего мероприятия. Начальник смирился перед неотвратимостью отставки, но было слишком поздно. Тихо удалиться ему было уже не суждено.
А на другой день после всех этих событий в зону прибыл этап, в котором находился будущий положенец лагеря Андрюха Ялта.
Скажи мне, писатель, сколько разнообразных историй происходит перед нами… В каждом человеке отражается образ всего человечества и мы, соприкасаясь ладонями во время ритуального приветствия, во время рукопожатия, уже не учавствуем в чьей-то истории независимо от того знаем ли мы об этом участии или не знаем. Наверное жизнь и есть переплетение неведомого, которое называем случайностью с неизбежным, с тем что нам представляется а понятие реальности. А направление жизни задано наличием разнообразных желаний и попытками их удовлетворения.
Я не могу знать что происходит в тебе или в душе другого человека. Конечно, есть общие признаки которые позволяют рассмотреть человека чуть пристальней но мне кажется что ко всей этой внешней диагностике примешано слишком много суеверия. Поступки?.. Они не всегда настолько примитивны и однозначны, какими могут показаться на первый взгляд. Да и вообще само действие, сам момент совершения поступка отходит на второй план, потому что в итоге остается лишь та атмосфера, которую зарядил поступок. За свою жизнь я побывал в одиннадцати лагерях и в девяти тюрьмах, не считая короткодневных пересылок и все они были так не похожи друг на друга, но всех их объединяло общее отчуждение… Что то необъяснимое происходит с человеком когда он приобретает статус заключенного. Что то такое же необъяснимое происходит с человеком когда он надевает милицейскую форму. Что? Может быть приобретенный образ позволяет ему проявить сдерживаемые до той поры желания и совершать такие поступки, которые в ином качестве совершить невозможно? Сначала это просто увлекает, потом приобретает вид осмысленных действий приобретает направление и наиболее агрессивные, повинуясь собственной природе, вынуждены все увеличивать и увеличивать количество захваченных жизненных пунктов с утвержденными над ними символами собственной власти, потому лишь, что им никак не удается отыскать гармонию внутри себя и это обреченное отчаяние душевной пустоты возбуждает в них захватнические инстинкты от жажды обладать хоть чем-нибудь реально осязаемым. Они убеждены что этим миром правит принцип выживания, правило естественного отбора которое представляется им необъяснимой и бесконечной войной каждого с каждым.
Я думаю что примерно так и выглядит реальная жизнь… Но лично мне не знакомо чувство собственности в том виде в котором оно существует у подавляющего большинства тех, с кем мне приходится сталкиваться по жизни. Карманы мои пусты. В душе — все те же Яблоня с Наташей… и я уж не могу определить были ли они в моей жизни на самом деле или выдумал я их… Но в них я всегда нахожу покой. И Осиновка лишь потому оказалась в моем теперешнем рассказе, что именно там, в этом проклятом месте, я пришел в состояние безразличного наблюдателя.
Как же своевременно начали распадаться мои легкие! Все в жизни происходит в свое время и понимание этого правила делает осмысленной даже мою смерть, не смотря на кажущуюся бессмысленность жизни.
Вот, вспоминаю вслух всех этих Штирлицев, Чужаков, Колобков… и сам не понимаю почему они роятся у меня в голове словно черви? Говорят, что человек запасается в жизни каким-нибудь одним сильным впечатлением и все последующие поступки происходят под влиянием этого сильного впечатления. Подозреваю, что при помощи этой теории поэты и врачи-психиатры зарабатывают себе на хлеб. Хотя… если есть идея, то найдется и ее подтверждение. Иначе и быть не может. Зощенко что-то искал в себе и добрался до материнского чрева. Изменится ли будущее если в настоящем я открою причины прошлого? И если изменится, то в лучшую сторону? «Я ловлю в далеком отголоске»… Все в жизни второстепенно. Все — фон к невидимому представлению бытия. Оглядываюсь и там, позади, незнакомый мне Я пытается доказать самому себе что он существует.
И на этом же фоне, пятном от впрыскивания — Осиновка — тихая помешанная родственница Черного Озера. Воздух, бараки, люди, чаморошные кустики осянника, все пропитано уксусною вонью ангидрида.
Вопрос: «Ваше самое сокровенное желание?»
Ответ: «Чтобы растворитель никогда не заканчивался!»
И опять я говорю тебе о том мире, где всякий предпочитает носить маску не подозревая что эта маска стала для него уже настоящим лицом. Нескольких дней пребывания в той зоне вполне хватило для того чтобы сейчас сказать тебе — наркоманы за дозу продадут родную маму, родного папу, не говоря уж о самих себе… Причем каждый из них возмутится до глубины души измеряемой миллиграмными делениями шприца и обязательно предоставит убедительное истолкование своей конченности и после каждой вмазки отвесит нижнюю губу с перекатывающейся через нее слюной и кокетливо прохрипит: «Вот это доколю и брошу…» И так — каждый. Не нужно обладать проницательностью, чтобы делать подобные выводы. Достаточно один раз увидеть как они ведут себя возле мисочки в которой вываривается мак. И рано или поздно в той или иной форме каждый наркоша встает перед выбором: наркота или все остальное? А по сути, никакого выбора у них уже нет, раз явился в своей откровенности именно так поставленный вопрос. В принципе, это даже не вопрос, это уже принятое помимо его воли решение! И поговорку «Мак умеет ждать», я услышал именно в Осиновке и подтверждаю ее справедливость полностью. В той зоне резать нужно было всех поголовно! Или оставлять все как есть… Сами сдохнут.
Дружище, в то самое время я окончательно узнал что палочки Коха неторопливо разъедают изнутри мои легкие и, ты не поверишь, как я обрадовался этому известию! Я улыбаясь бродил по лагерю, наблюдал за всеобщим шевелением, переходил из барака в барак, разговаривал ни о чем не грустил… Чем заняты дни этих людей? Ради чего даны им имена? Зачем они строят какие-то планы на будущее, когда настоящее в полной мере помещается в десятикубовую склянку из под пенициллина? И я чуть было не осудил их… Но увидел вдруг самого себя — живущего в вечной клетке — и тогда уж предо мной соткался вопрос: «А для чего и ради чего живу здесь я?» Ведь и мне известно о существовании другого мира, от которого мне достается лишь худшая часть… И можно все изменить! Но тогда я вынужден буду признать что тоже являюсь частью оборотной стороны жизни. Тогда мне придется ответить самому себе почему же я смиряюсь с положением вечного лагерника? Почему я собственноручно укрепляю и без того непреодолимые стены? Для какой цели вторгаюсь в действительную схему тюремной жизни со своими собственными понятиями, которые лишь будоражат умы и вызывают депрессию? Ведь умом или тем, что называется «ум» я прекрасно понимаю что даже самые несовершенные законы лучше совершенного беззакония.
Дружище, в то самое время я окончательно узнал что палочки Коха неторопливо разъедают изнутри мои легкие и, ты не поверишь, как я обрадовался этому известию! Я улыбаясь бродил по лагерю, наблюдал за всеобщим шевелением, переходил из барака в барак, разговаривал ни о чем не грустил… Чем заняты дни этих людей? Ради чего даны им имена? Зачем они строят какие-то планы на будущее, когда настоящее в полной мере помещается в десятикубовую склянку из под пенициллина? И я чуть было не осудил их… Но увидел вдруг самого себя — живущего в вечной клетке — и тогда уж предо мной соткался вопрос: «А для чего и ради чего живу здесь я?» Ведь и мне известно о существовании другого мира, от которого мне достается лишь худшая часть… И можно все изменить! Но тогда я вынужден буду признать что тоже являюсь частью оборотной стороны жизни. Тогда мне придется ответить самому себе почему же я смиряюсь с положением вечного лагерника? Почему я собственноручно укрепляю и без того непреодолимые стены? Для какой цели вторгаюсь в действительную схему тюремной жизни со своими собственными понятиями, которые лишь будоражат умы и вызывают депрессию? Ведь умом или тем, что называется «ум» я прекрасно понимаю что даже самые несовершенные законы лучше совершенного беззакония.
Уголовный беспредел — это не Кропоткинская анархия… И все же здесь живут люди, самые обыкновенные люди, с которыми так чудовищно жестоко обошлась жизнь, в чьем бы лице эта жестокость не представилась. А я просто одержим самим собой, и нет во мне ни капли сострадания к этим глубоко несчастным людям. Я разрушаю, ничего не предлагая взамен. Да, эта дикая сколовшаяся Осиновка… Что же? Представь, сейчас сюда, в эту тюремную больницу, ворвется какой-нибудь одержимый бес и начнет пениться проклятиями над нашей болезнью. Туберкулез — это плохо! Бросайте туберкулезиться! И… Что дальше? Понимаю что это не самый удачный пример, но ты же догадываешься о чем я хочу сказать. Вот, Ялта, приехавший в зону с определенной целью. Вот Штирлиц, преследующий собственную цель. А я? Что мне от всего этого нужно? Что мне лично и что меня не утраивает? Это дурная кровь… Дурная кровь… Больше ничего. Никаких объяснений. И тюрьма — единственное место, где я наименее вреден для человеческой жизни. Мне не легко это осознавать, но это — факт. Если бы я обладал хоть какими-нибудь творческими способностями… Если бы… Творчество — это и есть та Волшебная палочка, которая превышает энергию разрушения в силу созидания! И я понимаю теперь, что ничего не нужно разрушать. Все отжившее и лишнее отмирает само собой и в свое время. Остается только лучшее. Только лучшее.
Наверное я прожил жизнь так, как и не должен был прожить… Кто знает… Но все же получил песчинку понимания и теперь оставляю этот свет с легким сердцем и без долгов, как и должен умирать бездушный — ни о чем не жалея. Мир устроен разумно. И равносторонняя пирамида, сама по себе нейтральна. Качествами и знаками, плохой или хорошей наделяем и делаем ее мы, люди, каждый из нас и я в том числе.
«Возлюби ближнего, как самого себя». Как самого себя!.. А мы любить себя не умеем и ценить себя не умеем. Наверное не за что… Мы — это те, кто сидит рядом со мной, через стену, через тысячи километров в таких же клетках… Все мы настолько равнодушны к себе, что позволяем себе унижаться думая, что наша низость — это некая форма независимого достоинства! И только к тюрьмам мы не равнодушны. Мы ненавидим тюрьмы потому что ненавидим себя сидящих в этих тюрьмах. И если бы мы действительно любили себя, то предусмотрели бы саму возможность бессмысленных страданий. Ну не засовываем же мы, в здравом уме, пальцы в розетку! И все-таки мне не о чем жалеть… Раскаяние — это голоса несбывшихся надежд, которых я лишен, как зверь с младенчества возросший в клетке и не знающий о том, что вся его стая живет в лесу. Все стрелы моей памяти возвращаются то в зону, то в пересылку и никуда иначе. Нет такого пункта на карте земли, куда бы меня тянуло… Нет такого места, которое было бы дорого мне. Вот и Осиновка стала лишь продолжением одной большой беспрерывной тюрьмы, где все мне знакомо до мельчайших подробностей. Знаешь, есть такая болезнь без названия пока, которую я сам открыл в себе. И проявляется этот сдвиг исключительно среди тех, кто долгое время провел в тюремной камере, кто прошел через огромное количество камер и лагерей.
Так вот, с некоторых пор я стал замечать что в совершенно разных тюрьмах, в разных лагерях мне начали попадаться на глаза одни и те же люди. Точнее, одни и те же лица.
Как бы тебе объяснить… Конечно, это были совершенно разные люди. Наверное у них были разные имена, но в моем представлении они стали сливаться в одно непрерывно преследующее меня лицо. То тут, то там возникала вдруг физиономия — круглая, лунообразная, такой распространенный русский тип, с прищуром и с непослушными жидкими волосиками.
Сначала это казалось мне занимательным. И я переспрашивал у этих одинаковолицых, может пересекались когда-то на далеких пересылках? Не общались, но глаз отфиксировал, так бывает. Бывает, видишь человека и пытаешься мучительно вспомнить, где с ним встречался. И случается так, что инее встречался, а увидел его где-то в криминальной хронике.
Вот я и спрашивал.
Оказывалось, что не пересекались, не встречались, не могли быть знакомы. Но явление повторялось и я стал подозревать, что все они что-то скрывают от меня.
Явление повторялось все чаще и чаще, и мне стало как-то неуютно находиться в собственном разуме. Мне мерещился тотальный заговор близнецов. И я буквально физически ощущал как что-то трещит, крошится и осыпается в моей голове.
И вот уже в Осиновке меня конкретно озадачил один человек. Как бы объяснить…
Давай так.
Лет семь назад на ярославскую «двойку» привезли сумашедшего мальчика. У него были непрерывные галлюцинации. Его глючило, глючло и глючило. Мальчик обитал в каком-то собственном недоступном для других мире, время от времени втыкаясь в непонятную и чужую для него реальность. Но психушка, где он проходил обследование, сочла его вменяемым. И, поскольку в дурку он попал из лагеря, то вернули его в тот же ярославский лагерь.
Короче гнал он со страшной силой: вскакивал по ночам, кидался на стены, носился по бараку, кричал что везде огонь! Что все мы сгорим заживо!
Его били. Он успокаивался. Затаивался.
Днем он негромко базарил сам с собой, улыбался чему-то, тут же рыдал, собирал окурки, хотя курехи было навалом и ему всегда предлагали сигареты.
И вот, что характерно — никак нельзя было определенно установить его возраст. Взгляд абсолютно безумный, расфиксированный, а рожа… Лицо. Можно сказать, что ему тридцать лет, тут же, в изломе губ и в сложении морщин проглядывал вдруг старик, а сразу вслед за этим — подросток лет двенадцати.
И голос нервный, режущий.
Как-то раз он подканал ко мне, увязался чуть сзади и начал бормотать.
Не знаю, поймешь ли.
Такое чувство… Стало как-то очень тревожно на душе от этих бессвязных монотонных причитаний. Неопределенный, всеохватывающий страх и не понятно, откуда пришедшее очень сильное раздражение, смешанное с растерянностью. Мне даже ударить этого придурка захотелось, но что-то подсказало мне, что не стоило бы усугублять. И я сделал вид что не замечаю его.
Иду дальше своей дорогой. Чувствую себя идиотом. А мальчик-старик прицепился и шипит, слюной брызгая: «На крытой встретимся… на крытой встретимся… да, да… огонь… да… на крытой».
Долго я не мог отделаться от неприятного чувства страха, от неопределенного, невыявленного страха, который так обжег меня при встрече с безумием.
Может это был лагерный ангел?
Прошло четыре года.
Одним из этапов завозят меня на свердловский централ, в транзитную камеру. И там, в переполненной хате встречаю я точно такого же сумашедшего, словно две капли воды похожего на того, ярославского. Та же круглая рожа, расфиксированный взор, и свалявшиеся жидкие волосики на давно немытой голове.
И хотя этот ничего не говорил, только стоял часами у шконки и неподвижно смотрел в потолок, мне снова стало не по себе. Опять возник беспричинный страх и нарастающая нервозность. Паника даже.
Тут же выяснил, что этот помешанный ни коим образом не мог быть тем, ярославским помешанным. И от этого стало еще сомнительнее и еще тревожней.
Я же вижу что одно лицо!
И вот, в Осиновке, мне попадается третий — с тем же безумным взором и с неопределенным возрастом. Все то же самое! И отвратительный режущий голос. И этот третий подходит ко мне и говорит внятно, отчетливо: «Только тебе верю. Только ты мне поможешь. Я для тебя все сделаю. Скажи, кого завалить надо — завалю».
И не успел он эту свою бредовую речь завершить, как захрипел, воздух скрюченными пальцами царапнул и завалился в эпилептическом припадке.