Играла музыка в саду - Михаил Танич 3 стр.


ШКОЛА ПЕРВОЙ СТУПЕНИ

То, что потом стало называться точным словцом - совок, готовилось в школе. И о ней, об этой школе, написаны десятки великолепных книг, каждая со своим запахом - ведь в каждой по-своему, наособицу, звучал даже долгожданный звонок на перемену. Совсем по-другому, и так же кругосветно, звучат звонки на урок.

И все же эти десятки книг - не о моей школе. О моей должен я писать, а не читать. Само понятие - школа, видимо, что-то живое и быстро меняющееся. Во время моего учения, перед войной, было много мелких революций: девочек разлучали с мальчиками, вводили непрививающуюся форму, учили мальчишек военному делу. На солдатских уроках мы маршировали с деревянными ружьями и на скорость разбирали и собирали затвор тульской трехлинейной винтовки образца 1891 года (стебель-гребень с рукояткой), что вызывало само по себе сомнение ведь на дворе уже стоял 1941 год! Как можно начинать войну с оружием 1891 года?

Пойдемте со мною, хотите?

Под сводами белых ночей

По лесенке лет и событий

В музей довоенных вещей.

Поедем в автобусе АМО

К моим безмятежным годам.

Вы только послушайте

Мама

Еще для соседки - мадам.

И примус чихает горелкой,

И так до войны далеко!

И черный динамик-тарелка

Все ищет свою Сулико.

И к ходикам кто-то неплохо

Придумал подвесить утюг,

И это не стрелки

Эпоха

Проходит свой финишный круг.

Был мир. Был июнь.

И суббота.

И солнце садилось вдали,

За плац, на котором пехота

Кричала: "Коротким коли!"

Годы в школе вообще, оглядываясь с высоты своего возраста назад, - это не самые лучшие годы жизни человека! Постижение необходимых истин (вроде той же таблицы умножения: ну почему семью восемь - пятьдесят шесть?) отнимает столько времени, которое - все! - должно быть посвящено игре в футбол! Каспаров скажет - в шахматы, и тоже будет прав.

А сколько нервов тратится на ожидание вызова к доске, когда ты и сном и духом не готов, а учительница уже поглядывает хищным глазом на твою букву "Т" в журнале. Потеряйся, буква! Ослепни, учительница! Сгори, журнал!

Лично же мои школьные неприятности начались с исключения из школы. Надо мной с малолетства висел какой-то политический рок. Вскоре я просто стану сыном врага народа, а пока на дворе стоит 1932 год, и еще неизвестно, кто станет врагом народа - Сталин или Бухарин. Зима, и я приезжаю в школу на коньках. Коньки надевались и снимались с ботинок так: каблук был с дыркой, на ней металлическая пластинка - сюда продевалась пятка конька, а спереди коньки привертывались лапками. И поскольку ботинок этого диссидента был несколько ?уже лапок, надо было подкладывать свернутую бумажку - ну чуть-чуть всего-то и не хватало, каких-то полсантиметра.

А поскольку сидел этот лирический герой книжки обо мне всегда на последней парте среднего ряда (там всего менее видно, что никогда и никакими домашними заданиями он не утруждался), то именно прямо над ним висел портрет товарища Сталина, малоуважительно приколотый двумя кнопками к стене. Малоуважительно потому, что еще не было за что его серьезно уважать - он еще никого пока не убил! Тогда был всего один портрет товарища Сталина работы Исаака Бродского этакий чернявый красавец с шевелюрой, без возраста и национальности, в зеленом френче, а во-круг - много белого поля.

Нет, конечно, мальчик не собирался рвать портрет этого вождя (как можно!), но что за грех - оторвать всего лишь белый уголок, не задевая даже нижнего края суконного френча? А коньки привинтить и уехать по вечерним улицам домой в самый раз. Тем более что в классе никого не было, никто и не узнает! Хотя подозревал-таки школяр, да и не мог не думать, что при советской системе свидетель и понятой всегда найдутся. И нашлась уборщица, которая все как бы видела, и на учкоме (была еще, хоть и доживала свои дни, такая затея управлять школой совместно с учащимися) девятилетнего зареванного парня попросили больше в школу номер восемь не приходить.

Он все-таки отбыл свою десятилетнюю повинность и накануне первого дня Великой Отечественной написал в выпускном сочинении (была свободная тема "Расставание со школой") в стихах:

Пройдет еще с десяток лет,

Как этот детский май,

В моей душе умрет поэт,

Но будет жить лентяй!

За этот бодрый восклицательный знак лентяю было поставлено "5, идеологически невыдержанно!" И мальчик получил аттестат зрелости, который так случилось - ему никогда не понадобился, а вскорости и свои несколько метров обмоток. Я мог бы незнающим объяснить, что это такое, обмотки, но я сейчас вспоминаю школу.

Русский язык и литературу преподавал у нас Александр Николаевич Баландин, добродушный, округлый такой седой старик с какой-то, казалось мне, тартареновской бородкой.

Задумайтесь, пропускающие стихотворения, о связи времен! Меня учил человек, лично знавший Чехова! Он тяжело дышал и то и дело вставлял в свою речь латинские выражения вроде "омниа меа мекум порто", "о темпора, о морес!" - ведь еще так недавно в этих классах изучали латынь как предмет.

А когда в программе седьмого класса был не любимый им и боготворимый мною Маяковский, он нарочно поручал мне делать реферат, вздыхая и закатывая свои голубые церковные глаза.

Писатель З.Паперный, занимавшийся Чеховым по-научному, рассказывал, что как-то в Публичке он читал о Чехове лекцию. "Чехов умер, - сказал лектор, - в тысяча девятьсот четвертом году в Германии". И тут пожилой господин из угла зала возразил: "В тысяча девятьсот шестом!" - "Нет, это бесспорный и общеизвестный факт - Чехов умер в девятьсот четвертом году". - "В девятьсот шестом! Я был на похоронах!" И все! И зал обернулся в сторону очевидца.

Так вот, не уподобляюсь ли я, рассказывая о чеховском Таганроге, этому господину "Я был на похоронах"?

Тем более что лечил меня от бесконечных в детстве ангин и ларингитов доктор Шамкович, соученик Антона Чехова: тот учился уже в третьем классе, а мой доктор - в первом.

Нет, похоже все же, что я был на похоронах.

Когда вам всего четырнадцать, то и поручик Лермонтов мог бы вам показаться глубоким стариком.

Это уже была школа номер десять - огромное здание из красного дореволюционного кирпича, бывшая женская таганрогская гимназия, на Николаевской улице, недавно переименованной в улицу Фрунзе. Как просто было с названиями в царское время. Вот и в Таганроге: Николаевская, Александровская, Петровская, Елизаветинская! Ну откуда взялась в Таганроге улица Розы Люксембург?

А дальше по Николаевской была школа номер два, бывшая мужская гимназия. И в ней среди прочих мужчин учился Антон Чехов, и в городском драмтеатре было даже кресло на галерке с именем этого гимназиста, якобы посещавшего спектакли и не имевшего денег заплатить за более пристойное место. Как дорого стоит это "якобы"!

А огромное здание из красного дореволюционного кирпича, когда мне теперь, на юбилее, подарили его цветную фотографию, оказалось небольшим двухэтажным домом, очень даже незатейливой казенной архитектуры. Нет, нет, впечатления надо консервировать, и тогда окажется, что сказка намного важнее правды.

Александр Николаич

Баландин,

Учитель словесности,

Вам и светлая память моя,

И навеки - почет!

Если я Вас не вспомню,

Судьба Вам пропасть

В неизвестности,

Впрочем, может, и так

Этих строчек никто не прочтет.

Александр Николаич Баландин,

Российское семечко,

То ли батюшка в прошлом,

А то ли присяжный в судах,

Вы учили нас суффиксам,

Вот, прости Господи, времечко!

Это было возможно

И сдохло в тридцатых годах.

Александр Николаич Баландин

Гостил у Толстого бывалоча,

И у Чехова в Ялте

Кипел для него самовар!

Он рассказывал нам

Про живого, да-да,

Антон Палыча!

Александр Николаич,

О как же я, Господи, стар!

Вообще все в Таганроге тех лет еще помнило Антона Павловича Чехова. И так естественно первые мои литературные опыты были сочинениями в духе Антоши Чехонте, в которых я, надо признать, не преуспел. Они публиковались в школьном рукописном журнале, но другим авторам Чехонте удавался лучше. И я понял Чехова из меня не получится, не потяну. А я никогда не позволял себе быть не первым!

Что же касается Пушкина, то тут дело обстояло как будто бы лучше. "У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том, и днем и ночью кот ученый все ходит по цепи кругом" - стишки сами сочинялись, прямо летело. Даже про Павлика Морозова. Нет, стать Пушкиным - это казалось возможным.

Нет, я не видел Серафима!

Не буду хвастать

Нет так нет,

А был соседский мальчик

Фима,

И этот Фима был поэт.

И он писал, не зная правил,

Стихи приличные порой,

Где пионер Морозов Павел

Был положительный герой.

Как Павлик письменно и устно

Клеймил любого подлеца,

Считая классовое чувство

Клеймил любого подлеца,

Считая классовое чувство

Превыше личного отца.

И я, подобно скомороху,

Перо в чернила погрузил

И беспощадную эпоху

Я вслед за Фимой отразил.

И мама очень огорчалась,

Что я - неопытный акын:

В моей тетрадке получалось,

Что все же Павлик

Сукин сын!

Мне часто ошибочно кажется и теперь, что школа не дала мне ничего. Хотя ясно: тяжесть этих ненужных знаний, пожалуй, перевешивает все, что я узнал после. Но лавируя ради футбола, как бы не пересидеть лишнего за книгой, я много не узнал даже из того, что успевали так или иначе узнать мои однокашники.

Печаль моя - математика! Все ее строчки в аттестате, как ранения - в четверках. Иначе бы медаль! Нет, я был проворен и в алгебре. Мало того, ни одна отличница (а лучше меня в классе учились всего две девочки!) не могла опередить меня в скорострельности: на контрольных уже через двадцать тридцать минут я сдавал свои листки и победоносно покидал класс самым первым.

Часто это бывала пиррова победа! У всех выходящих в коридор позже ответ был, например, восемь, а у меня, шустрого, двенадцать. Ну хоть бы у кого еще было двенадцать. Нет, восемь у всех. Ладно, во-первых, еще посмотрим, кто прав, когда объявят отметки. А во-вторых, двенадцать, но быстро, и можно покурить в туалете. Хотя так было и когда я еще не курил. И вообще, зачем футболисту знать, через сколько часов заполнится бассейн водой, если я совсем не собираюсь плавать?

Мне стыдновато, но истина дороже - я плохо знаю даже историю. Правда, по уважительной причине. Учитель истории Николай Иванович Силин был футбольным болельщиком - и он посещал, когда мог, матчи первенства города Ростова-на-Дону. Я был главным забивалой голов в юношеском "Спартаке", ни о каком другом, кроме футбольного, своем будущем не задумывался и всегда видел на трибунах (зрителей на таких матчах всего-то и бывало несколько десятков) Николая Ивановича.

А назавтра он ловил меня на перемене и говорил:

- Ну, Михаил, вчера ты давал и впрямь как Шавгулидзе! - Был такой защитник в тбилисском "Динамо"; не знаю, почему я, форвард, носил такую кличку?

Осмелился бы такой фанат вызвать меня к доске и спросить что-нибудь, например, о каких-то Рюриковичах?

Скажите, могу ли я похвастать серьезным знанием истории, если очень подозреваю, что и сам Николай Иванович Силин тоже ее не знал? Он был парторгом школы...

Почему футбол, а не какая-то другая игра, занял в мире то место, которое занял? Ну что, например, такое теннис? Перекидывают мячик через сетку, стараясь попасть в линию, иногда мажут, долго, занудно, и люди на трибунах поджариваются на австралийском солнце (почему именно на австралийском?), ворочая головами налево и направо, как кенгуру. И все известно заранее: сильнейший победит слабейшего, если только он накануне не переборщил по части виски. А если она, то по линии ночного бдения с другой лесбияночкой. Скучно, господа австралийцы!

Футбол - это напряженно, коллективно, это ногами, это борьба, это всегда экспромт, каждую секунду, несмотря на домашние заготовки, - попробуй их повторить, кто же тебе даст, ведь у тех - свои домашние заготовки! Какое движение, какое разнообразие возможностей и разочарований. Футбол - как море, он не бывает два раза одинаковым. Футбол, может быть, и есть сам господин Спорт, а не просто спорт номер один! В нем - легкая атлетика, и гимнастика с ее кульбитами, и шахматная стратегия, и двести миллионов кричащих до инфаркта зрителей на бразильском стадионе Маракана. Не какие-то кенгуру с пепси-колой!

Когда ты бежишь

От ворот, от чужих,

После гола,

И гол этот сам

К ликованью трибун

Сотворил

То в звездную эту минуту

Твою и футбола

Ты Пушкин,

Ты Дант,

Ты закон притяженья открыл!

И вправе ты думать,

Под душем осанисто стоя,

В компании точно таких,

Ну, почти что таких

Молодцов,

Как громко звучит

Твое имя простое!

И что тебе - Дант,

Если сам ты

Великий Стрельцов.

"ПЯТЬСОТ ВЕСЕЛЫЙ" ДО РОСТОВА

Городок на берегу,

Весь в сиреневом дыму,

Нет на свете городов

Ближе к сердцу моему.

Воробьи - на маяке,

Лодки пахнут смолой!

Ты позвал, городок,

Я иду

На свиданье с тобой.

Из Таганрога ходил в Ростов поезд - езды было всего-то два часа, но что это был за поезд! На каждой остановке (а их было много!) местные жители выносили на перрон массу всякой красочной и пахучей снеди: жареных кур и гусей, вяленую, жареную и свежую рыбу, каймак в мокитрочках, копченую тюльку ожерельями, фрукты и овощи.

Особенно запомнились раки. Крупные, теперь почему-то таких и нет, измельчали, они раздвигали клешни в бессилии ущипнуть. Я всегда боялся их, даже вареных, в красных рыцарских доспехах - не схватят ли за палец. И всегда не понимал: почему этот заворачивающийся хвост называется шейка?

А черешня - розовая с красным, и красная, и эта желтая, как бы неспелая, но самая сладкая! А вареники "з вышнямы" - почему-то окрестные села говорили больше на украинском.

И все это изобилие, весь этот праздник Еды - всего-то через два-три года после голодающего Дона, опухших от голода людей на улицах! Что это, колхозы постарались? Как бы не так! Нет, это был какой-то вздох после голода, а вынесло снедь крестьянское подворье. А рыбу пособило украсть ночью родное Азовское море и вечно впадающий в него в наших краях Дон. В честь которого и называется второй город моего детства - Ростов-на-Дону.

Вагон питался без остановки. Никто не ест так много, как пассажиры пригородных поездов!

А я, рассказывая о себе, как две карты из колоды, тасую эти два города моего детства. То у меня было в Ростове, то - в Таганроге... И вот почему. Счастливая серия моей детской жизни оборвалась так.

Город Таганрог днем дымил трубами своих нескольких заводов, люди набивались в недавно пущенные моим отцом трамваи первого и второго маршрутов, торопились к дневным своим заботам. А ночью, прильнув к окошкам, ожидали арестов; аресты были повальными, массовыми и трудно объяснимыми, было непонятно, кого и по какому поводу берут. Однако никто, ни один человек оттуда не вернулся, и можно было думать что угодно.

Потом откуда-то просочились слухи, что чуть ли не все наши мирные и такие заурядные соседи, инженеры, слесари и бухгалтеры, игроки в домино, оказывается, были в лучшем случае, польскими и румынскими, а то и бери выше японскими шпионами! Зачем им понадобилось за границей столько шпионов, да еще в Таганроге? Это трудно умещалось даже в неразумной детской головенке.

Но уже прошли в Москве первые процессы, и мы слушали подробные передачи о них по своему приемнику "ЭКЛ-34". Слышимость была прекрасная, эфир не засоряли на заре электроники ни тысячи вещателей, ни тысячи глушителей. Перед приговором, помню, отец сказал нам с мамой:

- Вот посмотрите, Радека не убьет!

И правда, тогда не убил ("десять лет лагерей"), убил потом, в лагерях!

Весь руководящий Таганрог уже сидел в подвальных камерах городского НКВД. Отец догадывался, что и о нем не забудут, и, как бы прощаясь со мной, подолгу водил меня по городу, который знал до камешка - от Петра Великого до цветовода Комнено-Варваци, у которого город отобрал оранжерею. И рассказывал, рассказывал мне, опасаясь не успеть, об истории города, и порта, и Чехова, и яхтклуба, и чуть не каждого заметного дома, от Крепости до Собачеевки.

Не успел. Они пришли перед рассветом. Как всегда, перед рассветом, чтобы застать врага врасплох и чтобы поменьше людей знало об их ночных подвигах. Их было пятеро. Понимаю, что среди них был и тот следователь в коверкотовом форменном пальто с пристегивающимся воротником, который потом въедет в нашу квартиру. Таков был закон времени. Комнату в коммуналке получал настучавший сосед. "Я на тебя напишу!" - было не просто угрозой, а еще и похвальбой: вот я какой простой советский человек!

Я сидел в качалке, дрожал от холода и от страха (было 8 января, и в доме стояла неубранная елка) и смотрел, как спокойно отец потребовал у них предъявить ордер на обыск.

Позвольте перепрыгнуть в 1947-й год, это было уже в Ростове, когда они пришли за мной и моими подельниками и одному из них, Никите Буцеву, предъявили ордер совсем с другой фамилией.

- Я не Соломин. Я - Буцев!

- Ах, так? - удивился оплошке старший. - Тогда вот этот документ! - И вынул из стопки листков правильный. - Буцев, говоришь? Собирайся!

Но тот обыск 1938 года в доме моего отца я запомнил навсегда и мог бы описать его в стандартных подробностях. Боюсь повториться - столько об этом написано. Вспомню одну отличительную деталь. Молодой лейтенант (у них, впрочем, это означало что-то большее, чем просто армей-ский лейтенант!) встал на валик дивана, приподнял стоявший на шкафу завернутый в бумагу и перевязанный веревкой чайный сервиз (он видел, что это сервиз!) - подарок ростовского дедушки - и бросил его на пол. Дзынь-дзынь-дзынь! Бывшие чашки с блюдцами грустно зазвенели в сверт-ке, будучи уже черепками.

Назад Дальше