Провожая в Лондон... - Павел Верещагин


Павел Верещагин Провожая в Лондон…

И все равно я убежден: этот мир нельзя объяснить только сухими расчетами ума или центростремительными силами личных интересов. И пусть человек тщательно рассчитал и подготовил свой решительный шаг и сотни раз все проверил, и наконец твердо уверен, что пора круто повернуть жизнь, что ему больше не по пути с прежними товарищами, и что счастье ждет его совсем на других дорогах, — все равно, всегда остается что–то необъяснимое… Какая–то тяжесть на сердце и пощипывание в носу, влага в уголках глаз и предательское дрожание голосовых связок… Так устроен человек! Я убежден в этом!.. По крайней мере, на это надеюсь. Или, хотя бы, думаю, что так должно быть.

Впрочем, я совсем не об этом. Я о другом. Уезжает моя любимая Маша. Уезжает, можно сказать, насовсем. А я не уезжаю. Я остаюсь.

В последний день мы с ней ходим по магазинам. Докупаем в дорогу то, что может понадобиться.

— Представляешь, за это — пятьдесят! — восклицает Маша. — А ведь ничего особенного. Миленькие, и только. А больше не на чем глаз остановить. Пу–сто–та!

Маша досадливо вертит в руках пару домашних тапочек и качает головой. Ей нужны тапочки, но жалко покупать их так дорого.

Продавщица презрительно отворачивается. По ее мнению, тапочки эти — вообще барахло. А приличные тапочки продаются совсем в других магазинах и стоят по крайней мере в пять раз дороже этих. Если б воля продавщицы, она все бы покупала в тех самых «других» магазинах. И в жизни не стояла бы за этим прилавком. Ах, если бы ее воля… Работай она в другом месте — она была бы приветлива и мила. А здесь… Приличные — в ее понимании — люди сюда даже не заглядывают.

— И тапочки вроде бы симпатичные, — говорит Маша. — Но пятьдесят…

Продавщица со скучающим видом выставляет руку ладонью вверх: она готова принять у нас тапки и бросить их обратно в ящик.

— Оставьте, — говорю я продавщице. — Мы возьмем, — и поясняю Маше: — Тапочки ведь симпатичные, тебе нравятся. Я их тебе подарю. Чтобы иногда вспоминала меня.

Маша смотрит на меня вопросительно, не жалко ли мне, потом соглашается.

— Thanks, my dear! — радостно говорит она.

Подарки Маша любит. И большие, ожидаемые, как, например, к дню рождения, и маленькие, случайные, на ходу. А кто же не любит подарки? Все любят.

Маша любит получать подарки, а мне нравится их ей дарить…

Она уезжает учиться в Лондон. На год, на два студенческих семестра. Она принимала участие в конкурсе и выиграла соответствующий грант. Единственная из нашего института. А в городе таких — всего пять человек. Уезжает, формально, на год. Но кто сейчас может загадывать, что будет через год?..

— А что это ты такой богатый? — подозрительно и немного ревниво спрашивает Маша.

— Так вышло…

Маша не очень удовлетворяется моим ответом.

— А где твой знаменитый выигрыш — часы от «Ролинг Стоунз»? — спрашивает она через некоторое время.

— Приятелю одолжил, — неохотно говорю я.

Продавщица между тем заворачивает нам тапки в бумагу. Оказывается, она умеет из обычной оберточной бумаги делать удивительно симпатичные, прямо–таки виртуозные сверточки. Сверток она делает старательно и с любовью. Должно же быть в работе хоть что–то, доставляющее удовольствие.

— Кстати, Биг Бен, — замечает Маша, показывая на календарь за спиной у продавщицы. Замечает со сдержанной гордостью, как будто на картинке не лондонская башня, а улица, на которой она живет.

Я киваю. Биг Бен так Биг Бен!

Мы забираем покупку и идем дальше по Пассажу, от прилавка к прилавку, из магазинчика в магазинчик.

— Представляешь, из Лондона всего сорок минут лёта до Парижа, — рассказывает Маша. — Меньше, чем отсюда до Москвы. Можно запросто слетать на уикенд. В Париж! Есть даже специальные студенческие туры выходного дня.

Я скептически думаю о том, что на самолете и отсюда в Париж не Бог весть как далеко. Три часа. Если захотеть, то можно успеть обернуться туда–обратно за два дня.

— А в Амстердам из Лондона — еще меньше, — продолжает Маша. — И самолеты летают каждые десять минут — потому что очень напряженная трасса. В билетах даже не указывают номер рейса, пассажиры садятся на самолет, к которому поспевают. Как в электричке.

Я удивленно верчу головой. Надо же, придумают!

Но в целом, то, что рассказывает Маша, меня отчего–то не радует.

Видимо, Маша замечает мое настроение. И задумывается.

— Ты сам виноват! — назидательно говорит она через некоторое время. — Если бы ты хотел, ты бы тоже пытался попасть в группу.

Я не возражаю. Пусть считает так, если ей от этого легче. Я‑то знаю, что у меня с самого начала не было никаких шансов. Это Маша у нас отличница и медалистка, а я — всего лишь средний студент со стипендией. И с языками у меня не очень… Потому что отсутствует музыкальный слух. Кроме того, на наш институт было выделено всего одно место. Если бы в группу попал я, в нее не попала бы Маша. А я так не хочу. Если уж кому–то из нас ехать — пусть едет она. Ведь я ее люблю.

Но Маша таким образом понимает жизнь: если человек чего–то по–настоящему хочет, он этого всегда добьется. Нужно только очень хотеть. Как Маресьев хотел доползти до своих. Или как Рембо хотел спасти американских солдат из вьетнамского плена. Это философия победителей. И моей Маши тоже.

Впрочем, если кто и достоин, так именно она. Она была круглой отличницей с первого класса. За все десять лет в школе не получила ни одной четверки. И участвовала во всех турнирах. И побеждала на всех олимпиадах. А вечерами писала заметки в стенгазету. И занималась на курсах иностранного языка и в математическом кружке. Мы целыми вечерами сражались в пинг–понг во дворе, болтались по улицам, бренчали на гитарах в подземном переходе, устраивали для случайных прохожих дурацкие представления с пением и фокусами, а она в это время корпела над задачками и согласованием грамматических времен.

Вот она примеряет спортивную шапочку. Натягивает ее поглубже на голову, поворачивает к себе круглое зеркало на подставке и придирчиво разглядывает. Шапочка ей мала. Лицо становится смешным, щекастым… Маша надувает щеки, сама себя передразнивая, и сдергивает шапочку. После чего пушит руками волосы, быстро–быстро, как мальчишка, которого до этого насильно причесали.

Она красивая, Маша. И очень обаятельная.

— Мороженое! — вдруг радостно замечает она, увидев разукрашенную пингвинами тележку.

— Хочешь? — спрашиваю я.

— Ask! — восклицает она. Мол, еще спрашиваешь.

Она всегда хочет мороженое. Она до мороженого сама не своя. А я мороженое не очень люблю. Разве что когда очень жарко, Маша дает мне откусить разок. А вот угощать Машу мороженным я люблю.

Интересно, а в Лондоне вкусное мороженое? Если невкусное, как Маша там будет жить? Может быть, хотя бы из–за мороженого она будет скучать по Питеру?

Я всегда исподтишка наблюдаю, как Маша ест мороженое. Как маленькая, она его держит двумя руками и откусывает с расстановкой и удовольствием из разных мест: с одной стороны шоколада, с другой — прожилку варенья, для того, чтобы во рту было как можно вкуснее.

Я вообще люблю на нее смотреть.

— Не грусти, — бодро говорит мне Маша. — В конце концов, год — это недолго. Не успеешь оглянуться, как он пролетит.

Я понимаю, Маша старается облегчить мне расставание.

Я пожимаю плечами. Время — вещь очень относительная. Кому–то год — пустяки, а кому–то… Кроме того, из четырех человек, поехавших в прошлом году, вернулся только один, да и тот по здоровью. Остальные нашли способы продолжить учебу там.

А Маша общительная. И целеустремленная. И энергичная. Она обязательно что–нибудь найдет. Да может быть, в Лондоне ее пригласят сниматься в кино! А что? Запросто! Или сделают фотомоделью. Впрочем, фотомоделью — вряд ли. Модель должна быть высокомерной и снисходительной. А моя Маша — нет. Она обаятельная.

Маша вытирает руки и рот одноразовым платочком и что–то быстро прикидывает в уме. Потом говорит:

— Теперь жди меня здесь. И не скучай — я быстро!

Она скрывается в дверях женского отдела. А я остаюсь ждать. Я часто ее жду. Я привык. У нее всегда мало времени, она всегда торопится. А я редко тороплюсь. Наверное, все дело в складе характера.

Через витрину я вижу, как Маша говорит о чем–то с продавщицей. И быстро находит с ней общий язык. Она умеет находить с людьми общий язык, если хочет. Вместе с продавщицей они с сомнением мнут материал какой–то кружевной женской вещицы и проверяют скрытые шовчики. Потом Маша поднимает к свету и встряхивает крохотные трусики.

Я отворачиваюсь. Успев удивиться, как Маша собирается поместиться в такие трусики. И подумав, что для женщины, наверное, внешний вид белья важен даже тогда, когда его никто не видит.

«Не надо соплей и слез, — говорю я себе, — наша с Машей история — самая обычная. Миллионы людей по всему свету каждый год покидают места, в которых выросли, и едут в другие, где жизнь кажется им ярче и интереснее. Из маленьких городков в большие. Из тихих стран в передовые. Человек стремится в большой мир. Это естественно».

«Но одни едут, а другие остаются, — возражаю я сам себе. — Может быть, дело в той самой жизненной агрессии? Едут те, у кого достаточно для этого жизненной агрессии. А у кого недостаточно — остаются».

Про жизненную агрессию сказал как–то мой тренер. Я несколько лет занимался борьбой. У меня хорошие физические данные. Но дальше второго разряда дело не пошло. «Все у тебя есть, — досадливо говорил тренер. — И сила, и реакция… А чего–то главного не хватает! Злости спортивной, что ли, жизненной агрессивности… Нет желания сломить противника! Зря только я с тобой время трачу…»

Не подумайте, я не переживаю. Ну и пусть! Не все живут для того, чтобы ломать своих соперников. Я убежден, что не на этом держится мир. По крайней мере надеюсь, что не на этом.

Но у Маши жизненная агрессивность определенно есть. Это точно!

Вот она появляется с покупкой. Довольная еще одним маленьким успехом.

— Куда теперь? — спрашиваю я.

— Теперь в библиотеку. К цирку.

Мы выходим из Пассажа. Не на Невский, а на противоположную сторону, на Итальянскую улицу. И останавливаемся в дверях: там затор, идет дождь, люди толпятся на пороге, не решаясь выходить.

Дождь скорее всего короткий. Как будто кто–то мечет с неба тысячи крупных сердитых капель и с яростью разбивает их об асфальт. На тротуарах — бурные потоки, вырывающиеся из водосточных труб. А справа в просвете между крышами — голубое небо и безмятежное солнце. На языке синоптиков это называется кратковременные дожди.

— Опять дождь! — Маша озабоченно качает головой. Если так пойдет и дальше, она ничего не успеет.

Люди стоят и терпеливо ждут. Стихия есть стихия. В некоторых лицах заметно даже подобие тихой гордости: смотрите, что делается! Такой ливень, и одновременно солнце. Что хотят, то и творят!.. Такое возможно только у нас в городе, с нашей сумасшедшей погодой!

— Интересно, нужно ли мне брать зонтик? — вслух размышляет Маша.

— Наверное, нужно, — говорю я. — Лондон знаменит своими дождями.

— Туманами, — поправляет меня Маша. — Лондон знаменит туманами. А осадков там выпадает 750 миллиметров в год. Это меньше, чем у нас.

Я не возражаю. Если Маша что–то говорит, она это знает. Она всегда все знает. И вообще, она очень самостоятельная. Может быть, в этом все и дело? Она слишком самостоятельная, чтобы любить кого–то еще.

— Я бы взял зонт, — осторожно высказываюсь я.

— Нет, не буду, — решает Маша. — Он тяжелый, у меня и так перевес багажа. А за границей зонтик, как говорят, стоит недорого. Как две бутылки минеральной воды.

Вот видите, она все всегда знает.

С неба низвергаются последние потоки, и дождь прекращается. Люди начинают выходить на улицу.

Мы тоже идем, стараясь наступать в наименее мокрые места.

Выходим на площадь Искусств. Нежно–желтый фасад Русского музея с одного края косо промок и потемнел. Бронзовый Пушкин в сюртуке стоит, вдохновенно откинув голову, по пояс в мокрых стриженых кронах сирени. По сюртуку стекают капли дождя. На лице Пушкина, как и всегда, сдержанный восторг вдохновения. Совершенно очевидно, что дождь его не огорчил.

Откровенно говоря, я не люблю эту часть города. Не то, чтобы совсем не люблю, но отношусь к ней строго. Или, если хотите, взыскательно. Как опытный справедливый учитель к своему самому яркому и самому заносчивому ученику. Этот район построен, в основном, итальянцами. В расчете на умиление и восторг. Как оперы Верди. Здесь не хватает российской теплоты и сердечности.

Даже туча, нависшая где–то над Фонтанкой и цирком, какая–то нестрашная. Как будто бутафорская: с одной стороны набрякшая и синяя, но с другой — белоснежная и позолоченная солнцем.

А нам как раз под эту тучу. Библиотека — на другой стороне Фонтанки.

Маша обязательно ходит в библиотеку раз в неделю. И каждую неделю берет увесистую стопку книг. Такое у нее правило, читать не менее трех книг в неделю. Я тоже хожу с ней в библиотеку. И беру кое–что из того, что она уже прочитала. Маша аккуратно прочитывает все книги. Потому что она читает с познавательными целями, для самообразования и расширения кругозора. Так, наверное, и надо. Каждому известно, книга — источник знаний. Но я так не могу. Если книга мне не нравится, я не дочитываю ее до конца. А Маша всегда дочитывает. Поэтому, наверное, она всегда все знает.

— Последний раз… В мою библиотеку… — говорит Маша. Наверное, она хочет, чтобы эти слова получились у нее грустными. Но грусть выходит не очень натурально.

Я мысленно усмехаюсь.

— Если тебе некогда, я могу твои книги сам занести, — говорю я. — Как–нибудь потом.

— Нет, нет. У меня записано, — Маша показывает мне аккуратно составленный списочек оставшихся дел.

Она очень организованная. У нее всегда все рассчитано.

Маша вдруг обгоняет меня и заступает дорогу.

— Ты что, на что–то обижаешься? — спрашивает она, пристально глядя мне в глаза.

— Я? Обижаюсь? — я делаю вид, что удивлен.

— Я же вижу. Только не пойму, на что? Подумай сам, ну чем я виновата?

Я молчу.

Маша, как всегда, права. Мне не на что обижаться. Она никогда ничего мне не обещала. Не говорила о любви, не поддерживала разговоры о будущем, не строила совместных планов. Какие у меня могут быть претензии?

Да и вообще, мне не в чем ее упрекнуть: все три года она честно была мне подружкой. Проводила со мной все свободное время. Помогала мне учиться. Поддерживала, когда у меня были проблемы. Была по–своему преданной — многие интересные ребята добивались ее внимания, но она с первого институтского дня дружила только со мной.

Но для нее из этого ровным счетом ничего не вытекает. Нам было по пути — мы были вместе. Теперь наши дороги расходятся. И, в общем, я сам в этом виноват. Если бы хотел, то постарался бы попасть в группу. Так она понимает жизнь. Любил бы по–настоящему, — как Мартин Иден, как капитан Грей — сделал бы все, чтобы поехать вместе с ней.

Маша скрывается в дверях библиотеки, чтобы в последний раз сдать книги, а я гуляю взад и вперед по набережной и продолжаю думать об этом.

Что, собственно, я хочу? На что надеюсь? Что она из–за меня не поедет в Англию? Но ведь это смешно. Любой человек на ее месте не задумываясь поехал бы. Ну, разве что, я бы не поехал. Из–за нее. Но я — это другое дело.

Тогда в чем же дело? Что я хочу?

Наверное, все дело в том, что она уезжает без сожаления. Без стесненного сердца, без предательской дрожи голосовых связок, без влаги в уголках глаз. Как будто здесь ей не о чем пожалеть. Ничего примечательного не было. Как будто все это время она только и ждала отъезда и наконец дождалась.

Пусть бы она сказала: «Да, я уезжаю. Уезжаю на год, а если удастся — останусь дольше. Потому что это уникальная возможность стать специалистом и продвинуться в карьере, я ждала ее всю жизнь. Но я люблю тебя и буду все время о тебе думать и скучать». Или нет. Не обязательно про любовь. Просто сказать: «Мне было хорошо с тобой, с твоими непоседливыми друзьями, и я всегда буду помнить эти годы, как бы ни сложилась судьба». Но ведь она так никогда не скажет. Она не такой человек.

А если так, получается, что все было зря. Наша вечера вместе, наша компания, наши розыгрыши, наши импровизированные ночные дискотеки для толпы у разведенных мостов… Получается, что в то время, когда я был счастлив, дышал полной грудью, она всего лишь ждала момент, когда можно будет ехать. Туда, дальше, в большой мир, которого она достойна… И с самого начала знала, чем кончатся наши отношения. И потому не связывала себя обещаниями и словами о любви.

Получается, что вся жизнь здесь была для нее лишь подготовкой, ожиданием. Как первая июньская смена в детском лагере, когда нужно всего лишь дождаться отпуска родителей, чтобы ехать с ними к морю. А раз так, то все, что происходит вокруг: походы, костры, эстафеты, вечер зримой песни, конкурс по вязанию узлов — воспринимается лишь как способ скоротать время, дотянуть до следующего месяца и уже тогда наслаждаться жизнью и радоваться окружающему миру.

А может быть, думаю я, это моя вина? Если бы я сумел стать для нее тем, чем она стала для меня, она не уезжала бы с такой радостью. Но как можно стать для нее кем–нибудь, если твоим соперником является весь мир?

«Она просто боится, — утешаю я себя с грустью и даже с жалостью к ней, — боится хотя бы на волосинку связать себя обязательствами, просто чувством. Даже невинным сожалением. Боится дрогнуть. Потерять независимость».

А может быть, она права. И если хочешь достичь своей цели, нельзя позволить опутать себя привязанностями. Так устроен мир. Как бы я не надеялся, что мир устроен по–другому.

Дальше