Московские адреса Льва Толстого. К 200-летию Отечественной войны 1812 года - Александр Васькин 14 стр.


Если уж кого и любил Толстой действительно и незабвенно, то своего последнего сына Ванечку, в котором души не чаял. И не только потому, что последыша всегда жальче, чем других.

Ванечка родился в Хамовниках 31 марта 1888 г., когда его отцу было шестьдесят лет. Ребенок рос на редкость сообразительным и любознательным, под стать самому Льву Николаевичу. В шесть лет понимал по-французски, по-немецки, но лучше всего говорил на английском. Как когда-то его отец в детстве, он тоже стал придумывать разные интересные истории, по-детски наивные: «Я хочу, как папа, сочинять», – говорил он матери. Рассказ маленького Ивана Толстого даже напечатали в детском журнале.

С отцом у них установилось удивительное взаимопонимание. У них была одна занимательная игра: Ванечка забирался в большую плетеную корзину с крышкой, а Лев Николаевич носил корзину по дому. Ванечка должен был угадать, в какой комнате они находятся. И угадывал, ко всеобщей радости.

«Как-то раз, расчесывая свои вьющиеся волосы перед зеркалом, Ванечка обернул ко мне свое личико и с улыбкой сказал: «Мама, я сам чувствую, как я похож на папу», – вспоминала Софья Андреевна. А папа тем временем надеялся, что Ванечка продолжит его литературное поприще в дальнейшем.

Смерть всегда забирала у Льва Толстого самых лучших и близких ему людей. Так было в детстве, когда он потерял мать и отца, бабушку; и в середине жизни, когда на руках у него умер любимый брат Николенька. Так случилось и теперь. Мальчик заболел злокачественной скарлатиной. Бог прибрал Ванечку 23 февраля 1895 г. Смерть его подкосила Льва Николаевича: «Он очень привязался к нему и любил его исключительно. Мне кажется, что он постарел и сгорбился за это время», – писала дочь Мария Львовна.

Отец так объяснял смерть сына: «Природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад. Но пробовать она должна. Это запрос. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им все-таки надо прилетать. Так Ванечка». Больше детей у Толстых не было.

В Хамовниках именно среди взрослых детей Толстой пытается проповедовать здоровый образ жизни, часто не находя понимания. В 1884 г. он становится вегетарианцем, благодаря чему обед в столовую подается по двум меню. Вторит отцу лишь средняя дочь Мария. Она максимально упрощает условия своей жизни: спит на досках, покрытых тонким войлоком, вегетарианствует, переписывает рукописи Льва Николаевича. «Маша дорогого стоит, серьезна, умна, добра. Имея такого друга, я смею еще жаловаться», – пишет он в дневнике. Мария умерла в 1906 г.

В декабре 1887 г. Лев Николаевич основывает первое в Москве общество трезвости под названием «Согласие против пьянства», а в феврале 1888 г. бросает курить.

По Москве Толстой часто ходит пешком (это тоже полезно для здоровья), несмотря на дальние расстояния. Дойти до Покровского-Стрешнева, где летом жили родственники его жены, Берсы, для него не крюк. Трижды он уходит из Москвы пешком в Ясную Поляну – в апреле 1886 г. вместе с сыном художника H.H. Ге, которого звали так же, как и отца, и М.А. Стаховичем, в апреле 1888 г. опять с H.H. Ге, и в мае 1889 г. с Е.И. Поповым.

Прогуливается по ночной Москве. Любит он выйти к Девичьему полю, излюбленному месту проведения народных гуляний. Не всегда ему там нравилось. Так, вернувшись после очередной своей вылазки на Девичье поле в пасхальную неделю 1884 г., Толстой, понаблюдав за праздным московским населением, запишет: «Жалкий фабричный народ – заморыши».

Видят его и верхом на лошади. Кружит он по московским улицам и на велосипеде. Обучался он велосипедной езде в апреле 1895 г. в Манеже, куда его поначалу не хотел пускать вахтер, т. к. не мог поверить, что человек в черной блузе и сапогах и есть тот самый граф (это был далеко не первый случай такого рода: как-то его, пришедшего в консерваторию в тулупе и в валенках, не пустил швейцар; кстати, консерватория тогда была еще на Воздвиженке, на месте нынешнего сквера перед станцией метро «Арбатская»).

Новое увлечение так захватило писателя, что он часами разъезжал на новом для него средстве передвижения. «Ночью спал всего 4 часа. Вчера устал на велосипеде», – писал он в дневнике 15 мая 1895 г. Гости усадьбы удивлялись, наблюдая, как во дворе дома автор «Войны и мира» «лихо летал и с увлечением предавался новому спорту».

Лев Николаевич довольно быстро добился успехов и здесь, удостоившись чести быть принятым в члены Московского кружка велосипедной езды. А в 1896 г. от имени Московской городской управы ему выдали «водительское удостоверение», а велосипеду присвоили официальный номер – 867.

Родные очередную затею пожилого графа, конечно, не одобрили, подсунув ему статью из английского журнала о вреде велосипедной езды, на что Толстой парировал, что врач еще лет двадцать назад запретил ему всякую физическую работу. Вскоре, видимо, потеряв интерес к тому, что перестало быть для него новым, Лев Николаевич перестал с такой интенсивностью заниматься велосипедной ездой. Лишь иногда он садился на своего стального коня: «Утром пишет, потом играет в теннис, проехался на велосипеде», – фиксировала Софья Андреевна в дневнике в октябре 1896 г.

Зимою Толстой любил кататься на коньках на катке напротив главного дома (летом на лужайке играли в крокет) или на покрытых льдом садовых дорожках.

Нередко Толстого можно было встретить идущим пешком по Арбату. «Старческое лицо его так застыло, посинело, что имело совсем несчастный вид. Что-то вязанное из голубой песцовой шерсти, что было на его голове, было похоже на старушечий шлык. Большая рука, которую он вынул из песцовой перчатки, была совершенно ледяная. Поговорив, он крепко и ласково пожал мою, опять глядя мне в глаза горестно, с поднятыми бровями: «Ну, Христос с вами, Христос с вами, до свидания», – таким однажды встретил Толстого Бунин. Иван Алексеевич так и не смог точно припомнить год, но, скорее всего, это было в конце 1890-х.

Случилась встреча «в страшно морозный вечер, среди огней за сверкающими, обледенелыми окнами магазинов». Пожилой Толстой шел настолько стремительно, что «неожиданно столкнулся» с молодым Иваном Алексеевичем. Лев Николаевич не шел, а буквально бежал по Арбату «своей пружинной походкой прямо навстречу мне. Я остановился и сдернул шапку». Он сразу узнал Бунина: «Ах, это вы! Здравствуйте, здравствуйте, надевайте, пожалуйста, шапку… Ну, как, что, где вы и что с вами?».

Часто появляясь в городе, не миновал Лев Николаевич и внимания вездесущего Владимира Гиляровского: как-то в начале 1880-х гг. он наткнулся на Толстого в переулках Арбата. Тот был в поношенном пальто, высоких сапогах, в круглой драповой шапке. Гиляровский застал писателя за важным занятием: он помогал крестьянину подымать телегу, груженную картофелем, и подбирал с мостовой рассыпавшийся картофель. Извозчик, везший Гиляровского, сказал: «Свой дом в Хамовницком переулке, имение богатое… Настоящий граф – Толстой по фамилии…», и добавил, что Толстой также помогал извозчикам складывать дрова на извозчичьем дворе.

Помимо непременного физического и умственного труда, много времени у Льва Николаевича занимало общение с людьми. И кто только не приходил в Хамовники к Толстым! Проще, наверное, назвать тех, кто не был («в Москве тяжело от множества гостей», – писал Лев Николаевич в дневнике в ноябре 1894 г.). Одно лишь перечисление фамилий может занять целую брошюру – секретари Льва Николаевича скрупулезно записывали и переписывали всех, кто переступал порог дома. Среди них были и званые гости, и незваные. Богатые и нищие. Люди самых разных профессий. Знакомые Толстому и совершенно чужие, «темные» (к нему) и «светлые» (к Софье Андреевне).

Приходили коллеги-литераторы: A.A. Фет, живущий неподалеку, на Плющихе (д. 36, не сохранился), В.Г. Короленко, М. Горький, В.М. Гаршин, Н.С. Лесков, А. Белый, И.А. Бунин, Д.В. Григорович, А.Н. Майков, А.Н. Островский, Г.И. Успенский, A.П. Чехов. Посещают Толстого музыканты и композиторы А.Б. Гольденвейзер, H.A. Римский-Корсаков, братья Рубинштейны, А.Н. Скрябин, С.И. Танеев, художники H.H. Ге, В.И. Суриков, К.А. Коровин, И.Н. Крамской, Л.О. Пастернак, И.Е. Репин, B.М. Васнецов, H.A. Касаткин, режиссеры В.И. Немирович-Данченко и К.С. Станиславский, а также Ф.И. Шаляпин, М.М. Антокольский, В.О. Ключевский, А.Ф. Кони, П.П. Мечников, К.А. Тимирязев, П.М. Третьяков и многие другие.

Впечатления от бесед с посетителями хозяин дома непременно заносил в свой дневник. Вот, например, записи 1884 г., из которых мы узнаем, кто приходил, и о чем говорили.

«Прекрасно поговорили» с Фетом. «Я высказал ему, – писал Толстой, – все, что говорю про него, и дружно провели вечер» (правда, всего через пять лет он написал совсем другое: «Жалкий Фет… Это ужасно! Дитя, но глупое и злое»).

«Вот дитя бедное и старое, безнадежное. Ему надо верить, что подбирать рифмы – серьезное дело.

Как много таких», – это уже про другого поэта, Я.П. Полонского. И еще про него же: «Полонский интересный тип младенца глупого, глупого, но с бородой и уверенного и не невинного» (угораздило же Фета быть произведенным в звание камергера с ключом, а Полонского – получить орден Анны 1-й степени на ленте; после этого Толстой и вовсе махнул на них рукой: «Фет… безнадежно заблудший. У государя ручку целует. Полонский с лентой. Гадко. Пророки с ключом и лентой целуют без надобности ручку». 16 апреля 1889 г., Дневник).

«Вот дитя бедное и старое, безнадежное. Ему надо верить, что подбирать рифмы – серьезное дело.

Как много таких», – это уже про другого поэта, Я.П. Полонского. И еще про него же: «Полонский интересный тип младенца глупого, глупого, но с бородой и уверенного и не невинного» (угораздило же Фета быть произведенным в звание камергера с ключом, а Полонского – получить орден Анны 1-й степени на ленте; после этого Толстой и вовсе махнул на них рукой: «Фет… безнадежно заблудший. У государя ручку целует. Полонский с лентой. Гадко. Пророки с ключом и лентой целуют без надобности ручку». 16 апреля 1889 г., Дневник).

Писатель-народник H.H. Златовратский пришел изложить Толстому «программу народничества». Программа не нашла отклика в душе Льва Николаевича: «Надменность, путаница и плачевность мысли поразительна».

Неприятное впечатление оставил приход философа B.C. Соловьева: «Мне он не нужен и тяжел, и жалок».

Дважды почтил своим присутствием П.М. Третьяков. О первом разговоре с Третьяковым 7 апреля Толстой записал, что говорил с ним «порядочно». Во время второго разговора, 10 апреля Третьяков спрашивал его «о значении искусства, о милостыне, о свободе женщин». Толстой подытожил: «Ему трудно понимать. Все у него узко, но честно». В Третьяковской галерее Толстой бывал неоднократно.

С И.Е. Репиным Толстой «очень хорошо говорил». Приходил В.М. Васнецов, признавшийся, что понимает его «больше, чем прежде». Толстой прибавляет: «Дай бог, чтобы хоть кто-нибудь, сколько-нибудь».

Приходили и московские профессора: Н.И. Стороженко (литература), Л.М. Лопатин (психология), И.И. Янжул, А.И. Чупров, И.И. Иванюков (политическая экономия), С.А. Усов (зоология), Н.В. Бугаев, В. Ковалев (математика). Вели ученые споры с хозяином дома.

Профессор зоологии Московского университета Сергей Алексеевич Усов часто заходил к Толстому: «Здоровый, простой и сильный человек. Пятна на нем есть, а не в нем». Вместе с Усовым Толстой ходил в Благовещенский собор смотреть роспись на стенах, которую нашел «прекрасной». Особенно понравились ему изображения древних философов с их изречениями.

А вот и о другом профессоре: «Прелестная мысль Бугаева, что нравственный закон есть такой же, как физический, только он «im Werden» (в становлении). Он больше, чем im Werden, он сознан. Скоро нельзя будет сажать в остроги, воевать, обжираться, отнимая у голодных, как нельзя теперь есть людей, торговать людьми. И какое счастье быть работником ясно определенного божьего дела!»

Среди художников Толстой духовно сблизился с Николаем Ге: «Вижу, что вы меня так же любите, как и я вас», – писал ему Лев Николаевич. «Ге проводил большую часть своей жизни в деревне. Но к концу зимы он обыкновенно ездил в Петербург на открытие «Передвижной выставки». Никогда он не проезжал мимо нас, не заехавши к нам, где бы мы ни были – в Москве или в Ясной Поляне. Иногда он заживался у нас подолгу, и мало-помалу мы так сжились, что все наши интересы – печали и радости – сделались общими», – вспоминала Татьяна Львовна.

Когда Ге гостил в Хамовниках, то Толстой мог сказать и так: «Если меня нет в комнате, то Николай Николаевич может вам ответить: он скажет то же, что я». В период своего двухмесячного проживания у Толстых Николай Ге писал портреты Льва Николаевича, его жены и ее сестры Т.А. Кузминской. Выше всего Толстой ценил картину Ге «Тайная вечеря», отзываясь о ней в том духе, что его собственное представление о последнем вечере Христа с учениками, сложившееся к этому времени, как раз совпало с тем, что передал в своей картине Ге.

3 января 1894 г. к Толстому впервые пришел Бунин. Первое свидание двух писателей оказалось не долгим. Позднее Бунин написал об этом в своей работе «Освобождение Толстого». В небольшом эпизоде Ивану Алексеевичу удалось передать не только обуревавшие его страсти и впечатления, но и обстановку толстовского дома:

«Лунный морозный вечер. Добежал, стою и едва перевожу дыхание. Кругом глушь и тишина, пустой лунный переулок. Передо мной ворота, раскрытая калитка, снежный двор. В глубине, налево, деревянный дом, некоторые окна которого красновато освещены. Еще левее, за домом, – сад, и над ним тихо играющие разноцветными лучами сказочно прелестные зимние звезды. Да и все вокруг сказочное. Какой особый сад, какой необыкновенный дом, как таинственны и полны значения эти освещенные окна: ведь за ними – Он! И такая тишина, что слышно, как колотится сердце – и от радости, и от страшной мысли: а не лучше ли поглядеть на этот дом и бежать назад? Отчаянно кидаюсь наконец во двор, на крыльцо дома и звоню. Тотчас же отворяют – и я вижу лакея в плохоньком фраке и светлую прихожую, теплую, уютную, с шубками и шубами на вешалке, среди которых резко выделяется старый полушубок. Прямо передо мной крутая лестница, крытая красным сукном. Правее, под нею, запертая дверь, за которой слышны гитары и веселые молодые голоса, удивительно беззаботные к тому, что они раздаются в таком совершенно необыкновенном доме.

– Как прикажете доложить?

– Бунин.

– Как-с?

– Бунин.

– Слушаю-с.

И лакей убегает наверх и, к моему удивлению, тотчас же, вприпрыжку, бочком, перехватывая рукой по перилам, сбегает назад:

– Пожалуйте обождать наверх, в залу…

А в зале я удивляюсь еще больше: едва вхожу, как в глубине ее, налево, тотчас же, не заставляя меня ждать, открывается маленькая дверка, и из-за нее быстро, с неуклюжей ловкостью выдергивает ноги, выныривает, – ибо за этой дверкой было две-три ступеньки в коридор, – кто-то большой, седобородый, слегка как будто кривоногий, в широкой, мешковато сшитой блузе из серой бумазеи, в таких же штанах, больше похожих на шаровары, и в тупоносых башмаках. Быстрый, легкий, страшный, остроглазый, с насупленными бровями. И быстро идет прямо на меня, – меж тем как я все-таки успеваю заметить, что в его походке, вообще во всей посадке, есть какое-то сходство с моим отцом, – быстро (и немного приседая) подходит ко мне, протягивает, вернее, ладонью вверх бросает большую руку, забирает в нее всю мою, мягко жмет и неожиданно улыбается очаровательной улыбкой, ласковой и какой-то вместе с тем горестной, даже как бы слегка жалостной, и я вижу, что эти маленькие серо-голубые глаза вовсе не страшные и не острые, а только по-звериному зоркие. Легкие и жидкие остатки серых (на концах слегка завивающихся) волос по-крестьянски разделены на прямой пробор, очень большие уши сидят необычно высоко, бугры бровных дуг надвинуты на глаза, борода, сухая, легкая, неровная, сквозная, позволяет видеть слегка выступающую нижнюю челюсть…

– Бунин? Это с вашим батюшкой я встречался в Крыму? Вы что же, надолго в Москву? Зачем? Ко мне? Молодой писатель? Пишите, пишите, если очень хочется, только помните, что это никак не может быть целью жизни… Садитесь, пожалуйста, и расскажите о себе…

Он заговорил так же поспешно, как вошел, мгновенно сделав вид, будто не заметил моей потерянности, и торопясь вывести меня из нее, отвлечь от нее меня.

Что он еще говорил?

Все расспрашивал:

– Холосты? Женаты? С женщиной можно жить только как с женой и не оставлять ее никогда… Хотите жить простой, трудовой жизнью? Это хорошо, только не насилуйте себя, не делайте мундира из нее, во всякой жизни можно быть хорошим человеком…

Мы сидели возле маленького столика. Довольно высокая старинная фаянсовая лампа мягко горела под розовым абажуром. Лицо его было за лампой, в легкой тени, я видел только мягкую серую материю его блузы да его крупную руку, к которой мне хотелось припасть с восторженной, истинно сыновней нежностью, да слышал его старческий, слегка альтовый голос, с характерным звуком несколько выдающейся челюсти… Вдруг зашуршал шелк, я взглянул, вздрогнул, поднялся: из гостиной плавно шла крупная и нарядная, сияющая черным шелковым платьем, черными волосами и живыми, сплошь темными глазами дама:

– Леон, – сказала она, – ты забыл, что тебя ждут…

И он тоже поднялся и с извиняющейся, даже как бы виноватой улыбкой, глядя мне прямо в лицо своими маленькими глазами, в которых все была какая-то темная грусть, опять забрал мою руку в свою:

– Ну, до свидания, до свидания, дай вам бог, приходите ко мне, когда опять будете в Москве… Не ждите многого от жизни, лучшего времени, чем теперь у вас, не будет… Счастья в жизни нет, есть только зарницы его – цените их, живите ими…

И я ушел, убежал и провел вполне сумасшедшую ночь, непрерывно видел его во сне с разительной яркостью, в какой-то дикой путанице…».

Возвратясь к себе в Полтаву, Бунин написал: «Ваши слова, хотя мне удалось слышать их так мало и при таком неудачном свидании, произвели на меня ясное, хорошее впечатление; кое-что ярче осветилось от них, стало жизненней».

Второй раз Бунин пришел в Хамовники в марте 1895 г. вскоре после постигшего семью Толстых горя – смерти сына Ивана:

«Меня провели через залу, где я когда-то впервые сидел с ним возле милой розовой лампы, потом в эту маленькую дверку, по ступенькам за ней и по узкому коридору, и я робко стукнул в дверь направо.

Назад Дальше