После того как прозвучали эти слова, капитан представил вновь прибывших: госпожу Растину Калоперович из Сремских Карловцев и ее сына Арсения, подпоручика австрийской армии, которые по случайному, но счастливому стечению обстоятельств после продолжительной разлуки встретились со своей дочерью и сестрой Дуней Калоперович, присутствующей здесь. Дуня встала навстречу пришедшим, поцеловала мать в голубую подушечку с бубенцами, брата в губы, и все снова сели.
– Не узнаю тебя. Как будто впервые вижу. Ты так похорошела с тех пор, как я узнал, что ты моя единоутробная сестра, – сказал Арсений Дуне. – Я привез тебе кое-что. Твои серьги. Ты их наденешь?
– Не хочу это делать здесь. Ухо теряет невинность всякий раз, когда в него вставляешь серьгу, – всегда немного крови, – сказала Дуня и улыбнулась.
Эта улыбка показалась подпоручику Арсению незнакомым и драгоценным инструментом, на котором она играет с непревзойденным мастерством. А Дуня посмотрела своему единоутробному брату в глаза и поцеловала черную ложку из своей тарелки так, будто целует его.
«Уже заметил мои ступни, – сердито подумала Ерисена Тенецкая, которая на другом конце стола ела мидии, и испуганно посмотрела на капитана Опуича. – Неужели это человек, убивший моего отца?»
В этот момент, будто услышав вопрос, старший Опуич взял бокал и встал, чтобы сказать тост:
– Mesdames, вы наверняка задаетесь вопросом, неужели действительно не осталось ни одного светлого места в душе человека, стоящего перед вами. Permettez moi l’opportunité de vous expliquer mon cas… Я в церкви напелся вдоволь, на весь человеческий век, и перестал петь. Вина напился на две жизни и вырубил оба своих виноградника, наигрался тоже достаточно и разбил свой инструмент. Сейчас я все могу сказать… Вы знаете, что ваш прекрасный пол часто хочет получить на память прядь волос кого-нибудь из выдающихся военачальников этой войны. Правда, среди нас есть и люди другой судьбы, люди, носящие на своем израненном теле прядь женских волос – знак того, что женщины-знахарки лечили нас. В этой мужской и женской пряди волос и кроется разница между нами, солдатами, и теми, кто нами управляет. Потому что люди делятся на тех, кто убивает, и на тех, кто ненавидит. Мы, солдаты, мы просто бесталанная порода, которая может только убивать, мы обычные босяки по сравнению с теми даровитыми властителями, которые умеют ненавидеть. Можно научить человека орудовать саблей быстрее, чем вилкой. А ненависть – это дело, которому учатся поколениями. Это дар. Как красивый голос. Дар куда более опасный, чем любая сабля. Если бы я им обладал, я был бы не солдатом, а мастером по литью колоколов по ту сторону райской реки Дунай, в вашем Земуне, mademoiselle Тенецкая, пил бы вино из самого красивого колокола, из одного уха у меня росла бы верба, из другого – виноград, и плевал бы я на все с высокой крыши вашей литейной мастерской, украшенной железным петухом. Сидел бы посиживал в своей лодке, ловил бы мудрых рыб и кого-нибудь так ненавидел, что у него уши бы поотсыхали, будь он хоть в самом Париже. Но я не одарен даром ненависти, поэтому должен убивать своих противников. Однако это такая грустная тема, а ведь у нас сегодня радостный день. Я снова, спустя много лет, оказался в кругу своей семьи и предлагаю выпить этот бокал именно за это и за здоровье всех моих дорогих и любимых. Vivat!
Капитан Опуич выпил до дна и швырнул свой бокал за окно, прямо в реку. И он упал в воду, между орехами и ореховой скорлупой, которые плыли во мраке вниз по течению.
Наутро противоположный берег реки вынырнул из тумана, купаясь в лучах солнца. Он был высокий, снизу подмытый водой, сверху обильно поросший травой, которая, как неподвижная волна с зеленой пеной, постоянно катилась над рекой. Когда караван тронулся в путь, молодой Опуич вскочил на свою кобылицу почти нагой, как он теперь, после того как расстался с саблей, чаще всего и ездил в седле, догнал отца и спросил, заплачено ли по счету за ужин, на что получил ответ:
– С каждого из нас взяли по одному апрельскому вторнику, да еще и по часу сдачи вернули… Я думал, ты спросишь, когда мы, греки и сербы, спасемся от бед, а ты об ужине.
– А когда мы спасемся от бед?
– Тогда, когда каждый сербский гроб сможет, как лодка, по воде плавать и когда его можно будет привязывать к каждой сербской сливе.
Караван двигался на восток, через Грецию, справа от них осталась святая Афонская гора и окружающее ее море, шепотом прошелестел слух, что французский посланник болен, что в его семье мужчины в каждом следующем поколении умирают на год раньше, чем в предыдущем, и что сейчас, исходя из этого, число лет жизни сократилось уже до двадцати девяти.
– Попытайся посмотреть на солнце – увидишь, что оно напоминает медный щит с отверстием посредине, – сказал капитан Опуич сыну, скакавшему рядом с ним, коснувшись его сапога своим. Молодой Опуич посмотрел на него с ужасом, но отец спокойно поднял руку и показал вдаль: – Вот и Константинополь! Там, у Фанарских ворот, вас ждет отец Хризостом с моим золотым в мантии. Я сделал пожертвование ему и его храму, и он обвенчает тебя с барышней Тенецкой. И будьте счастливы!
Двадцатый ключ Суд
* * *Вспомни Константинополь в Афинах, это будет один Константинополь, вспомни его в Риме, и это будет совсем другой Константинополь.
В огромный город, выстроенный на трех морях и четырех ветрах, на двух континентах и над зеленым стеклом Босфора, они прибыли в начале осени. Ночи, как носки, выворачивались наизнанку в их доме над водой, доме, из которого можно было считать проплывающие корабли и ветры и из которого они часто выходили на набережную покупать ароматические масла. Ерисене это очень нравилось, и при каждом удобном случае она заходила в маленькую лавку посреди Мысыр-базара, обращенную на Золотой Рог, выпить белого чая с гашишем и посмотреть, как дети ловят рыбу на голый крючок без приманки. Рыбы в том месте было столько, что только успевай вытаскивать. В этой лавке они встретили чуднóго человечка с веревкой вместо воротника на рубашке, про которого им сказали, что у него сербская кровь, но турецкая вера.
Этот человек раз в месяц спускался вниз через Капалы-Чарши к Золотому Рогу и заходил в лавку купить душистые масла. С продавцом он всегда заводил один и тот же разговор, как будто читал одну и ту же молитву.
– Он когда-то был каменщиком, – рассказал им продавец, – а сейчас болен странной болезнью: в его снах время течет гораздо быстрее, чем наяву, так что каждую ночь он успевает прожить не меньше десяти лет. Поэтому никто в Константинополе, даже самые старые люди, не знает, сколько же ему лет. Может, он и сам этого не знает.
В тот день, когда они встретили его в лавке, он вошел туда как во сне и потребовал, чтобы ему продали все равно что.
– Сандал? – спросил хозяин лавки, поднес маленький пузырек из матового стекла снизу под горлышко другого наклоненного флакона и стал ждать. Ждали в полутьме лавки и они, однако ничего не происходило. И тогда, когда покупатель уже хотел отказаться от своего намерения и уйти, торговец сказал: – Нужно подождать столько, сколько читается одна сура Корана.
Покупатель был неграмотным и не знал, сколько времени нужно на то, чтобы прочесть одну суру Корана, но в это мгновение на горлышке наклоненного флакона появилась сверкающая, как комета, капля. Она медленно спустилась на своем хвосте ниже и скользнула в маленький пузырек.
– Хочешь понюхать? – спросил торговец и, ловко вытерев край горлышка пальцем, протянул руку покупателю. Тот, прикоснувшись к его пальцу своим, взял немного масла и хотел обтереть палец об одежду. – Только не так! – предостерег его торговец. – Прожжет дырку. На ладонь. Сначала на ладонь. – А когда покупатель сделал так и хотел понюхать, продавец снова остановил его: – Не сегодня, господин мой, не сегодня! Через три дня! Только тогда вы почувствуете настоящий запах. И он сохранится столько же, сколько и запах пота. Но будет гораздо сильнее пота, потому что в нем есть сила слез…
Такой разговор услышали Софроний и Ерисена в тот день на берегу Золотого Рога, а торговец пригласил их снова зайти на чай, потому что хотел предложить им что-то особенное.
– День создан для любви, а ночь – для песни, – сказал им отец Хризостом, которого они навестили в его церквушке в Фанаре, – потому что любовь видит, а ночь слышит.
Они слушали его слова, а на фреске, у них за спиной, в полумраке из моря появлялись рыбы и морские чудовища, а из пастей морских чудовищ выходили мужчины, дети, женщины с музыкальными инструментами в руках, музыкой и гимнами отвечая на звуки ангельской трубы, возвещавшей о Страшном суде.
Венчались они в воскресенье, на Пятидесятницу, и в это время любили друг друга больше, чем когда бы то ни было.
Они слушали его слова, а на фреске, у них за спиной, в полумраке из моря появлялись рыбы и морские чудовища, а из пастей морских чудовищ выходили мужчины, дети, женщины с музыкальными инструментами в руках, музыкой и гимнами отвечая на звуки ангельской трубы, возвещавшей о Страшном суде.
Венчались они в воскресенье, на Пятидесятницу, и в это время любили друг друга больше, чем когда бы то ни было.
Ерисена Опуич часто приводила своего мужа к храму Мудрости, который при турках хоть и не был превращен в мечеть, но церковью быть перестал. Они входили в огромную, тяжелую тень церкви, которая вступала с самим храмом в такие же отношения, в какие смерть вступает со сном. Там, в церкви, они увидели высокую колонну с бронзовым щитом, прикованным к ней. В щите зияло отверстие, в которое можно было вложить большой палец и описать ладонью круг, не вынимая при этом пальца. И если загадать при этом желание, то Бог награждал тех, кого любит, одновременно и большим счастьем, и большой бедой. Именно поэтому Софроний не решался войти в храм. Однако, сидя в тени огромного сооружения, он чувствовал, что оно имеет еще одну тень. Внизу, под его фундаментом, в земной утробе скрывались купола, клирос, лестницы, наклонные каменные поверхности, ведущие в глубину, к подземным водам Босфора и пресной воде с суши, которые отражали возвышавшийся над ними храм так же, как эхо отражает речь. Этот подземный контур состоял из звуков, но не только из них одних, а еще и из твердого материала, такого же, как и тот, что был над ним. Не только в воде отражалась Святая Мудрость, но и в земле.
Но в земле отражалось и небо над ней. Здесь, в ее тени, Софроний вдруг начал различать движение металлических созвездий под землей, которые столь же безошибочно, как эхо со звуком, были связаны с небесными созвездиями. Он ясно распознавал под земной корой движение Рака, Весов, Льва или Девы. Он становился астрологом подземного пояса зодиака. Однако он чувствовал, что его желание или голод, которые вынуждали его переживать все это, были простым ученичеством и подготовкой к какой-то полной сытости и навечному утолению желания. И он не решался войти в храм.
«Мысль – свеча, от которой можно зажечь чужую свечу, но для этого нужно иметь огонь», – думал Софроний. Его же огонь сам находился под землей.
И так продолжалось до того дня, пока однажды торговец снова не позвал их на чай. Он раздобыл ту самую вещь, которую давно хотел им показать. Спустившись к нему в лавку, они застали там и человечка с веревкой на шее. От него пахло эбеновым деревом, и продавец шепнул им, что это запах его пота.
– У него потеют уши. Только его поту по крайней мере полтораста лет, – добавил торговец, улыбнулся, вытащил из своей чалмы монету и, положив себе на ладонь, показал им. – Эти деньги отчеканены в аду, – сказал он шепотом, и монета, как бы в ответ на его слова, заблестела.
Потом он вытащил из-под прилавка и поставил перед ними ведро с водой и попросил Ерисену бросить туда монету. Монета не тонула в воде. Ерисена удивилась, но Софроний, носивший в себе тень Святой Мудрости, почувствовал, что монета, которую он видел впервые в жизни, сделана из сплава меди, серебра и стекла. И действительно, сунув ее в рот, он услышал в ней рокот серебряной руды и звонкий голос стекла, сотворенного в подземном огне. А еще яснее, чем этот рокот, слышал он нечто похожее на звук медной трубы.
– Существуют еще две такие монеты, – раздался тут голос каменщика, который до этого молча следил за всем происходящим. – За эту можно купить завтрашний день, за две другие – сегодняшний и вчерашний, – сказал он, обращаясь к Софронию, и Ерисене показалось, что каменщик и Софроний увиделись не в первый раз, что они были знакомы давно и что между ними существует что-то вроде договора встречаться время от времени именно здесь, на Мысыр-базаре.
Как бы в подтверждение этих мыслей, молодой Опуич, не говоря ни слова, заплатил за монету. И назавтра отправился прямо в Святую Софию.
Войдя в храм, он почувствовал себя как человек, потерявшийся на огромной площади под куполом, какой показалась ему эта церковь. Все вокруг скрывал мрак, и лишь через огромные замочные скважины пробивался солнечный свет. Он пробежал взглядом по всем колоннам внутри церкви, но нигде не увидел медного щита. Лишь на одной из колонн на высоте человеческого роста блестел солнечный луч. Подойдя к ней, он обнаружил под этим лучом щит и отверстие в нем. Софроний сунул туда, как в жерло огромной медной трубы, большой палец и описал круг, прошептав при этом свое заветное желание. И ничего не произошло.
Правда, Софроний Опуич и не ждал, что все, что происходит с ним теперь, вдруг сразу изменится настолько, что это можно будет заметить. Но ему было все же странно, что он совершенно ничего не почувствовал. Вернувшись домой, он сказал Ерисене, что дело сделано. Она обняла его, потом подошла к окну и выплюнула в Босфор камешек, хранивший в себе его тайну.
– Покончено с тайнами и скрытностью! Теперь все исполнится. Это было чем-то похожим на пробуждение?
Она вела себя так, будто наступил праздник, поставила на стол засахаренные цветы, розы и жасмин в сладком масле, они сели на подоконник огромного окна, которое когда-то было бойницей для пушек, и принялись вспоминать сказки «Тысяча и одной ночи» и свои расчеты.
– Должно быть, у нас оттого нет детей, что мы не смогли подсчитать, в какую из ночей Шехерезада зачала и какую сказку тогда рассказывала, – сказала Ерисена, и Софроний, глядя на нее, почувствовал, что постарел от любви. – Есть истины, которым человек помогает умереть, – сказала она, – и сам человек – это истина, которая умирает. Человечеству всегда семнадцать лет, но ко мне это теперь не относится!
В ту ночь она слышала, как Софроний борется с огромным одеялом из собачьей шерсти, в которое он был укутан. Еще она слышала, как его отросшая борода царапает изголовье, и видела сквозь нее ямку на подбородке, похожую на пупок. И это ее удивило. Наутро она сказала ему:
– Каждая большая любовь – своего рода наказание.
– Знаешь, у всех нас с Богом договор. Половина всего, что мы имеем, делаем, половина времени, сил, красоты, половина наших дел и путешествий остается в нашем распоряжении, а другая половина отходит к Богу. Так и с любовью. Половина нашей любви остается нам, вторая половина идет к Богу и остается там, в лучшем месте, и длится уже всегда, что бы ни случилось с нашей половиной любви здесь, среди людей. Подумай об этом как о чем-то прекрасном и радостном!
Но слова эти были напрасны. Ее тело больше не пахло персиками при его приближении или прикосновении. Ерисена не красила больше соски своей груди той же помадой, что и губы. Она смотрела на своего мужа и не понимала, что он ей говорит. А он, так же как некогда с огромной скоростью приближался к ней, теперь вдруг подобно какой-то небесной комете стремительно удалялся от Ерисены. И так же, как тогда он не мог сопротивляться силе притяжения к ней, сейчас он не мог ничего сделать, чтобы остановить это головокружительное и бесповоротное удаление.
Тогда Ерисена сказала ему:
– Ты оказался прав! От великой любви глупеют. И мы поглупели. По крайней мере я. И я больше не могу летать. Не только по комнате, но и во сне. Возможно, любовь даже убивает.
А про себя подумала: «Возможно, от другого мужчины я могла бы иметь ребенка».
Двадцать первый ключ Мир
* * *В 1813 году, вскоре после прибытия в Константинополь, французский посланник решил устроить прием в саду своей резиденции. Гостей должны были развлекать предсказатели и танцовщицы, и когда в огромный дом юного посланника входили первые гости, музыка уже играла. Капитан привел с собой Дуню, судя по лицу которой можно было предположить, что она проплакала всю ночь; госпожа Растина Калоперович пришла со своим сыном, и волосы ее блестели серебряной пудрой; молодой Калоперович все время искал кого-то взглядом и был удивлен, увидев в большом зале на стене овальное окно, выходящее в соседнюю комнату. Рама окна была из позолоченного багета, поэтому окно походило на картину. Оно напомнило Софронию похожее окно в доме его родителей в Триесте. В этот момент в саду пустились в пляс кавалеристы майора, и ведущий круг засеменил такими стремительными и мелкими шажками, что трудно было разобрать, где его пятки, а где носки. Ерисена при этом шепнула:
– Этот танец – настоящий лабиринт.
Гости продолжали прибывать, хозяин был одет в голубино-голубой мундир без знаков различия, его шелковистые волосы тоже отдавали голубизной, а тонкая талия была по обычаю того времени перепоясана шелковым шарфом. Его секретарь был весь в черном, с серебряными застежками на камзоле и такой же пряжкой на поясе. Озабоченное выражение его лица столь же бросалось в глаза, сколь незаметным было оно на лице находившегося рядом с ним юноши в голубом, обеспокоенность которого выдавали лишь его сапоги, постоянно искавшие себе место. Неожиданно в зале стало темно, и в окне-раме, как живая картина, появилась обнаженная танцующая фигура с повязанным вокруг бедер покрывалом. Трудно было определить, какого она пола, хотя грудь ее была обнажена. Эта грудь женщинам казалась мужской, а мужчины считали, что это грудь девочки. Когда танец окончился, фигура застыла в раме как нарисованная. Она стояла согнув в колене одну ногу, и молодому Опуичу это вдруг напомнило то положение, в котором он был подвешен к дереву по приказу капитана Тенецкого. Разница была только в том, что фигура не висела, а стояла.