Господин Калоперович купил Растине и Дуне по шляпе из рыбьей кожи и подписал их на «Сербскую газету императорского города Вены». Дуня выросла в худенькую, прожорливую девочку. Она запихивала в себя, во все отверстия своего тела все, что попадалось ей под руки: пуговицы, кузнечиков, поющие юлы, живую рыбу, шпильки для волос, зерна фасоли, улиток, мячи, морковь, яйца, стручки гороха, пузырьки с одеколоном, огурцы, стеклянные шарики, венецианские альманахи, карандаши, дверные ручки, часы с музыкой, а однажды даже рыбий пузырь, который у нее внутри лопнул…
Мальчика господин Калоперович отдал учиться: «Пусть будет как Цицерон».
И юный Арсений Калоперович отправился в карловацкую сербско-латинскую школу, откуда в первый же день привел домой удивительного ребенка, ласкового, как котенок, но уже напичканного латинскими цитатами и при этом хорошенького, как куколка. Эту куколку, а точнее говоря, кукленка звали Авксентий Папила, и он был соседом Арсения по парте и дальним родственником одного отставного генерала. Сирота, не имеющий никаких средств, Папила в обносках своих соучеников выглядел гораздо наряднее, чем они в новой, дорогой одежде. От рождения у него был маленький шрам на виске, и это придавало ему загадочный вид. «Тот самый, с пробитой головой», – в шутку говорили о нем товарищи, но при этом любили его. Его обожали все кошки, все попадьи и все школьники Карловцев. Из-за этого, а может и из-за чего-то другого, повсюду, где бы Папила ни появился, о нем рассказывали невероятные, а зачастую даже просто страшные истории. Самым замечательным было то, что он сам этих историй никогда не слышал и бывал изумлен, случайно узнав про себя что-нибудь из того, что говорили. Иногда он чувствовал, что жизненный путь перед ним извивается, как червяк.
Мальчики уже перешли в класс риторики, и Папила все время проводил теперь в большом доме Калоперовича, почти не бывая в своем бедном жилище. Как-то вечером он начал переписывать для себя и Арсения рукописный учебник, взятый на несколько дней у одного из учеников. Он писал своим прекрасным почерком, макая перо то в чернильницу, то в свой рот и громко произнося переписываемые фразы: «Praecepta artis oratoriae in tres partes digesta et Juventuti Illyrico-Rasciane tradita ac explicata in Collegio Slavono-Latino Carloviciensi, Anno Domini…»
Тут вдруг у себя под носом он обнаружил зеркальце. Рядом с ним смеялась госпожа Растина, указывая на его лицо, перепачканное чернилами. Она обтерла ему губы своим надушенным рукавом.
– А ты не мог бы научить нас с Дуней латыни? А то нам так скучно.
– Можно, – сказал Папила, – но только если вы меня свозите в театр в Тимишоару и если господин Еремия согласится купить мне одну книгу.
– А какую бы ты хотел?
– Про Элладия, того, который продал душу дьяволу. Написал Викентий Ракич, и еще одну, немецкую, о докторе Фаусте. Обе напечатаны в тысяча восемьсот восьмом году.
С этого дня в доме господина Калоперовича, который был хорошо виден с кораблей, плывущих по Дунаю, начались уроки латыни. Сначала Авксентий Папила на веранде занимался с Дуней, а потом шел в гостиную вместе с Арсением, которому мать время от времени, послюнявив пальцы, приглаживала красивые волосы. Тут начинался урок латыни для госпожи Растины. На стол подавали вареники с улитками и пироги с пахучими травами. Вареники лежали в фарфоровой миске, по дну которой проходил желобок, переходивший в углубление в форме сердца. В этом углублении собиралось масло, чтобы вареники не плавали в нем. К пирогам подавали чай из крапивы с медом, любимый напиток молодого господинчика Папилы, который, после того как с угощением было покончено, обучал госпожу Растину приемам риторики или читал ей отрывки из «Илиады» голосом, похожим на мурлыканье кота:
– Есть за морями, возле Трои, горький источник, и воду его пить нельзя. Сюда на водопой собираются разные звери, но они не пьют, пока не появится единорог. Рог у него волшебный, и когда, опустив голову к источнику, он касается им воды, она становится вкусной. Тогда вместе с ним начинают пить и другие звери. А когда он, утолив жажду, поднимает рог из воды, она делается такой же горькой, какой и была. Но если единорог мутит рогом воду, от его взгляда она делается прозрачной, и в ее глубине, как на ладони, видно все будущее мира…
Однажды вечером, когда Арсения не было в гостиной, а Папила только начал объяснять новую главу из «De tropis dictionis» своей ученице и благодетельнице госпоже Растине, она вдруг его перебила:
– Хочу рассказать тебе кое-что, мой милый. Госпожа Авакумович доверила мне тайну, которая стоит внимания. Так что слушай. Лет шестнадцать назад случилось так, что в одной достойной семье мать поняла, что у нее будет ребенок. Она мечтала иметь сына, отец мечтал иметь дочь, однако никто из них не мечтал о том, что ребенок будет от другого отца. Таким образом, этот еще только зачатый ребенок сразу стал нежеланным. Мать должна была устранить его еще до того, как муж что-то заподозрит. Знахарка, которую она пригласила, сказала, что легче всего это сделать, переместив зародыш в утробу какого-нибудь другого лица или даже предмета. Как они это осуществили, никто не знает, но только зародыш действительно оказался внутри мягкого, обитого бархатом кресла. Там он продолжал расти, и как-то раз, когда муж уселся в кресло, он услышал, как в нем что-то постукивает…
Тут молодой Папила вдруг прервал рассказ госпожи Растины, он был явно смущен, даже принялся было продолжать урок, как будто она ничего и не говорила:
– К тропам относятся: метафора, синекдоха, метонимия, антономазия, ономатопея, катахреза и металогия. Allegoria nihili alius est quam continua Metaphora…
Однако на этом месте госпожа Растина приложила к губам Папилы свой веер, обласкала его серебристым взглядом и спокойно продолжила:
– Метафорически или аллегорически, не важно, но женщина, о которой я рассказываю, однажды, исполненная ужаса, позвала своего мужа прислушаться к креслу – в спинке его совершенно отчетливо билось чье-то сердце…
– Dic quibus interris et eris mihi magnus Apollo…
– Через месяц-другой под обивкой кресла были уже хорошо видны очертания скорчившегося тельца, а если кто-нибудь в него садился и откидывался на спинку, ребенок прижимался к спине сидевшего в поисках тепла и биения чужого сердца. Вскоре под бархатом можно было даже разобрать, что это мальчик…
– Crudelis Mater magis, an puer imquebus ille Improbus ille puer, crudelis tu quaque Mater…
Этими словами обезумевший Авксентий, в душе которого воцарился ужас, намеревался продолжить свои безуспешные попытки все-таки провести урок, но госпожа Растина решительно, одной фразой закончила рассказ:
– Наконец обивку кресла распороли и в спинке нашли тебя, Авксентий Папила!
При этих словах Авксентий затрепетал, вскрикнул и бросился в раскрытые объятия госпожи Растины, которая, чтобы успокоить его и защитить от страшных мыслей, прижала к своей груди и перенесла из описанного в рассказе кресла прямо в свою постель.
В те дни 1813 года в Карловцах лунный свет был подбит зеленым, дул ветер, уносивший вместо шляп имена, и лились жирные, обильные дожди.
– Вы только посмотрите на них, – ворковала госпожа Растина, показывая из окна своей комнаты, которое напоминало парящий над улицей паланкин со стеклянными стенками, на прохожих, идущих по продуваемой ветром улице. – Посмотрите, каждая спрятала свое имя между грудями. Первый же, кто запустит туда руку, может его унести. Больше всего остерегайтесь красивых, – говорила своему сыну и своему любовнику госпожа Калоперович, переполненная счастьем оттого, что к ней неожиданно вернулась молодость, – остерегайтесь тех, у кого верхняя губа накрашена зеленой, а нижняя – фиолетовой помадой. Тех, на чьи серьги садятся птицы. Такие с руки будут поить вас водой, в которой переночевал цветок шалфея, водой, попив которую забудешь свою мать.
Она говорила, а ее сын Арсений смотрел на нее и не узнавал, она же смотрела на Папилу так, как будто перед ней был ангел.
Госпожа Растина теперь по-новому воспринимала вкус сока из грибов, который она очень любила, а запах корицы перестала отличать от запаха кофе. Госпожа Калоперович, которая уже слышала деревянный стук копыт коня с берега своей ночи и видела, как опускается мрак на берегу ее имени, совершенно преобразилась.
«Не можешь ли ты как-нибудь прийти ко мне, когда я сплю? – говорила она своему любовнику. – Мне никак не удается насладиться тобой и во сне. А мой сын Арсений мне больше не снится».
Как-то утром она сказала Папиле:
– Прошлой ночью во сне ты страшно напугал меня. Ты подкрался ко мне с фонарем. Я звала тебя в свои сны, чтобы ты меня ласкал, а ты хотел меня убить. Гусарской саблей.
Чтобы ее успокоить, молодой Папила подарил ей ту самую свою улыбку, о которой женщины в Карловцах говорили, что она «дороже верхового коня стоит», и подушку голубого цвета с четырьмя бубенчиками по углам, чтобы она вспоминала о нем и тогда, когда спит. На подушке было вышито золотыми нитками по-латыни:
Чтобы ее успокоить, молодой Папила подарил ей ту самую свою улыбку, о которой женщины в Карловцах говорили, что она «дороже верхового коня стоит», и подушку голубого цвета с четырьмя бубенчиками по углам, чтобы она вспоминала о нем и тогда, когда спит. На подушке было вышито золотыми нитками по-латыни:
Когда госпожа Растина ложится, бубенчики звенят, и из них сыплются сны. Когда госпожа Растина встает, сны возвращаются назад в бубенчики, а в кровать забирается кошка госпожи Растины. Кошка мурлычет и бьет лапой по бубенцам, и, стоит одному из снов госпожи Растины выпасть из бубенца, кошка хватает его в пасть и глотает. Но это слишком грубая пища, и кошке она вредна, поэтому, испугавшись того, что проглотила, она несколько дней не мурлычет и ищет траву иссоп, которой лечатся от укуса змеи. С помощью этой травы она излечивается и от снов госпожи Растины.
На другой стороне подушки было написано:
Кошку зовут Авксентий Папила
Госпожа Растина с гордостью отнесла подушку на свое любимое окно, она не сводила влюбленного взгляда своих серебристых глаз с Папилы, ради него каждый день по целому часу ходила, поставив на темя подсвечник с горящей свечой, и после многолетнего перерыва снова достала из черной шкатулки, обитой бархатом и украшенной слоновой костью, свой кларнет. Немного краснея, она играла однажды после полудня своему сыну и своему любовнику дивертисмент «Хорал святого Антония» для флейты, гобоя, кларнета, фагота и валторны, и как раз в тот момент, когда она добралась до «Minuetto», в комнату вошла ее дочь Дуня, с верхней губой, накрашенной зеленой, а нижней – фиолетовой помадой.
Госпожа Растина поперхнулась, отложила флейту и в тот же вечер тайком застелила постель дочери тонким покрывалом из козьей шерсти. Взглянув на следующий день на спину своего любовника, она заметила, что вся кожа Авксентия в красных царапинах от жесткой козьей шерсти. Сходя с ума от ужаса, она вечером тайком подсмотрела, как моется ее дочь. Разглядывая ее через полупрозрачную занавеску, госпожа Растина вдруг подумала, что мужчине никогда не понять, что чувствует моющаяся женщина, так же как и женщина не может представить себе ощущения мужчины, отряхивающегося после того, как помочился… Тут она увидела, что Дунины колени покраснели от козьей шерсти. Так она узнала больше, чем хотела узнать.
В бессильной ярости она не спала всю ночь и прошла по своей комнате столько, сколько потребовалось бы ей идти пешком до соседнего города Сланкамена. Утром позвала к себе сына, обняла его и все ему рассказала. Они поплакали, прижавшись друг к другу, а потом он встал, вошел в комнату, где Папила давал урок латыни его сестре, и, угрожая двумя пистолетами со взведенным курком, обоих выгнал из дома.
Седьмой ключ Колесница
* * *Одно время о Дуне и Папиле ничего не было слышно за исключением того, что старший Калоперович тайком от жены посылал им деньги на пропитание. Но скоро до госпожи Растины дошла одна из страшных историй, связанных с Авксентием Папилой.
После того как любовники были изгнаны из дома Калоперовича, Папила еще некоторое время продолжал помогать в одной из карловацких церквей Верхнего города в Карловцах вести записи в книге рождений и смертей. Однако как-то раз его застали за тем, что он против имен только что появившихся на свет детей записывал не только данные об их рождении, но и число, месяц и год будущей смерти. Несмотря на то что записи эти были стерты сразу после того, как стало известно об этих бесчинствах Папилы, повергнутые в ужас родители не могли забыть даты, внесенные рукой Авксентия, где были обозначены годы очень далекие от тысяча восьмисотого.
Но этим дело не кончилось. После того как один ребенок умер от оспы и дату его смерти сравнили с недавно стертой, но теперь восстановленной записью Папилы в одной из церковных книг, оказалось, что совпало все: день, месяц, год. Некоторые родители пытались даже силой заставить показать им эти полустертые записи, чтобы узнать наперед судьбу своих детей. Наконец была проведена экспертиза на месте. Судебный исполнитель доставил Папилу, которого к этому времени уже перестали пускать в школу, для того, чтобы тот показал, что он делал с записями в книге регистрации рождений и смертей. Когда разложенные перед ним книги открыли, Папила в мгновение ока отыскал запись о собственном рождении, вырвал перо из рук сидевшего рядом дьякона, смочил его собственной слюной и вписал в книгу дату своей смерти.
Вынужденные покинуть Карловцы, Дуня и Папила отправились по свету в поисках счастья. Папила завербовался в австрийскую армию, и Дуня проводила его на войну с французами. При этом она с ужасом думала о том дне, который Папила записал напротив своего имени в церковной книге, о том дне, который тут же был стерт и который Папила никому не хотел открывать. Когда она спросила его про этот день, он ответил:
– Убьешь рыбу камнем, как птицу на лету снежком или комком земли, сваришь суп и на дне найдешь рыбье имя. Это имя ни есть нельзя, ни рассказывать о нем.
Но сам-то он, конечно, знал этот день. Дата смерти Папилы относилась ко второй половине столетия и обещала ему долгую жизнь.
Удивительные истории сопровождали Авксентия Папилу и на войне. В одной из них говорилось о том, как Авксентий вместе с офицером, под началом которого служил, Паной Тенецким, сыном прославившегося Пахомия Тенецкого, ходил смотреть представление одного бродячего театра. Оно называлось «Три смерти капитана Опуича». Когда спектакль кончился, Авксентий подумал: «Так ведь этот капитан Опуич тот самый, которого мы сейчас вместе с его частью преследуем. Тот самый, который у моего капитана Паны Тенецкого на прошлой войне убил отца. А капитан Пана молчит, будто воды в рот набрал. Может, он меня таким образом испытывает?» И тут же сделал вывод – третьей и последней смерти капитана Опуича еще не было! А это означало, что капитана можно убить. У него было всего три жизни, и если отнять его третью жизнь, такую же важную, как девятая жизнь у кошки, придет конец его власти на поле боя. Авксентий раздобыл фонарь и твердо решил в первом же бою разыскать капитана Опуича.
– Я добуду его шпоры! – сказал Папила, который уже успел показать, на что способен и на войне. Он взял на себя роль «зайца» – первым стремительно шел в атаку и таким образом увлекал за собой остальных, после чего уходил в задние ряды и ждал нового случая. Сейчас он тоже ждал подходящего момента. И он вскоре представился. Отряд австрийской армии под командованием подпоручика Папилы остановился в одном городе на маленькой каменной площади, тихой, как комната в доме. В центре стояло здание университета. С изумлением Папила заметил, что его стены до высоты в половину человеческого роста были обильно залиты человеческой мочой. Следы свидетельствовали о том, что в этом деле участвовало много людей. Было очевидно, что так с университетом обошлись студенты. На одной стене крупными буквами было написано углем:
ICH НАТТЕ SCHLECHTE LEHRER,
DAS WAR EINE GUTE SCHULE[1]
За стеной с этой надписью, в здании университета, находился тот самый отряд французов, который они преследовали.
Капитан Опуич, делавший обход постов, и подпоручик Папила, который с безумным бесстрашием искал встречи с ним, встретились в одной из боковых улиц, отходивших от площади, той же ночью. Настал момент, когда они столкнулись на ничейной земле, оба с фонарем и саблей в руках. Папила не делал никаких тактических расчетов. Он решил просто руководствоваться тем представлением, которое видел недавно в театре и в котором именно так начинались события, ведущие к третьей смерти Опуича. Папила воткнул саблю в землю, повесил на нее фонарь и со штыком в руке отступил в темноту. Капитан, как предполагал Папила, на своем конце улицы сделал то же самое, то есть воткнул саблю в землю и повесил на нее фонарь. Юноша рассчитывал на то, что после этого Опуич в темноте двинется к нему и напорется на штык, который он сжимал в полной готовности. Был даже такой миг, когда Папила молниеносно обернулся, заслышав какой-то шорох у себя за спиной, и взмахнул штыком, однако рядом никого не было. Только ночная бабочка, похожая на два ключа, подвешенных к кольцу, коснулась на лету его щеки. Короче говоря, Папила никого в темноте не нашел. Он все искал капитана Опуича, но того нигде не было. Подпоручик уже решил, что над ним просто издеваются. После напрасных поисков по грязи и во мраке, злой и промокший, он направился прямо к сабле и фонарю своего врага, чтобы унести хотя бы трофеи. И когда до этих трофеев было уже рукой подать, капитан, который вообще ни на шаг не отходил от сабли с фонарем, резко задул огонь и в темноте так полоснул Папилу саблей, что язык у него свесился за ухо. Опуич продолжил обход постов, а Авксентий Папила остался лежать на грязной земле. Молодым он уже не был, потому что мертвые молодыми не бывают.