Архитектор и монах. - Денис Драгунский 13 стр.


Честно говоря, я сам на секунду засомневался. Давно дело было.

Нет, нет, нет. Это уж совсем какая-то мистика.

Все было в точности, как я рассказываю.

9. Опять тридцать седьмой

Ангел-хранитель еще раз простер надо мною свои крыла.

В тридцать седьмом году я стал иеромонахом, и меня перевели в Москву, в кремлевский Чудов монастырь. Когда-то он был едва ли не главнейший монастырь России. Древнейший и виднейший. Но к тридцатым годам совсем обеднел и побледнел. Правительство сильно прижало церковь; при царе у церкви не было самостоятельности, но было значение; при кадетах самостоятельности не прибавилось, а значение совсем исчезло. Поместный собор так и не созвали, патриарха не выбрали, в конце концов переучредили Святейший Синод и назначили обер-прокурора — милейший человек, Степун Федор Августович, профессор философии. Вообще правительство Набокова очень широко вовлекало в государственные дела ученых, а особенно литераторов.

Но это уже скучные подробности.

Москва тоже обеднела и пожухла. В ней оставалось жителей спасибо полмиллиона — в четверть против довоенного. Я первую великую войну имею в виду. Почему-то все потянулись в Петроград и в Ростов. Говорили, что там легче платить налоги и вообще, «сейчас там вся жизнь». Север и Юг богатели и густели народом, серединная Россия безлюдела. Братии в монастыре было мало. Монахи рассказывали, как в старые годы на Пасху в Успенском соборе служил митрополит московский, и огромная толпа собиралась в Кремле; и сейчас он служил на Пасху, но никакой особенной толпы не было. Братья огорчались, и я вместе с ними. Вообще в Москве верующего народу сильно убавилось. Отчасти по причине общего неверия и некоторого научного цинизма, который распространился вместе с обязательным средним образованием. Отчасти же просто потому, что Москва сильно оскудела людьми — вчетверо, я же сказал.

Священников, однако, не хватало.

Поэтому я служил еще и в маленькой церковке в Кунцеве. Там было подворье одного рязанского женского монастыря — бывшее, собственно, подворье, потому что сам монастырь лет десять как закрылся, но храм во имя преподобного Серафима Саровского остался. Я ездил туда два раза в неделю.

Я садился на трамвай — остановка, слава богу, была совсем рядом с Чудовым монастырем, у фасада Кремлевского дворца, который уж два десятка лет был закрыт на ремонт, совсем облупился и потерял всю красоту. Тем более что по всей длине здания был сделан широкий деревянный козырек на высоких столбах, целая галерея: штукатурка обваливалась и могла прибить прохожих. Трамвай подъезжал совсем пустой — почти все пассажиры сходили у Спасских ворот. Я садился слева, у окна, платил до конечной, трамвай звенел, катился вниз, выезжал из Боровицких ворот, и, если это был третий номер, то шел вверх по Знаменке и прямо на Арбат, а если четвертый — поворачивал сразу направо, доезжал до Сапожковской площади, там налево и по Воздвиженке опять-таки до Арбата. По Бородинскому мосту — и к Дорогомиловской заставе. Там было трамвайное кольцо, и оттуда ходил автобус номер два, до Сетуни. Я ехал до остановки «Монастырская улица». Была такая улица в селе Кунцеве. Там, собственно, и был храм.

В автобусе я тоже старался сесть слева, у окна. Через год меня стали узнавать; бывало, что уступали место.

Не доезжая до храма, но уже вблизи от него, по левой руке, если ехать из Москвы — то есть как раз из окна, у которого я сидел, — я видел большой кусок чистого и густого леса. Мне сказали, как он называется: Матвеевский лес. Я думал и мечтал, что вот если бы православная русская церковь была не в таком загоне, была бы она сильна и богата — взять бы да и поставить посреди этого леса монастырь.

Чтоб он не был виден с Можайского шоссе, чтоб он был спрятан в лесу, чтоб к нему вела укромная тропинка, и только бы через полверсты видны были ворота. Матвеевский монастырь во имя святого Иосифа, обручника Богородицы. Или во имя Иосифа Аримафейского. Любого из моих покровителей. И чтоб я был в том монастыре настоятелем. Жил бы в красивой удобной келье. Можно сказать, в просторных покоях. Дышал бы зеленой свежестью лета, снежным воздухом зимы. А также смолисто-земляным духом весны и прелой прохладой осени. Простите меня, грешного. Ишь, настоятелем большого монастыря стать захотел. Любоначалие обуяло. А также просторные покои пожелал. Это уже любостяжание. Но как ни кинь, — с тоскою думал я тогда, — все равно не будет Иосифова монастыря в Матвеевском. Но исповедоваться в сих греховных помыслах я тоже не стал.

Вот, вам рассказал.

Вам двоим, милый мой Дофин, и вы, уважаемый господин репортер. Вот и все.

Нет, не все.

Ангел.


В тридцать восьмом году, кажется, летом — да, был июнь, сухой и теплый — трамвай, который привез меня к Дорогомиловской заставе, прибыл минут на десять раньше всегдашнего. Как-то он резвее бежал и не стоял на светофорах.

Я занял очередь к автобусу, дождался, когда кто-то встанет за мною. Это была пожилая тетка, судя по одежде и по рукам — работница. Было воскресенье, и она, наверное, ехала к родным, куда-нибудь в Сетунь. У нее была кошелка, в кошелке — промокающие жиром бумажные свертки, баночка красной икры и сине-желтая коробка мармелада. Да, конечно, гостинцы везет: красную и белую рыбку, ветчину и сладкое. Я сказал: «Я отойду на полминутки». «Пожалуйста, батюшка, пожалуйста». Я подошел к киоску, спросил «Известия» — давно их не читал. И вообще давно не читал газет, и мне это даже нравилось. Но вот тут бес меня попутал — подумал я в первую минуту, когда развернул газету, но потом понял — вернее, потом оказалось, — что это был Ангел. Но в ту минуту я еще ничего не знал, положил на кипу газет пятиалтынный и даже зачем-то спросил киоскера: «Ну, что пишут новенького?» — «Ничего, батюшка, эх, совсем ничего нового!» — и дал мне сдачи гривенник. Недорого стоили газеты в те времена!

Ничего так ничего. Я снова встал в свою очередь.

Подошел автобус, я стоял пятым или шестым — почему я так хорошо запомнил этот день? Хотя не помню числа, помню только, что это было воскресенье в июне. Я залез в вагон, мое любимое место — у окна на втором сиденье, с левой стороны — было свободно, я уселся, поставил на колени свой саквояж, рядом со мной села та самая тетка, что стояла за мною в очереди. Скоро автобус тронулся, кондуктор подошел, билет до Монастырской стоил сорок копеек, а тетка попросила «до конца», за семьдесят. То есть она в самом деле ехала в Сетунь, я правильно догадался.

Я развернул газету. Именно развернул, раскрыл посредине: я специально отучил себя от партийной привычки читать газету с первой полосы, сплошь, колонка за колонкой. Итак, я развернул газету, и первое, что я увидел внизу справа, — большая статья под названием «Родина русских». И подпись — Максим Литвинов. Без должности, что особенно интересно. Хотя я знал, и все знали, что он — товарищ министра иностранных дел. Ах, да! К середине тридцатых уже не было «товарищей министра», их переименовали в первых заместителей. Итак, первый заместитель министра иностранных дел господин Литвинов этак приватно, без чинов и званий, решил поделиться своими глубоко национальными соображениями. «Нуте-с, нуте-с, — подумал я. — Сейчас грузин постарается оценить мысли еврея о русском народе». И я принялся читать.

Статья была написана ясным и сухим языком, короткими фразами. Видно было, что автор хочет донести свою мысль до читателя и ради этого жертвует красотами стиля и учеными словечками. Мысль же была простая.

«Что отличает русских от многих других народов? — писал Макс Литвинов. — А вот что. Русский человек, хоть веками жил между Днепром и Волгой, свободно чувствует себя в Европе. Он себя чувствует в Европе, как дома. Доказать это очень просто. Многие великие русские писатели и художники жили и работали в Европе. Гоголь, Тургенев, Герцен, Александр Иванов. Там, в Европе, были написаны книги и созданы картины, которые принесли России мировую славу. Нечего и говорить о простых, скромных русских, честных работниках. В последние годы, и особенно в ужасную пятилетку после революции, многие уезжали в Европу на заработки. Наверное, каждый знает хотя бы одного такого человека. Эти люди быстро добивались успеха и процветания. Грузчики становились бригадирами, официанты — метрдотелями. Рабочие становились мастерами, инженеры — директорами заводов, лаборанты — доцентами. Почему? Конечно, самое главное — русский человек трудолюбив и честен, умен и образован. Но не только! Разве китайцы ленивее или глупее русских? Конечно, нет! Китайцы — трудолюбивый и упорный народ. Среди китайцев немало образованных людей. Почему же им не везет в Европе, а у русских все получается? Ответ простой. Потому что русские в Европе — у себя дома. А дома, как говорится, и стены помогают. Русские — исконная европейская нация. Ученые доказали, что историческая родина русских — между Эльбой и Рейном. Возврат народов на свою историческую родину — неизбежен. Например, евреи всего мира потянулись в Палестину, в святой для них город Иерусалим; армян неудержимо влекут предгорья Арарата, — Макс Литвинов вдруг впал в протяжно-поэтический тон. — Суждено ли русским вернуться на свою древнюю европейскую родину? Сегодня этого не знает никто. Но история, особенно в двадцатом веке, движется быстро».

Такие дела. Наверное, я вздохнул слишком громко.

— Чего пишут-то? — спросила меня тетка-соседка.

Я покосился на нее; ей было под пятьдесят, она была в приличном сатиновом платье и в белой кофточке поверх. На толстой шее у нее были бусы из искусственного розового жемчуга. Руки лежали поверх кошелки, широкие темные руки заводской работницы, с толстыми ногтями. Ногти были густо — видно, только что — намазаны розовым перламутровым лаком, в тон ожерелья. Медно-золотое обручальное кольцо. Простое курносое лицо, высокие скулы, морщины вокруг глаз, седые волосы из-под платочка. Довольна жизнью. Вот, в воскресенье едет к сыну и невестке, внуков проведать. Гостинцы везет. Огурчики-закусочки. Стопку опрокинет. Простые пожилые русские тетки очень здорово умеют опрокинуть стопку. Одну-другую. И даже третью. Это я по старым временам помнил, по пятым-десятым годам. Думаю, и сейчас не разучились. Опрокинет стопку, закусит. Может, вдруг запоет. Или прослезится.

Кондуктор объявил Монастырскую улицу.

— Война будет, вот что пишут, — тихо сказал я. — Дайте, сестрица, выйти. Мне на следующей сходить.

— Господи твоя воля, — она перекрестилась. — Правда, что ли?

— Дайте выйти, — повторил я. Она встала со скамейки и выпустила меня, глядя испуганно. Я стоял в проходе подле двери.

— Вот сейчас Монастырская, сходите, батюшка? — спросил кондуктор.

— Схожу, схожу.

Кондуктор нажал кнопку. В кабине шофера зазвенел электрический колокольчик. Автобус притормозил и подъехал к оклеенной афишами будочке со скамейкой, урной и доской расписания.

Я повернулся к тетке, перекрестил ее. В старое время она, конечно, поцеловала бы руку монаху, который ее благословляет, но сейчас кругом был цинизм и просвещение, и среди простого народа тоже. Всеобщее среднее образование, я же говорил. Нет, конечно, уважение к церкви и священству оставалось — но прежнего безоглядного почтения уже не было. Так что она мне просто поклонилась. А верней сказать — очень вежливо кивнула, усаживаясь, пододвигаясь к окну, на бывшее мое место.

Автобус остановился. Кондуктор потянул рычаг. Дверь открылась. Я сошел на сухую утоптанную землю. Автобус взревел мотором и уехал. Я задержал дыхание, чтобы не чувствовать бензиновый дым. Отшагнул в сторону от шоссе и с наслаждением стал вдыхать чудный загородный воздух.

Вот такое замечательное июньское воскресенье.

Я, конечно, мог бы узнать, какой это был день — по статье Литвинова. Зайти в библиотеку и перелистать подшивку «Известий» за тридцать восьмой год. Я даже хотел это сделать. Но как-то все не получалось.


— Но где же ангел? — спросил Дофин.

— Погоди, — сказал я. — Сейчас.


Ангел явился мне, когда я прилег подремать после службы.

Мне приснилась черно-золотая парчовая завеса, она закрывала все пространство передо мною, с боков же была пустота. Вдруг чьи-то руки, изнутри, с той стороны — раздвинули завесу, она разошлась, и я увидел Ангела моего Хранителя, того, что в двадцать втором году наливал мне питье из хрустального сосуда. Он поманил меня к себе, и я пошел, и увидел двух старцев в сияющих ризах. Они благословили меня, и я поцеловал руку одному и другому. У одного рука была теплая, даже горячая, у другого же хладная. Я подивился этому, но тут же понял, что первый был святой Иосиф, обрученный супруг Богородицы, и его руки хранили тепло младенца Христа; второй же был святой Иосиф Аримафейский, и его руки помнили хлад мертвого тела распятого Спасителя. Я смутился этому видению и опустил голову, а когда поднял — оба святых исчезли в золотом тумане, и Ангел сказал мне: «Удались, удались от мира».

Я проснулся и подумал — куда же мне еще удаляться, я ведь и так монах. Или уйти в строгий затвор? Или попроситься в какой-нибудь дальний монастырь? Но на обратном пути, когда я ехал на автобусе номер два мимо Матвеевского леса, я вспомнил свои мечтания. Мне показалось, что Ангел шепнул мне в ухо: «Ты желал стать игуменом монастыря в этом лесу? Построй себе скит, и живи там уединенно». Уединенный скит в пяти верстах от Дорогомиловской заставы? Мне даже самому сделалось смешно. Но только на минуту.

Назавтра же я рассказал наместнику Чудова монастыря об этом дивном видении; он, однако, отправил меня к епископу. Благословение я получил, и довольно быстро. Епископ наш был известный знаток русской церковной древности. Оказывается, то ли в том самом лесу, то ли поблизости когда-то давно уже был монастырек, деревянный — ныне от него остались лишь следы, остатки старых бревен. Епископ — то есть он же московский митрополит, это, я надеюсь, вы поняли, хотя это вам незачем… — епископ благословил меня на затворническое житие. Однако сказал, что средства я должен раздобыть сам, и вообще все сделать сам. Что строительство скита будет важной частью моего нового послушания. Но это как раз было нетрудно. Среди моих духовных детей были и богатые люди, в основном старики, старинные московские купцы, осколки старой, крепкой Москвы — они и дали мне помощь. Материалом и работниками. Всего через полгода посреди Матвеевского леса уже стоял Иосифов скит, в коем я, с благословения самого митрополита, и затворился. Со мной был мой давний келейник, отец Игнатий, моложе меня лет на десять. Смешно сказать, он тоже был из социал-демократов, из большевиков-ленинцев — кажется, я его даже встречал когда-то, еще до тринадцатого года, кажется, он даже работал в «Правде», у меня работал, Господи! — но мы с ним по молчаливому уговору этого не касались. «Кажется, мы с вами знакомы, отец Иосиф», — сказал он мне, когда мы встретились в Лавре, где он спасался — в буквальном смысле спасался, — потому что слово спасаться в церковном смысле означает нечто иное, чем в светском; монах спасается от грехов, от искушений, от соблазнов мира — но он просто искал спасения, жизнь свою спасал, потому что после семнадцатого года еще оставались маленькие группы «не сдавшихся», как они себя называли — и вот к одной такой боевой группке и принадлежал этот молодой человек. Да, он буквальным образом спасся, уцелел, став послушником Лавры — потому что за ним что-то числилось, какая-то акция то ли в восемнадцатом, то ли в двадцатом. В двадцатом он пришел в Лавру, но монашеский постриг принял весьма нескоро — как раз когда я стал иеромонахом, а это случилось в двадцать восьмом. Тогда и он принял малую схиму. Старался держаться ко мне поближе; попросился остаться моим келейником, уже ставши монахом, так сказать, полноправным… Потом я взял его с собою в Москву.

Да. Вот он и сказал мне, еще в двадцатом году: «Кажется, мы с вами знакомы, отец Иосиф». Я ответил: «Чадо мое Вячеслав, — ибо так его звали в миру, до пострига. — Чадо мое Вячеслав, не будем вновь листать перевернутые страницы нашей жизни». Может быть, слишком литературно — но внятно. «Никогда не будем?» — с некоторой дерзостью спросил он. «Никогда», — сказал я. Он поклонился, поцеловал мне руку, я перекрестил его, и делу конец. Правда, в уме я до сих пор называю его Вячеславом. Грех, грех.

Еще больший грех — говорить о себе в превосходных степенях, и однако уже через год я приобрел некую славу у окрестных жителей. Иосифов скит в Матвеевском стал местом молитвы, жертвы и исповеди. Приходили бедняки, которым я давал небольшие деньги, полученные от богатых — да нет, скорее не от богатых, а просто от чуть более имущих: в любом случае речь шла о двадцати, тридцати, самое большее — о пятидесяти рублях. Приходили за снятием небольших повседневных грехов, вроде семейной лжи, или нарушения поста, или сквернословия, или богохульных помыслов: странное дело, оказалось, что в Москве не так уж мало истинно и глубоко верующих людей. Наверное, они просто сами не знали о своей вере, но стоило невдалеке поселиться иноку, ведущему праведное молитвенное житье, — как их вера получила некоторый толчок. Я стал неким кристаллом, брошенным в стакан с крепким раствором соли. Звучит несколько самохвально, но так уж получается короче, простите меня, дорогие мои друзья.

Приходили за поучением. Но я никого ничему не учил. Кто я, чтобы поучать? Я лишь просил: «Говори мне, сын мой (или дочь моя), о своем грехе, о своем затруднении, о своей беде, говори все, что чувствует твое сердце, а потом будем вместе молиться, и понимание сойдет на тебя словно бы само — это Бог пошлет тебе верную мысль, как поступить». Многие так приходили по нескольку раз, иные по десять, двадцать раз, и рассказывали мне все самое стыдное и самое трудное, и мы вместе молились, и им становилось легче. Во всяком случае, через два года ко мне уже стояла очередь, и отец Вячеслав, то есть во иночестве Игнатий — но ничего не могу с собою поделать! Пусть уж он хотя бы здесь, в этом разговоре, останется для меня Вячеславом — он даже захотел поставить в нашем скиту телефон, но я рассмеялся и не велел. Тогда он попросил разрешения записывать по почте. Я сначала тоже был против, но потом все же согласился. Вячеслав сказал: «Вы же, отче, носите машинно-тканную рясу и едите ложкой, штампованной на заводе, — отчего же тогда пренебрегать современной почтовой связью?» Прав, прав, не надо пренебрегать. Но, хотя это забирало немало времени, главным для меня была молитва.

Назад Дальше