Их тут же, не допрашивая, избили и связанных увезли в штаб. Там уже допросили. Какого полка? Какой дивизии? Где расположена? Сколько пушек? Они молчали. Снова избили. Допрашивали и били, допрашивали и били. Корнев захлебывался своей же кровью, но молчал. Молчал и Мишка. Почему-то их не расстреляли тут же, а почти в бессознательном состоянии переправили через Вислу в штаб дивизии. Может быть, рассчитывали, что они все-таки заговорят, когда очнутся.
Они и заговорили. Только между собой.
— Опять будут бить, — сказал Корнев.
— Будут, — прошамкал Мишка. У него уже не было зубов.
— Сдохнем, наверно.
— Если пристрелят, — согласился Мишка. — А может, и выживем. Лишь бы кости не перебили.
Выжили. А затем — крестный путь военнопленного, длинные дороги, вагоны даже без подстилки для скота, переезды и переотправки, вагон отцепляли и прицепляли к другим составам; их, более или менее здоровых, не кормили и не поили, а умирающих и больных просто пристреливали и выбрасывали из вагонов под откосы железнодорожной насыпи. А в конце пути — лагерь на лесистых склонах Словакии. Лагерь номерной, без названия и даже без печей для сжигания трупов. Время от времени окончательно выдохшихся людей партиями отправляли в другие лагеря с более совершенным аппаратом уничтожения. А те, кто еще был в состоянии работать, шагали в каменоломню, где дробили камень, складывая его в штабеля, и затем перегружали в железнодорожные составы. Тех, кто падал от усталости и не мог подняться, тут же приканчивали выстрелом в затылок, а трупы бросали в ров. Когда он наполнялся, его засыпали камнями, рядом копали новый и так далее, без конца.
Комендантом лагеря был эсэсовец Пфердман, садист и убийца, такой же, как и его «коллеги» в Освенциме или Майданеке, Треблинке, Дахау. Но самым страшным был даже не он, а капо барака, старый знакомый — Гадоха. Как он попал сюда — ни Корнев, ни Мишка не знали, возможно, чисто случайно, да и встретил он их с нескрываемым удивлением, впрочем, тут же обернувшимся почти ликующим торжеством.
— Старший лейтенант Корнев! Какая приятная встреча! Не ожидал, но доволен. Житуха райская у нас.
И сшиб его с ног ударом под ложечку.
— Вот такие пироги, старший лейтенант, — ухмыльнулся Гадоха и обернулся к Ягодкину. — А тебе, хмырь болотный, я оставлю памятку на всю жизнь. Если выживешь, конечно.
И, отстегнув от пояса длинную резиновую, почти не гнущуюся дубинку, ткнул ею в левый глаз Ягодкина. Тот даже не вскрикнул, лишь закрыл выбитый глаз рукой.
— Твоя власть, Гадоха, — сказал он. — Только ведь за все рассчитаться придется.
— Я и рассчитываюсь, — не промедлил с ответом Гадоха, — я еще много раз о себе напомню. Ну а теперь марш в барак! Второй ряд от двери, койка третья и четвертая.
Он каждый раз напоминал о себе. Присядешь на минуту у глыбы песчаника — удар дубинкой. Оступишься — подсечка. Пройдешь мимо и не поклонишься — карцер. А карцер — это каменный мешок, из которого сам и не вылезешь: жди, когда тебя вытащат по приказанию Гадохи. Но в карцере он не держал более суток: Пфердману требовалась здоровая рабочая сила.
А иногда Гадоха милостиво отзывал Корнева из каменоломни: ему хотелось поговорить.
— Рассчитываемся, старший лейтенант? — похохатывал он.
— За нас рассчитаются.
— Кто?
— Твои бывшие однополчане.
В лагере уже знали о стремительном наступлении советских армий по всему фронту, и Гадоха догадывался, что и пленные о том знали. Поэтому и не последовало тогда удара дубинкой. Он только задумчиво нахмурился.
— Не дойдут сюда ваши, — проговорил он, не отрывая глаз от своих порыжевших сапог.
— Непременно дойдут. Вот тогда и рассчитаются.
В ответ не последовало ни пинка, ни удара. Молча встал Гадоха и, не оборачиваясь, пошел по каменному карнизу каменоломни. Он чуял опасность: советские войска тогда освобождали Польшу. С этой минуты он еще более ожесточился, страх прорастал в нем. По ночам стал напиваться в лагерном кабаке для охранников, а возвращаясь, избивал всех спящих на нижних койках, мимо которых он проходил в свою отгороженную от общих «спальню». Больше всего доставалось Мише Ягодкину. Корнева он почему-то не трогал — может быть, из-за убежденности в его неминуемом и скором конце.
И конец наступил, пожалуй, даже раньше, чем он рассчитывал. Однажды поздним вечером, когда Гадоха еще не вернулся с очередной пьянки, Миша Ягодкин сказал Корневу:
— Сегодня ночью накроем Гадоху.
— Как это? — не понял тот.
— Ночью, когда пьяный войдет, мы на него и прыгнем. Всей восьмеркой. Командует Арсеньев. Он старше нас и по годам и по званию. Свяжем, кляп в рот, а потом и повесим здесь же на потолочной балке.
— Так ведь расстреляют наверняка.
— Всех не расстреляют. Ну а мне все равно. Я и так уже кровью харкаю.
— Допустим, нас восьмерых. А если и других с нами? Им тоже все равно?
— А ты у других спрашивал? Я интересовался. Возражений нет. За этим гадом давно кровавый след тянется. А говорят еще, что он весь барак в ближайшие дни на уничтожение отправит. Только самых сильных оставит. А есть у нас такие?
Корнев внимательно оглядел барак, насколько позволял свет двух тусклых лампочек, подвешенных на железных балках под крышей. Никто не спал. Все ждали.
Гадоха пришел около часа ночи — так показалось, потому что в двенадцать гасили фонари снаружи за окнами. Он не успел даже крикнуть, как на него прыгнули со всех восьми коек. Тут же связали, сунули грязную тряпку в рот и поволокли к первой же балке, на которую кто-то забросил веревочную петлю. Все делали молча, без суеты, но поспешно. А через две-три минуты связанный Гадоха уже болтался в петле. Он даже не мог захрипеть предсмертно — мешал кляп.
Оказалось, что не предсмертно. Он не провисел и нескольких минут, как в бараке появился помощник Пфердмана, откомандированный власовцами, Амосов. Сопровождали его — должно быть, для ночной проверки — двое охранников.
— Что здесь делается? — закричал он. — Снять немедленно! — И сказал что-то по-немецки одному из охранников.
В ту же секунду автоматная очередь срезала веревку под балкой. Гадоха грузно шлепнулся на бетонный пол и застыл.
— Развязать! — приказал Амосов.
Нашлись такие, что повиновались и развязали. Гадоха был еще жив. Он дышал прерывисто, странно булькал. Но не двигался.
— Транспортирен зи герр Гадоха нах доктор Крангель, — сказал Амосов охранникам. Сказал, с трудом подбирая слова: немецкий он знал плохо. А когда унесли Гадоху, обернулся к пленным.
— Стоять! — скомандовал он. — Построиться в две шеренги и ждать моего возвращения.
И вышел.
— Будут расстреливать. Вероятно, каждого пятого, — сказал Арсеньев, бывший майор Советской Армии. — Вот спички. Я отсчитываю двадцать восемь…
— Почему двадцать восемь? Нас тридцать, — перебил кто-то.
— Корнев и Ягодкин исключаются, Гадоха их предал. Из за него они и попали в плен. Так не погибать же им за Иуду.
Никто не возражал, кроме них двоих. Но Арсеньев тотчас же оборвал протест:
— Слушать мою команду. Мы хотя и пленная, но часть Советской Армии, а я старший по званию. Так вот: я отбираю из двадцати восьми спичек шесть и отламываю половину у каждой. Эта будет пятое, десятое, пятнадцатое, двадцатое, двадцать пятое и тридцатое место в очереди. Корнев и Ягодкин будут вторым и третьим. Начинаем!
Все разобрали спички. Уже не помню, кому достались поломанные, но кому-то достались. Арсеньев стал первым.
— Может, с первого и начнут, — шепнул он.
— Тогда весь порядок изменится, — сказал Корнев.
— Значит, не судьба.
Расстреляли каждого пятого.
3
Гадоха не умер. От кого-то из заключенных Корнев узнал, что он лежал в немецком госпитале где-то под Братиславой с повреждением шейных позвонков и горловых связок.
— Говорить уже может, — решил Арсеньев, — и в первую очередь выдаст вас. Больше он никого не запомнил: в стельку был пьян. А вы у него как занозы в памяти.
— Может, уже выдал, — вздохнул Ягодкин.
Разговор был после лагерного ужина.
— Бежать вам надо, — сказал Арсеньев.
— Отсюда не убежишь, проволока под током, пулеметы на вышках.
— А из каменоломни?
— Там же охранники с автоматами.
— Есть шанс, — улыбнулся Арсеньев. — Один-единственный. Если до завтра вас не возьмут, я утречком покажу вам кое-что в каменоломне. Надо только найти возможность остаться там на ночь. А такой способ есть.
Под утро, слезая с койки, Арсеньев сказал:
— Пристраивайтесь на работе со мной рядышком. Новый капо мест не знает, мешать не будет. Он даже лиц наших не помнит.
Они так и сделали. Арсеньев подвел их к выступу скалы, повисшему над каменной тропкой на высоте человеческого роста. Даже пройти под ним было страшно: вот-вот обрушится.
Они так и сделали. Арсеньев подвел их к выступу скалы, повисшему над каменной тропкой на высоте человеческого роста. Даже пройти под ним было страшно: вот-вот обрушится.
— Мы подрубили его снизу и сверху, думали — упадет. Тогда и разбивать его будет легче. Ан нет, он все висит. Теперь мы с Афоней и Хлыновым полезем наверх и добьем его кувалдой и ломом. Он и рухнет.
— А нам что сделать? — не понял Мишка.
— Стать под ним и прижаться к стенке. Конечно, когда капо отойдет подальше. А охранники на карнизе не увидят.
Они еще раз оглядели нависшую глыбу.
— Нас же в лепешку раздавит. Костей не соберем.
— Может быть, и раздавит, — согласился Арсеньев. — Но по элементарным техническим расчетам глыба упадет не плотно к стене, а с просветом не менее полуметра. Это я вам как бывший инженер говорю. А просвет, где вы стоите, завалит осыпь. Конечно, риск есть, но в лагере вы и двух дней не выживете. Ну а камешки, которыми вас засыплет, не крупные, обычная осыпь — выдержите. И дышать сможете — осыпь неплотно ляжет. А им доложим, что вас скалой раздавило — все и сойдет: здесь не спасают.
Капо шел мимо. Они заработали молча, застучав ломом по соседней стене. Капо равнодушно прошел не оглядываясь.
— Важно продержаться до ночи, — продолжал Арсеньев, — а ночью, когда стемнеет, вы пробьетесь сквозь осыпь, завалите дырку — и ау!
— А куда — ау? — спросил Ягодкин.
— В горы. Словацкие Татры, слышали? Здесь, говорят, партизаны орудуют.
— Может, и ты с нами, майор? — сказал Корнев.
— Скала троих не прикроет. А я и в лагере продержусь, силен еще, не выдохся. Может быть, и наших дождусь. Не исключено — Пфердман уже о переводе на запад просит. Горит земля у них под ногами.
Капо вот-вот должен был повернуть обратно.
— Начнем, ребятки, — шепнул Арсеньев.
Они втроем полезли на верх уступа, а Корнев и Михаил присели под ним, плотно прижавшись к стенке. Наверху застучали кувалдой и ломом. Трудно сказать, сколько минут прошло, как вдруг треск и удар каменной массы о камень оглушили Корнева. Сразу навалилась и осыпь. Он прикрыл голову руками, но острые камни били по ним, сдирая кожу. Досталось и плечам, и коленям, но между ними и рухнувшей каменной глыбой действительно оставалось еще добрых полметра. Бывший инженер не ошибся.
— Жив, Мишка? — спросил Корнев почему-то шепотом, хотя даже крик сквозь настил каменной осыпи был бы не слышен.
— Ушибло здорово, — отозвался Мишка, — и лоб порезало.
— Сильно?
— Заживет. Крови, видать, немного. Только давит крепко. Тяжко будет стоять.
Действительно, на плечи и голову сильно давил не очень толстый, но плотный слой щебенки, осыпавшейся сверху. Мелкие острые камешки сыпались на них при каждой попытке подвинуться или встать. Тогда они сели, благо щебенки под ними не было. Что происходило снаружи, они не слышали: никто не стучал по камню и не тревожил осыпи. Вероятно, те, кто работал поблизости, подойти не рискнули, а для капо, которому уже, наверное, доложили о случившемся, их гибель была бесспорной.
Вот так они и просидели до ночи, боясь пошевелиться и почти не разговаривая. Камень поглощал звук, но кричать они все-таки не смели — вдруг услышат. И ночь не увидели, а почувствовали — нагретый за день камень стал холодеть, и даже сквозь слой щебенки явно запахло сыростью. Наконец Корнев решил: пора! И рванулся вбок, закрывая лицо руками. Осыпь подалась легко, и под градом мелких осколков дробленого камня он выбрался наружу. Мишка Ягодкин, не увидев, а услышав его маневр, рванулся в другую сторону и тоже выбрался.
Было совсем темно и тихо: на ночь в каменоломне не оставляли охраны. А лагерь вдали спокойно доживал вечер. Горели прожектора на вышках, шел по проволочной ограде смертельный ток, несли вахту охранники. Никто и не думал, что отсюда можно бежать.
А они бежали. Я избавил Жирмундского от подробностей странствия Корнева и Ягодкина по чужим горам. Да и о чем рассказывать? О том, как плелись двое дистрофиков по горным тропам, продираясь сквозь кусты можжевельника, шли, по сути, в неизвестность, зная только, что первый же встречный или поможет, или выдаст. Через двое суток их нашел хозяин ближайшей охотничьей хижины бесчувственными от голода и усталости. Он сразу все понял: они были в изорванных камнями полосатых лагерных рубахах. Он отнес их на сеновал, накормил и, ни о чем не спрашивая, положил спать, прикрыв хорошенько сеном: по ночам здесь было холодно, как зимой. Наутро он привел еще двоих в крестьянских теплых куртках с немецкими «шмайсерами» за плечами. Разговаривали с трудом, но кое-что поняли: при всей несхожести славянских языков в них всегда есть много общих слов, иначе звучащих, а все же знакомых по смыслу. Тут же спасенных переодели и переобули и повели еще выше в расположение не очень многочисленного и разнобойно вооруженного партизанского отряда.
Что можно рассказать о жизни в отряде? Она была недолгой, но дружной, научились понимать друг друга, вместе ходили в разведку, вместе нападали на малочисленные немецкие транспорты и отстреливались, уходя от карателей, иногда осмеливавшихся забираться и в эти заоблачные выси. У гитлеровских оккупантов здесь не было крупных военных соединений, а местные квислинговцы сами боялись партизан, как чумы.
И все же наконец их накрыли.
Резервная немецкая мотопехотная дивизия отходила из Братиславы на укрепление отступающих от Дуная гитлеровских армий. Ее фланговые соединения и напоролись на маленький словацкий партизанский отряд, не успевший отойти в горы. Бой был неравный. Партизаны потеряли больше половины бойцов, остальным удалось прорваться на скалистые горные тропы, труднодоступные для мотопехоты. Корнев с Ягодкиным прикрывали отступление, и почти в безнадежном положении им все же удалось обмануть противника, укрывшись в одной из скальных трещин. Таких трещин-пещер в здешних Татрах довольно много, и найти их было нелегко: требовалось время, а времени у гитлеровцев как раз и не было. Ограничившись круговым пулеметным обстрелом, они прекратили преследование.
И тут совершилось самое страшное: Мишу Ягодкина ранило в живот. Пуля застряла где-то в тазобедренной части, и внутреннее кровоизлияние буквально убивало Мишу у Корнева на глазах.
— Прощай, Толя, — прохрипел он.
— Погоди, погоди, — бессмысленно лепетал Корнев, с тру дом сдерживаясь, чтобы не завыть от отчаяния. — Вот дотащу тебя до деревни — она совсем рядом. Там и врача найдем и тебя выходим.
— Не успеешь, — сказал Миша, переходя на шепот, — ты даже не знаешь, где эта деревня… Посиди рядышком, пока я доживу положенное мне… И не хорони меня… Завали камнями потяжелее, чтобы зверь не добрался…
Так и остался Корнев один. Два дня пробыл в пещере, пока не кончились партизанские сухари, захваченные в поход. А дальше был путь к своим, к наступавшим с юго-востока советским армиям. В словацких деревнях, где он проходил, гитлеровских карателей и полицаев как метлой вымело, а его, да еще в партизанской овечьей безрукавке, всюду встречали как родного: оставайся, мол, и живи, жди своих. Но он шел и шел, пока не встретил наконец в одном из поселков советскую пехоту на марше.
Корнев был счастлив, его приняли тепло и участливо, но он уже был готов к ожидавшим его неприятностям. И они не замедлили последовать: проверить его рассказ было трудно. Действительно, кем мог быть человек, говорящий по-русски, но оказавшийся на вражеской территории в чужой крестьянской одежде, да еще с немецким «шмайсером»? Соотечественником? Возможно. Но и среди соотечественников были предатели и немецко-фашистские агенты. Документов у Корнева не было: настоящие остались в воинской части, из которой он уходил с Ягодкиным и Гадохой в разведку, а ни в концлагере, ни в партизанском отряде документов не выдавали. Правда, приютившие его крестьяне засвидетельствовали его участие в партизанском отряде, а выжженное клеймо на руке подтверждало и лагерь. И тут Корневу опять повезло. Командиром полка, в расположении которого он очутился, был… я. Да, да, я, тогда уже майор, грешным делом, очень обрадовавшийся воскрешению старого друга. Я тотчас же подтвердил, что Корнев действительно Корнев, бывший старший лейтенант, и, договорившись с дивизионным начальством, под свою ответственность оставил его в полку рядовым.
Начав войну рядовым, он и продолжал ее рядовым, только опыта, находчивости и умения ориентироваться в любых обстоятельствах у него было много больше, чем раньше. Для солдат он был своим парнем, ему верили и не чурались как разжалованного, командиры хвалили, а я сам частенько навещал старого друга в затишье, подтверждая, что скоро придут из нашей прежней роты запрошенные мною документы и все восстановится — и его имя, и солдатская честь. И этак через месяц документы наконец пришли. К тому времени и лагерь был освобожден.