Был у нас один воспитанник, Шушнырев, украдкой пописывавший стихи. У него, как сказывали, была уже исписана целая тетрадь, но Шушнырев так старательно берег ее, что товарищи никак не могли подобраться к ней. Наконец, шалуны как-то случайно подсмотрели, куда Шушнырев прятал свое сокровище, и решились проникнуть в тайну его тетради. Я услыхал о готовившемся нападении и сообщил Антоше.
– Вот уж это – скверно! – вскричал он. – Воровским манером завладеть чужою вещью, читать чужую тетрадь и потом насмехаться… Это гадко. Нужно предупредить Шушнырева, чтобы он остерегался…
– А что скажут товарищи? – возразил я.
– А что бы ни сказали – мне все равно… – решительно проговорил Антоша, сурово сжав губы. – Если ты боишься, я сам скажу ему…
Он тотчас же пошел и предупредил «поэта».
Товарищи, разумеется, страшно рассердились на Антона Попова, когда узнали, что он расстроил их злой умысел, и разбранили его жесточайшим образом.
– И с чего ты сунулся? Кто тебя спрашивал? – кричали они.
– Всякий порядочный человек заступился бы за Шушнырева, – спокойно отвечал Антоша.
– Болван!.. Товарищей выдает, да еще хвастается!..
– Мало ли какую гадость вздумают подстроить товарищи… Что ж, по-вашему, смотреть и молчать?
– А по твоему: надо сейчас бежать и передать?..
– Непременно! – твердо возразил им Антоша. – Не ждать же того, пока вы целой гурьбой напали бы на одного беззащитного? Вот, подумаешь, герои!..
Как бы то ни было, благодаря вмешательству Антона Попова, наш «поэт» запрятал свою таинственную тетрадь в такой укромный уголок, что самые отчаянные, самые любопытные, назойливые ищейки окончательно потеряли ее след…
III
Когда мы были в пятом классе, с Антоном Поповым вышла очень странная история. Я помню ее так ясно, как будто она произошла только вчера, хотя после того прошло уже 25 лет, волосы мои успели поседеть и все лицо в морщинах…
Был великий пост. У нас в гимназии ели постное только на первой, на четвертой и на последней неделе. Антоша с третьей недели вздумал с чего-то есть постное. Готовить отдельное кушанье для него одного, конечно, не стали, но никто не мешал ему брать у сторожей постной похлебки и питаться ею; кроме того, он пил чай с булкой; вообще же он ел очень мало. Антоша сделался молчалив, серьёзен и стал сторониться от наших обычных игр и забав.
По целым часам он прилежно, со вниманием читал Евангелие, облокотившись на стол и прикрыв голову руками, чтобы шум и гуденье, раздававшиеся вокруг, не мешали ему сосредоточиться: он, казалось, в те минуты совсем отрешался от окружающего и совершенно углублялся в чтение священной книги.
Нередко, задумавшись, сидел он у своего стола, прислонившись спиной к стене и безучастно смотря на шмыгавших перед ним товарищей. Нахмурив брови, как бы под влиянием какой-то тягостной, непосильной думы, он, казалось, вовсе не замечал нас… Иногда подолгу стоял он у печки, заложив руки за спину, крепко сжав губы и с самым сосредоточенным видом всматриваясь в даль. То он принимался рассеянно бродить по зале, как бы не находя покоя от мучительно преследовавшей его мысли. Часто он отвечал на вопросы невпопад…
Товарищи замечали все эти странности и подтрунивали над ним.
– Не собираешься ли, Антоша, в монастырь идти? – с усмешкой спрашивали его. – Или не хочешь ли идти в пустыню спасаться?
– Нет! Я не хочу уходить ни в монастырь, ни в пустыню! – совершенно серьёзно и как-то многозначительно отвечал Антон Попов. – Я хочу жить в грешном мире и оставаться с людьми…
По ночам Антоша иногда не спал.
Однажды, пробудившись среди ночи, я увидал, что он лежит на спине, заложив руки под голову, и широко раскрытыми глазами пристально, неподвижно смотрит вдаль – на колеблющееся пламя ночника, как будто вместо этого жалкого, мерцающего огонька перед ним развертывалась там какая-нибудь великолепная, чудесная картина.
– Ты не спишь? – спросил я, поворачиваясь к Антоше.
– Не сплю! – коротко, почти машинально, как мне показалось, ответил он.
– Ты что же?.. Ведь, теперь уж поздно… – пробормотал я.
Он ничего не ответил мне на это, и я через минуту опять заснул.
Антоше в это время стали даже грезиться какие-то странные сны…
Однажды утром, помню, он рассказывал мне:
– Снилось мне, что я будто стою на какой-то высокой-высокой горе, и с нее было видно мне чуть не полмира… Воздух, знаешь, такой чистый, прозрачный, и я все видел далеко-далеко… видел высокие горы, темные, дремучие леса и дикие каменистые пустыни, видел поля, луга, великолепные города и тихие селения, видел реки, моря, а на морях – корабли… Я так загляделся, был в таком восторге, что просто сказать не могу! Я ведь чувствовал, что это не нарисовано, а все настоящее, живое… Картина передо мной была так велика, что у меня дух захватывало… Вдруг рядом со мной очутилась какая-то высокая, темная тень; фигура ее была совершенно человеческая, только за плечами ее как будто приподнимались два черные крыла. Я не мог рассмотреть ее обличья: оно было темное и поминутно менялось… Я заметил только, что глаза были большие и горели, как красные, раскаленные уголья… Тень наклонилась ко мне и на меня повеяло холодом. Мне стало страшно. Я хотел отшатнуться – и не мог: ноги мои точно одеревенели.
«Поклонись мне, отдай мне свою душу – и я тебе дам все, что теперь ты видишь перед собой! – неприятным шепотом заговорила тень. – Полмира твои… Слышишь? Или тебе еще мало?.. Так я тебе дам больше… гораздо больше!»
«Кто же ты? – выговорил я с трудом. – Уж ты не тот ли, что искушал Христа?»
«Да! Ты узнал меня… Я – тот… – шептала тень. – Но смотри, смотри туда… Все это будет твое!»
Тень протянула вперед свою темную, дрожащую руку, и от руки ее на земле вдруг стало черно и мрачно, знаешь, как бывает от набегающей тучи.
«Нет! – крикнул я. – Я не поклонюсь и не отдам тебе душу!»
Тут вдруг грянул гром и с страшным треском прокатился далеко-далеко. Отвратительная тень исчезла, как будто растаяла в воздухе. Над землей все опять стало тихо, и яркое солнце так кротко и ласково светило с небес… В это время я проснулся…
– Странный сон! – заметил я.
Антоша задумчиво посмотрел на меня и ничего не сказал.
IV
К концу великого поста Антоша заметно похудел, щеки его осунулись и побледнели, глаза от худобы казались еще больше, и в этих глазах – до тех пор таких спокойных и кротких – теперь горел какой-то лихорадочный, тревожный огонек. В его лице, в минуты нападавшей на него глубокой задумчивости, я подмечал порою мучительное, почти болезненное выражение. Вообще, Антон Попов в один месяц, от своего постничанья, от дум и бессонных ночей сильно изменился. Мне даже казалось, что он как будто вырос и физиономия его сделалась серьезнее, осмысленнее… Было очевидно, что он ломал голову над каким-то неразрешимым, мудреным вопросом.
Наконец, я не выдержал и однажды вечером решился переговорить с Антошей. Улучив минуту, когда он один стоял у окна, я подошел к нему и тихо положил руку ему на плечо. Он не пошевелился и продолжал задумчиво смотреть в окно…
Голубые весенние сумерки ложились над землей; в ясном небе проступали первые звездочки; вечерняя заря яркой полосой догорала на западе.
– Что с тобой, Антоша? Здоров ли ты? – спросил я, тряхнув его за плечо.
– Здоров… А что? – отозвался он, как бы насильно отрываясь от своих мыслей и мельком взглянув на меня.
– Да ты стал какой-то странный… – начал я.
– Я все думаю… вот видишь… но ужо, погоди, я скажу… – отрывисто заговорил Антоша. – Знаешь… в мире много греха и все мы очень злые люди… Всем нам нужно покаяться и начать новую жизнь… понимаешь? совсем новую…
– Что ты такое, Антоша, говоришь, – Бог знает! – перебил я, с недоумением взглянув на него. – Ты говоришь: надо покаяться… Вот скоро пойдем на исповедь и покаемся…
– Я не о том… – прошептал он, как бы про себя. – Мы должны жить по Евангелию, по-христиански… Вот что!.. А разве теперь мы христиане?
– Да какую же еще нам новую жизнь нужно?.. Я, право, не понимаю… – заметил я.
– Я и сам еще не знаю хорошо… вот об этом-то я и думаю… – печально промолвил он, смотря на тихий вечерний свет, разливавшийся по небу.
Антоша своими странными речами совершенно сбил меня с толку. Я, конечно, уже давно знал Евангелие: я слыхал, как читали его в церкви; дома моя мама часто читала его вслух, сам я, наконец, не раз читал его… По моему мнению, для того, чтобы быть добрым христианином, вполне достаточно исповедовать символ веры, знать Евангелие, верить ему, почитать его, как священную книгу, и носить на шее крест. До сего времени мне и в голову не приходило, чтобы от христианина требовалась жизнь по Евангелию…
Я не знал, что и подумать об Антоше. Мне, по легкомыслию, иногда казалось, что друг мой просто не в своем уме…
Впрочем, он довел себя до такого истощения, что ничего не было бы удивительного, если бы ему стали наяву являться видения. Лицо его сделалось какое-то прозрачное, и вообще он походил на человека, умерщвляющего свою плоть. Это не я один замечал; в то время об этом говорили многие…
Впрочем, он довел себя до такого истощения, что ничего не было бы удивительного, если бы ему стали наяву являться видения. Лицо его сделалось какое-то прозрачное, и вообще он походил на человека, умерщвляющего свою плоть. Это не я один замечал; в то время об этом говорили многие…
В четверг на страстной неделе, после вечернего чая, когда лампы в большой зале были уже зажжены, Антон Попов заявил гувернеру, что он хочет сказать проповедь, и просил у него ненадолго колокольчика. Гувернер-старичок благосклонно отнесся к его «выдумке» и дал ему свой колокольчик: старик держался того мнения, что чем бы дети ни тешились, только бы не плакали, чем бы мы ни забавлялись, лишь бы не дрались и не буянили…
Антоша растворил дверь настежь в первый класс – в комнату, соседнюю с залой – взошел на кафедру, поставил на нее два зажженные сальные огарка и неистово зазвонил в колокольчик. Все мы бросились в первый класс. Нас, воспитанников, было тогда в гимназическом пансионе человек около ста. Скоро вся большая комната набилась битком: стояли на скамьях, на столах, взбирались на подоконники.
– Господа! господа!.. послушайте!.. – взывал Антоша, мечась по кафедре и продолжая звонить в колокольчик.
Невнятный гул носился над толпой. Все сошлись, как на какое-нибудь представление, и никто ничего не знал; «С ума он сошел!» – «Что такое он хочет делать?» – «Фокусы будет показывать, что ли?» – слышалось в толпе. Наконец, колокольчик сделал свое дело – угомонил толпу. Антоша обеими руками уперся о края кафедры и, слегка раскачиваясь, обратился к нам с речью.
Я стоял на нижней ступени кафедры… Весь тот день Антоша был в сильно возбужденном состоянии, и теперь, я заметил, он весь вздрагивал, как в лихорадке. Он казался бледнее обыкновенная; пряди коротких волос сбились ему на лоб… Сначала, в волнении, Антоша говорил тихо, запинался, дважды повторял иное слово, но робость и смущенье его скоро пропали; он с одушевлением смотрел на слушателей и голос его звучал твердо и уверенно.
– Я хочу сказать вам, – говорил он: – мы поминутно делаем друг другу зло, мы завидуем, ненавидим друг друга, насмехаемся, бранимся и ссоримся из-за пустяков и радуемся чужому горю… Старшие без жалости бьют и притесняют младших. Почему? Только потому, что они сильнее… Вы все очень хорошо знаете, что я говорю правду. А жить так нехорошо!.. Будем любить ближних, как самих себя! Вот что я хотел сказать… Не станем злиться, не станем обманывать, лгать, вредить друг другу… Да… не станем вредить… будем помогать слабым, будем защищать их, станем делиться с бедными всем, что у нас есть… Обнимемся по-братски!.. Да! Возлюбим друг друга!.. Послушайте! Ведь это не я выдумал… Вы знаете: это сказано в Евангелии. Вправду станем любить друг друга, – не на словах, а на деле… Чистосердечно покаемся во всех грехах и начнем новую жизнь – по правде! И начнем мы такую жизнь теперь же, с сегодняшняя дня, вот – сейчас!.. сию минуту!.. Сделаемся другими людьми! Неужели же этого никогда не будет?.. Вы слушаете и – как будто не понимаете меня… Вы смеетесь… Господи! Неужели же Христос напрасно умер за нас на кресте?!.
Речь была отрывиста и коротка.
Когда Антоша кончил, кто-то заметил вслух: «Он и в самом деле собрался проповедь говорить!» – «А ведь недурно!» – отозвался один из семиклассников. Некоторые смеялись, говорили: «Вот еще проповедник выискался! Этакую новость сказал… как будто и без него мы не знали». Иные, впрочем, по-видимому, были растроганы. Младшие воспитанники, кажется, не поняли всей речи… На меня – так же, как на некоторых из моих товарищей, – речь Антоши произвела сильное, неотразимое впечатление: оттого ли, что я сам был в каком-то возбужденном настроении в тот вечер, оттого ли, что личность проповедника была очень любезна моему сердцу.
После того я слыхал немало красноречивых проповедей и очень хороших, очень умных и блестящих речей… Но почему ни одна из них не подействовала на меня так сильно, как безыскусственная и местами даже сбивчивая Антошина речь? Почему?.. А потому, что ни в одной из них не чувствовал я той силы искренности, той страстности, какою дышали Антошины слова. Это была даже не речь, а скорее, просто, крик, вопль, невольно вырвавшийся из наболевшей души…
Антоша погасил свечи и ушел из класса.
Остаток вечера мы провели тише обыкновенная; мы разбились на кружки и толковали – обсуждали Антошину речь (старичок-гувернер, вероятно, в душе был очень благодарен Антону Попову за «тихий час»).
Человек десять откликнулись на призыв Антоши и решились начать новую жизнь – «жизнь по правде». Я был в числе этих десяти… но, ах! как тяжело, как трудно было нам приступить к новой жизни. Только Антоша особенно строго следил за собой, за каждым своим поступком, за каждым словом, и нередко обрывал себя на полуслове, почувствовав, что дело доходит до «греха»…
На первой странице его записной книжки крупным, отчетливым почерком – красными чернилами – был занесен следующий стихотворный отрывок:
V
Мы с Антошей, как я уже говорил, были неразлучные друзья. В классе и в рекреационной зале столы наши стояли рядом; мы читали одни и те же книги, мечтали об одном и том же.
В свободное время, обнявшись, мы ходили по зале и рисовали себе картины будущего.
Мы уже решили, что никогда не женимся, не станем обзаводиться семьей, а будем жить вдвоем, у нас в деревне: Антоша станет проповедовать Евангелие, так чтобы истины его входили людям в плоть и в кровь; я устрою школу для бедных – для детей и для взрослых; кроме того, мы станем много читать, будем сами писать и печатать свои книги, станем переводить полезные сочинения с иностранных языков… Так мы думали отлично прожить всю жизнь.
На каникулы, летом, Антоша уезжал к матери, в один дальний и глухой уездный городок, и мы все лето переписывались. На святки и на пасху я увозил Антошу с собой в деревню, и время у нас проходило очень весело. Родные мои полюбили Антошу: да и нельзя было не полюбить этого милого, доброго юношу. Мать моя ухаживала за ним, как за родным.
Когда мы были в шестом классе, Антон Попов, по обыкновению, проводил святки у нас в деревне.
Помню, в один тихий зимний день мы отправились на лыжах в лес и долго бродили по лесу взад и вперед, любуясь на зимние картины. Зимою лес тоже красив, хотя, конечно, не так, как летом, когда он, пропитанный запахом цветов, весь утопает в зелени. Теперь он был усыпан снегом, занесен высокими сугробами и стоял тихо, неподвижно, словно застыл под холодным зимним небом. Только ветер порой, проносясь по лесу, глухо шумел в темных ветвях елей. Солнце яркое, но не греющее, сияло над лесом, серебрило пушистый иней, клочьями висевший на сучьях дерев, – и весь лес в те минуты, казалось, сверкал и горел алмазами и жемчугом…
Антоша был неискусный ходок на лыжах: то одна, то другая лыжа выскальзывала у него из-под ног, и он вязнул в снегу. При спуске в овраг у меня тоже одна лыжа вырвалась из-под ноги, и я едва не клюнул носом в сугроб… Тогда мы мало думали о здоровье, полагая, что здоровья у нас – край непочатый, что нам и ввек его не истратить… Мы возвратились домой с мокрыми ногами и не подумали переменить обувь. Мне легко сошла с рук эта прогулка по лесу: я отделался насморком. А Антоша, кажется, поплатился за нее…
Правда, он уже давненько прихварывал: хватался иногда за бок, жаловался на боль в груди, был как-то невесел, сумрачен, но все-таки я боюсь, что Антоша простудился и «подбавил» себе болезни во время этого несчастная странствования по лесу с мокрыми ногами. Наверное я, конечно, не могу сказать, не знаю: так ли это было в действительности… но мне казалось, что с той поры Антоша стал сильнее кашлять и кашлял всю зиму… С ним часто бывали лихорадки, он зябнул и любил стоять у натопленной печки.
– Антоша! Ты озяб? – спрашивал я его иногда.
– Да! Что-то холодно… – говорил он, ёжась и пожимая плечами. – Вот уже доживем до лета, уеду домой на каникулы… тогда целые дни буду лежать на солнышке и греться.
Но он, бедняга, не дожил до теплого летнего солнышка и не погрелся в его лучах. Он все зябнул, а между тем на щеках его пятнами выступал горячий румянец и его большие впалые глаза блестели и смотрели, казалось, откуда-то издалека, как будто из другого мира. Он страшно похудел, грудь впала, руки сделались как плети; он слегка горбился и весь как-то опустился, словно ему было тяжело носить свое исхудалое тело. Особенно мучил его кашель. Он кашлял не так, как все; мы иногда кашляли, простудившись… Антоша кашлял не громко, но сухо, отрывисто и кашлял поминутно. Неприятный кашель! Я как будто и теперь еще слышу его…