Варя вернулась в Питер удрученная. Она начинала понимать, что ждать поддержки в революционном движении от крестьян наивно. Они не пойдут против самодержавия. Покорные и терпеливые, они верят в царя-батюшку, все зло видят в министрах, вот и теперь, в голод, говорят: «Злодеи министры разворовывают государеву помощь». Деревня темна, суеверна, мужики ничего не хотят, кроме одного — прибавки земли, чтобы хватало прокормиться. (В скобках замечу: дал бы царь-батюшка вовремя землю мужику, может, Россия избежала бы великих потрясений.)
И подруги снова ищут вместе с беспокойной молодежью путь к спасению народа. Узнали о новом студенческом кружке — мама в своих записках называет его «кружком революционеров». Руководил им Юлий Осипович Цедербаум.
«Он был еще совсем юным, но, несмотря на болезненную комплекцию, поражал энергией и не по возрасту обширными знаниями по истории революционного движения. Он только что вышел из Дома предварительного заключения, то есть пострадал за свои убеждения, и этим особенно импонировал нам. Был он связан с Международным политическим Красным Крестом, рассказывал нам о жизни революционеров, о тюрьмах, арестах. Группа Цедербаума занималась изданием нелегальной литературы на гектографе. Печатали речи западных социалистов, портреты русских революционеров, карикатуры на государственных деятелей. Издания продавались в пользу Красного Креста, для помощи заключенным, и мы взяли часть оттисков для распространения». Так мама познакомилась с будущим лидером меньшевиков — Мартовым.
Опасную продукцию барышни сложили на одном из шкафов в коридоре между пыльными коробками. Старые чиновницы сюда и не заглядывали, но, как на грех, одной из них понадобилось достать что-то именно с этого шкафа. Хорошо, Люба оказалась дома. Она услыхала возню в коридоре, вызвалась помочь и объяснила, что они положили на шкаф свои лекции, купленные для занятий. «Склад» быстро опустел — распространение шло успешно.
Занятия Любы с рабочими продолжались. Опасаясь за кружок, она хранила их в тайне, чтобы не «подцепить шпика» от своих новых знакомых. Шпики так и вертелись вокруг студентов, «вынюхивая какое-нибудь запретное сборище». Обе девушки — и Варя, после работы в деревне, и Люба, после занятий в рабочем кружке, — понимают, как темен и невежествен народ в России, как отстала она от других стран, но не видят иного выхода, кроме перемены государственного строя, и считают, что добиваться этого должен сам народ, направляемый революционерами. Получался замкнутый круг: народ не готов к преобразованиям, а преобразования невозможны без воли и движения народа.
Еще одно испытание дружбы на прочность ожидало девушек, и было оно серьезнее первого.
Обет безбрачия
Мама вспоминает с улыбкой: «Вокруг нас с Варенькой образовалась настоящая блокада». Их окружали студенты: медики, технологи, путейцы — пропагандисты и толкователи Марксова учения, молодые социал-демократы. Прелестные девушки притягивали молодых народолюбцев, как свет — мотыльков, а одержимость подруг революционными идеями еще прибавляла им привлекательности.
Обе были хороши — тонкая, нежная Варенька и живая, как огонь, Люба. И если Вареньку я могу представить только по фотографиям и рассказам мамы, то молоденькую Любу вижу через облик Любови Николаевны позднейших лет. Отсветы ее обаяния были ощутимы еще долго, и я сама наблюдала воздействие их на окружающих.
Обаяние, очарование, прелесть — свойства таинственные, не поддающиеся определению. Но если вдуматься в корни этих слов, понятно, что речь идет о тайной силе, излучаемой человеком, силе притягивающей, обнимающей. Может, это даже больше, чем красота. У мамы не было правильных, точеных черт — нос широковат, рот большой. Славянский очерк лица, округленный, мягкий. Большие глаза — серые, сияющие — под прямыми «соболиными» бровями. Кипучая жизненная сила, унаследованная от отца, чувствовалась в ней долго — можно представить, каков был ее молодой темперамент. В ней как-то удивительно сочетались смелая, горячая дева-воительница — и доверчивое дитя, непосредственное и наивное; грубоватая резкость — и ласковая доброта; задиристая насмешливость — и бережная уважительность; мужская решимость — и женская лукавая повадка. Вся ее натура была в постоянном движении: переходы в интонациях, в мимике, менялся даже цвет глаз — от темно-серого до серо-голубого. Всё это сверкание походило на искристое кипение шампанского в бокале.
Барышни были в возрасте невест, а по тем временам 21–22 года считались уже возрастом «поздним». Определялось это, конечно, более всего самой природой. Не удивительно, что возникали у них между собой разговоры о любви и браке. Обе были строги и вынесли суровый приговор. «Революция и личное счастье несовместимы», — сказала Люба. «Революционеры не должны иметь семью», — уточнила Варя. Так, без клятв и излишнего драматизма, был произнесен ими перед лицом друг друга как бы обет безбрачия.
Они не представляли, как скоро одна из них нарушит «обет», а другая ее осудит, и это приведет к охлаждению, почти что к ссоре. Но только ли нарушение «обета» было причиной этому?
Степан Иванович, доброжелательный и внимательный к обеим, через некоторое время стал обнаруживать особую симпатию к Любе. И хоть он и пытался это скрывать, скрыть было невозможно. «Смотри, Люба, не забудь наши обеты», — предупреждала Варенька, которая, конечно же, заметила, как расцветает подруга под нежными взглядами их наставника. «Не беспокойся — я не собираюсь замуж», — отвечала мама. Этот диалог, воспроизведенный точно по «Воспоминаниям» Любови Николаевны, невольно наводит на мысль о возможном соперничестве подруг, о ревности не только к революции. Но, может, я ошибаюсь.
Степан Иванович был старше и по возрасту, и по революционному опыту, он был авторитетен в среде молодых народолюбцев, был уже «фигурой» в движении, отличаясь от юных поклонников — сверстников Любы. Но всё это было второстепенным. Главное — он был хорош, привлекателен, в нем было много мягкого обаяния, свойственного малороссам. Одним словом, устоять перед его чувством было трудно, и Варенька беспокоилась не зря.
Степан Иванович постепенно вводил Любу в круг своих друзей. Познакомил ее с милой барышней, которая вела вечерние классы для рабочих в школе за Нарвской заставой. Он называл ее ласково «Надиной». Надежда Константиновна жила вдвоем с матерью, которая разделяла ее интересы.
«Маленькое и удивительно уютное семейство, — пишет мама, — производило необыкновенно хорошее впечатление: эта пара, мать с дочерью, совершенно новой была для меня, у нас в семье не было таких ласковых взаимоотношений, все были как-то сами по себе, и никакой теплоты и уюта не чувствовалось. Тут я сразу почувствовала себя так просто и хорошо, что могла без стеснения приходить когда захочется».
Знакомство перешло в дружбу, которая длилась много лет, и теплые отношения между Н. К. Крупской и мамой сохранились и после раскола РСДРП на меньшевиков и большевиков.
Надина познакомила Любу с Александрой Михайловной Калмыковой, которая также учительствовала в вечерних классах для рабочих. Книжный склад Калмыковой на Литейном проспекте был хорошо известен всем, кто занимался самообразованием и просветительской деятельностью: там можно было найти доступную литературу во всех областях знаний и получить консультацию при составлении библиотек для читателей разного уровня. Через Калмыкову состоялось знакомство с членами двух ученых обществ — Вольно-экономического и Исторического — П. Б. Струве, А. Н. Потресовым и М. И. Туган-Барановским. Они охотно звали молодежь на заседания, куда можно было прийти только по приглашению.
Свечение любви трудно скрыть от окружающих. На Любу и Степана Ивановича уже поглядывали с любопытством, ожидая, чем это кончится. Степан Иванович, сильно влюбленный и не ведавший про «обет», объяснился в любви и предложил Любе руку и сердце, как было принято. Люба не упала к нему в объятия, хотя сердце у нее и забилось, и спросила: «А как же революция?» В ответ Степан Иванович, счастливый уже тем, что она не сказала «нет», нарисовал ей радостную картину деятельности — совместной и дружной, от этого еще более энергичной. Любовь Николаевна просила дать время подумать. Сказала, что летом едет домой, повидаться с родителями. Он понял, что она хочет посоветоваться с ними. Так было принято, а к обычаям Степан Иванович относился серьезнее, чем Люба. Ее поездка в Томск давала ему надежду.
Варенька, которой Люба первой сообщила (не без гордости) о предложении, вспыхнула: «А как же наш обет?» — «Я еще не дала согласия». — «Но и не сказала „нет“?»
Испытания на акушерку сданы, сибирские реки вскрылись, пароходы пошли по Оби и Иртышу. Курсистки-сибирячки едут домой на каникулы — Люба вместе с ними. Тот же путь, что и два года назад, те же картины. Крестьяне-переселенцы на палубе, мешки, котомки, узлы, сермяги, лапти, малые ребята на руках, на узлах; те, что постарше, шныряют по палубе, радуясь путешествию. И все те же ржаные сухари с кипятком. Курсистки подсаживаются к переселенцам, расспрашивают, беседуют, дают советы, убеждают не совать в рот грудничкам «жёвку» из хлеба в тряпице. Эх, Россия, Россия, — кому мать, кому мачеха. Сибирь — не Россия, чужая сторона. Кто доедет и построится, кто доедет — не устроится… Между котомками видны связанные пилы, топоры, лопаты, ящики с инструментом. Мужики, утесненные на малых наделах, едут обживать сибирские просторы.
Свечение любви трудно скрыть от окружающих. На Любу и Степана Ивановича уже поглядывали с любопытством, ожидая, чем это кончится. Степан Иванович, сильно влюбленный и не ведавший про «обет», объяснился в любви и предложил Любе руку и сердце, как было принято. Люба не упала к нему в объятия, хотя сердце у нее и забилось, и спросила: «А как же революция?» В ответ Степан Иванович, счастливый уже тем, что она не сказала «нет», нарисовал ей радостную картину деятельности — совместной и дружной, от этого еще более энергичной. Любовь Николаевна просила дать время подумать. Сказала, что летом едет домой, повидаться с родителями. Он понял, что она хочет посоветоваться с ними. Так было принято, а к обычаям Степан Иванович относился серьезнее, чем Люба. Ее поездка в Томск давала ему надежду.
Варенька, которой Люба первой сообщила (не без гордости) о предложении, вспыхнула: «А как же наш обет?» — «Я еще не дала согласия». — «Но и не сказала „нет“?»
Испытания на акушерку сданы, сибирские реки вскрылись, пароходы пошли по Оби и Иртышу. Курсистки-сибирячки едут домой на каникулы — Люба вместе с ними. Тот же путь, что и два года назад, те же картины. Крестьяне-переселенцы на палубе, мешки, котомки, узлы, сермяги, лапти, малые ребята на руках, на узлах; те, что постарше, шныряют по палубе, радуясь путешествию. И все те же ржаные сухари с кипятком. Курсистки подсаживаются к переселенцам, расспрашивают, беседуют, дают советы, убеждают не совать в рот грудничкам «жёвку» из хлеба в тряпице. Эх, Россия, Россия, — кому мать, кому мачеха. Сибирь — не Россия, чужая сторона. Кто доедет и построится, кто доедет — не устроится… Между котомками видны связанные пилы, топоры, лопаты, ящики с инструментом. Мужики, утесненные на малых наделах, едут обживать сибирские просторы.
Люба обрадовалась встрече со своими, опечалилась, что скончалась бабушка — не дождалась ее. После рассказов об аресте, о тюрьме, о Фойницком, в первом же разговоре наедине с матерью та спросила: «Ну, Люба, а когда же замуж?» Дочь ответила, что «очень подружилась» со студентом-технологом, кончающим вскоре институт, — Степаном Радченко, и он сделал предложение. «Но я еще не ответила». Бабушке моей, Ольге Сергеевне, жених казался подходящим: будет инженером, сын подрядчика по строительству, владельца лесопилки, принадлежит, как и отец, к «купеческому званию». Все говорило о надежности, обещало удачное замужество, если не богатство, то жизнь в достатке. И главное, семейная жизнь образумит наконец беспокойную дочь… Бедная моя бабушка! Она ведь не слышала того, что дочь уже поведала отцу.
А ему Люба сообщила с гордостью, что нашла уже твердый путь, что она социал-демократка, что задачи их — просвещать рабочих: «Мы распропагандируем массы, и рабочее движение станет тогда весомой политической силой». Отец прервал дочь возгласом: «Ну и дураки вы! Да пока вы будете пропаганду вести, народ погибнет от самодержавия, вымрет или без вас обойдется, не стерпит и сам восстанет — найдется новый Пугачев!» Люба начала объяснять отцу, что, по учению Маркса, главная движущая сила революции — пролетариат. «Он захохотал и сказал: „В России главная сила крестьянство, а потому Марксово учение не для нас писано…“» На том и кончилась попытка Любы приобщить отца к идеям марксизма.
Просветитель
Дед мой был натурой богатой, но противоречивой. Нигилист и отрицатель семейных устоев, он оставался главой семьи; настраивая детей своими высказываниями против самодержавия, он, опасаясь за них, остерегал их от противоправительственных действий; будучи социальным пессимистом («Никто ничего не может сделать»), он хотел социальной справедливости и болел душой за простой народ. Примирение с тем, что он ненавидел, и привело его к обычному российскому способу утешения — он стал пить.
Но все же нашлось для него, энергичного и образованного, поле деятельности. Он был одним из основателей Общества попечения о народном просвещении Томска. А в начале 1890-х, после выхода в отставку, стал активным его деятелем. Преподавал в воскресной школе, выступал с беседами-лекциями в Доме просвещения. К занятиям тщательно готовился, подбирал иллюстрации. Все беседы по истории и географии непременно сопровождал показом «картинок» с помощью «волшебного фонаря». Беседы деда были интересны, содержательны, говорил он доходчиво, просто, понятно. Вообще был мастером слова. Доступ в Дом просвещения был свободный, на его беседы собиралось множество слушателей самого разного «состояния». Чтобы держать «просвещение» под контролем, отряжались на занятия полицейские чины. Один из урядников был большим поклонником деда и старался попадать именно на его беседы. Слушал с увлечением и, хотя полагалось прерывать беседу на крамольных высказываниях, никогда деда не прерывал. Только после окончания занятий говорил: «Ну, это вот вы напрасно, Николай Николаевич, этого не надо бы говорить». Дед не упускал случая ввернуть какое-нибудь замечание в адрес российских властей. Совсем отказаться от пропаганды он все же не мог.
Образованию, знаниям дед придавал огромное значение — вообще и в частности. Недаром он часто призывал свою мятущуюся дочь, им же «заведенную» на социальную борьбу, заняться саморазвитием и самообразованием и не торопиться действовать.
Учительствовал дед и на дому. Преподавал отстающим — кому за плату, кому бесплатно. Готовил к экзаменам. Занимался и с группами. У него был замечательный дар преодолевать тупость и непонимание, даже природную неспособность ученика. Одним словом, он был педагогом от Бога и помог многим, кого забраковало учебное заведение. Сам он постоянно пополнял свои знания, выписывая множество журналов, следя за развитием науки, приобретая новые книги. Педагогический талант деда проявился и в том, что ему хотелось делиться своими методами, — он записывал педагогические наблюдения и находки, сообщал о них другим учителям.
Возможно, мама, расставшись с родителями и Томском в начале 90-х, не знала о расширявшейся просветительской деятельности деда, а может, его шумный нигилизм и обличительные речи заглушали его «тихие» занятия, и «дух отрицания», увлекший юную Любу в революцию, помешал ей запомнить отца в ипостаси труженика-просветителя. Об этой стороне жизни деда написал его сын, мой дядя Н. Н. Баранский.[1]
Замужество
Ранней осенью 93-го года Любовь Николаевна вернулась в Петербург. Привезла с собой младшую сестру. Надя во всем готова была следовать за старшей: поступить на курсы, изучать марксизм, заниматься в кружках с рабочими. Правда, Надя не имела склонности к медицине, а за все остальное взялась горячо. Но тут случилась беда: она заболела брюшным тифом в тяжелой форме, и ее положили в больницу. Люба ездила к ней каждый день, готовила протертую пищу, очень тревожилась и чувствовала себя виноватой. Родители не хотели отпускать Надю, просили повременить, а дочери спорили, настаивали. В общем, все повторялось, как уже было с Любой; может, поэтому у отца с матерью не хватило сил противостоять. «Как вы там будете жить по чужим углам?» — сокрушалась мать.
В заботах о сестре маме помогал Степан Иванович: беседовал с лечащими врачами, доставал нужные лекарства. Тревога и страхи отступали, когда он был рядом. Дружба между молодыми людьми росла, становилась все теплее, и Люба уже склонялась к тому, что это любовь.
Вскоре случилось еще одно происшествие, которое подвигнуло Любовь Николаевну к окончательному решению рокового вопроса: «имеет ли право революционер на личную жизнь». Степан Иванович был арестован и привлечен к дознанию по «делу Брусилова». Начато оно было в Москве еще в прошлом году, когда инженер М. И. Брусилов, руководивший группой студентов в Санкт-Петербурге, был задержан при получении нелегальной литературы из-за рубежа. Следствие шло уже несколько месяцев, к делу привлекались всё новые люди, и теперь оно уже называлось «Дело о внедрении в пределах России преступных изданий из-за границы». Следствие не установило вины Степана Ивановича, и через три месяца он был освобожден.
Люба скучала без него. Когда в доме предварительного заключения разрешили свидание и товарищи подыскивали для Радченко «невесту» (свидание давалось родным и обрученным), Люба вызвалась сама. Но товарищи ее отвергли — решили, что ей, недавно побывавшей в заключении, да еще и «неблагонадежной», лучше не напоминать о себе. О том, что она зачислена в «неблагонадежные» официально, Любовь Николаевна уже знала: для поступления на фельдшерские курсы, где она хотела продолжить свое образование, требовалась справка о благонадежности, а ей в таковой отказали. В общем, на свидание к Степану Ивановичу в тюрьму пошла Варенька, а Люба, ожидая подругу с новостями, окончательно решилась на замужество.
Встреча с освобожденным Степаном Ивановичем была радостной. Трехмесячная разлука положила конец Любиным колебаниям. Радость от предстоящего замужества омрачала Варя. Она обвинила подругу в измене революции. Ужасные слова «измена» и «изменница» были произнесены в запале горячего разговора, близкого к ссоре. Люба защищалась, повторяя слова Степана Ивановича о дружном служении революции вдвоем. Варя выдвинула последний, самый веский довод против брака: «А что будет, когда пойдут дети?» — «Что значит „пойдут“? — рассердилась Люба. — Может, родится один ребенок… Ну что — я его покормлю, спать уложу, а сама побегу по делам». Девушки, несмотря на медицинскую просвещенность, были так целомудренны, что к ним трудно было отнести студенческую нагловатую поговорку тех времен: «Курица — не птица, акушерка — не девица». Их понятия о брачной жизни были забавны и наивны. В какой семье выросла Варенька, не знаю, а жизнь Любы в родительском доме вряд ли могла приготовить ее к семейным и материнским обязанностям.