— Демьян Бедный сказал мне: «Я бы считал вас первым поэтом, если бы не считал им себя».
— В двадцать четвертом году, вернувшись с известных похорон, Осип (Мандельштам) сказал: «Я придумал пол-анекдота. Один еврей стоит на месте, а другой все время вокруг него бегает…»
— В тридцать восьмом году я ехала в метро с Борисом. Он мне сказал: «Вы знаете, я вчера написал стихи: „Скажите, милый Поль, вы изваяли властелина из пластмассы?“» Это неизвестная строчка Пастернака.
— В Ташкенте ко мне пришла Фаина (Раневская). Я лежала и читала. Она спросила: «Что вы читаете?» Я сказала: «Биографию Будды». «А у Будды была интересная биография?»
О Константине Симонове:
— Когда он пришел ко мне первый раз, то от застенчивости снял на лестнице орден. А когда через несколько лет пришел опять, он уже ничего не снимал…
— В Англии две религии. Одна обыкновенная, а другая такая: папа по вечерам читает Библию вслух, а негры (?) плачут.
— Корней (Чуковский) не был в Третьяковке сорок лет. Он посмотрел современный отдел, пришел домой и сказал: «Почему я не ослеп раньше?»
Уличив кого-нибудь в неграмотности, Ахматова говорила:
— Почему я должна все знать? Я — лирический поэт, я могу валяться в канаве.
— Гомера не было. Теперь это уже доказано. Все было совсем не так. «Илиаду» и «Одиссею» написал совершенно другой старик, тоже слепой…
Тогда, в пятидесятых годах, многие мужчины ходили так — из верхнего наружного кармана пиджака непременно торчали авторучка и гребенка.
Ахматова говорит:
— Когда я это вижу, мне всегда хочется спросить: «А где ваша зубная щетка?»
Вернувшись из очередной больницы, Анна Андреевна произносит:
— Теперь я поняла, что главная специальность всех баб — не жить с собственными мужьями. Каждая новая, как только приходит в палату, первым делом заявляет: «Ну, с мужем я уже давно не живу».
VIII
К Ахматовой всегда, а в особенности в последние годы, приходило множество визитеров. У нее могли встретиться самые неожиданные люди. Как-то Б. Л. Пастернак назвал это:
— Столкновение поездов на станции Ахматовка.
Шутка прочно вошла в обиход Ордынки. Впоследствии «столкновение поездов на станции» отпало, и Анна Андреевна за завтраком сообщала нам:
— Сегодня — большая Ахматовка.
Это означало, что у нее будет много гостей.
Прежде всего мне вспоминаются самые близкие и преданные ее друзья — Эмма Григорьевна Герштейн, Николай Иванович Харджиев, Мария Сергеевна Петровых, Лидия Корнеевна Чуковская, Любовь Давыдовна Большинцова…
Несколько особняком — Надежда Яковлевна Мандельштам. Пронзительный взгляд, крючковатый нос, вечно дымящаяся папироса в откинутой правой руке… Была в ней какая-то неустроенность, нарочитое неблагополучие… Являлась она в те годы нечасто.
А потом в памяти возникают и другие лица…
Серьезный и значительный Семен Израилевич Липкин.
Обаятельный и восторженный Дмитрий Николаевич Журавлев…
Несколько набыченный — сообразно фамилии — Юлиан Григорьевич Оксман.
Миниатюрный и манерный Виталий Яковлевич Виленкин…
Красивая и язвительная Наталия Александровна Роскина («Наташа плохая»)…
Сдержанная до застенчивости Татьяна Семеновна Айзенман…
Веселая и говорливая Наталия Иосифовна Ильина…
Умудренный от младых ногтей Вячеслав Всеволодович Иванов…
Молчаливый, знающий себе цену Борис Абрамович Слуцкий…
Так и слышу его голос, доносящийся из маленькой комнаты. Он нараспев читает Ахматовой стихи про тонущих в море лошадей и притесняемых на суше евреев…
Ахматова провожает гостя. Я тоже выхожу в переднюю, снимаю с вешалки пальто и хочу подать его.
Гость с испугом отстраняется от меня.
— Нет!.. Нет!.. Что вы!
Это — А. И. Солженицын. Он берет у меня из рук пальто и надевает его сам.
— Я очень боюсь переменить психологию, — объясняет он Ахматовой и мне. По этой причине я стараюсь не ездить на такси… Я не могу видеть, как перед автомобилем разбегаются маленькие люди…
— Случилось, — говорю я, — что молодой, но уже очень известный поэт Твардовский был в гостях у академика — кораблестроителя Крылова. На прощание хозяин попытался подать ему пальто. Твардовский остановил его жестом. На это Крылов сказал: «Поверьте, молодой человек, у меня нет причин заискивать перед вами…»
— Да, да, — подтверждает Солженицын, — это было… Мне об этом сам Твардовский рассказывал…
В начале шестидесятых годов, в тогдашнее либеральное времечко, появилось на свет Европейское сообщество писателей. Среди привлеченных к этому делу была и М. И. Алигер — Алигерица, как ее обыкновенно называла Ахматова.
В один из своих визитов на Ордынку она довольно долго просидела наедине с Анной Андреевной, а потом удалилась. После ее ухода Ахматова рассказала за столом, что Алигерица приходила вербовать ее в Европейское сообщество. При этом Анна Андреевна со смехом повторила фразу своей гостьи:
— Она мне сказала: «Мы боремся с Ватиканом…»
Это позабавило всех, а Ардов не поленился и нарисовал для ордынского юмористического семейного альбома карикатуру, изображающую борьбу Алигер с Ватиканом. На рисунке был величественный папа в тиаре и со шпагой в руке, а против него выступала тщедушная фигурка Алигерицы.
К тому же времени относится появление в этом альбоме и другого подобного рисунка. М. И. Алигер ездила в Италию по делам сообщества. Кто-то принес на Ордынку итальянскую газету, где было написано примерно следующее: Данту было бы гораздо приятнее, если бы вместо его однофамилицы в Италию приехала бы его истинная сестра — Ахматова. И вот Ардов нарисовал нечто вроде медальона с двумя профилями — Данта и Алигерицы, оба увенчаны лаврами. Надпись гласила: «Поэты-лауреаты Маргарита и Данте Алигьеры».
Не тогда ли родились известные строки:
Мы все сидим за завтраком. Анна Андреевна полушутя обращается ко мне и к брату:
— Мальчики, сегодня вечером ко мне придет академик Виноградов. Я прошу вас вести себя прилично.
В ответ я говорю:
— Мы встретим вашего академика гармонью и лихим матлотом. И еще споем ему частушки.
И мы с Борисом тут же за столом принимаемся сочинять эти частушки…
Одна из них оказалась удачнее прочих, и Анна Андреевна даже запомнила ее:
Кстати, о частушках. Как-то брат Борис прочел Анне Андреевне такую:
— Это похоже на мои стихи, — проговорила Ахматова.
Нарядный и важный Алексей Александрович Сурков, нарочито окая, говорит Анне Андреевне:
— Мы знаем вас как человека с огромным чувством национального достоинства…
1964 год, Сурков «инструктирует» ее перед поездкой на Сицилию для получения премии Таормино.
Поэт и литературный начальник А. А. Сурков был истинным благодетелем Ахматовой. Разумеется, благодеяния его не выходили и не могли выходить за пределы дозволенного. Он, например, был неизменным автором предисловий и составителем тех жалких сборничков, которые выходили у нее после смерти Сталина.
По этой причине, сколько я себя помню, на Ордынке все время были телефонные звонки от Суркова и к нему, разговоры с его секретаршей Еленой Аветовной и с женою Софьей Антоновной.
Однажды Ахматова довольно долго говорила по телефону с супругой Суркова, а когда повесила трубку, произнесла:
— Это уже почти из «Ревизора» — Анна Андреевна и Софья Антоновна…
Как известно, Ахматова была делегатом Второго съезда писателей. Сурков читал там доклад и, по словам Анны Андреевны, сделал весьма характерную оговорку:
— Мы, советские писатели, работаем ради миллионов рублей… то есть ради миллионов людей!..
IX
— Сегодня придет Фаина и будет меня виноватить, — произносит Анна Андреевна…
Среди ее друзей Фаина Георгиевна Раневская стояла особняком, ибо принадлежала театру, миру, с которым Ахматова никак не была связана. Однако же дружба их, которая возникла во время войны в Ташкенте, продолжалась до самой смерти Анны Андреевны.
Настоящая фамилия Раневской была, если не ошибаюсь, Фельдман, и была она из семьи весьма и весьма состоятельной.
Помню, она говорила:
— Меня попросили написать автобиографию. Я начала так: «Я — дочь небогатого нефтепромышленника…»
В юности, после революции, Раневская очень бедствовала и как-то обратилась за помощью к одному из приятелей своего отца. Тот ей сказал:
— Меня попросили написать автобиографию. Я начала так: «Я — дочь небогатого нефтепромышленника…»
В юности, после революции, Раневская очень бедствовала и как-то обратилась за помощью к одному из приятелей своего отца. Тот ей сказал:
— Дать дочери Фельдмана мало — я не могу. А много — у меня уже нет…
(Кстати, в своих воспоминаниях о Чехове Иван Бунин, к вящему удовольствию моему, ругательски ругает столь знаменитые и популярные пьесы Антона Павловича, в частности, за совершенное незнание дворянского быта. И мне было очень забавно прочесть там такое:
«Раневская, будто бы помещица и будто бы парижанка <…>
Раневская, Нина Заречная… Даже и это: подобные фамилии придумывают себе провинциальные актрисы».)
Насколько мне известно, в своей, актерской среде Фаина Раневская позволяла себе весьма крутые шутки и даже вполне непристойные выражения, но при Ахматовой она всегда держалась сообразно обществу.
Я даже вспоминаю и такое. Анна Андреевна послала меня с каким-то поручением к Раневской. Та приняла меня в одной из комнат своей квартиры и во время нашего разговора уселась под большим фотографическим портретом Ахматовой. Через некоторое время я заметил, что она, быть может, инстинктивно, повторяет позу Анны Андреевны, ту самую, что запечатлена на фотографии…
Ахматова любила и иногда повторяла шутки и короткие новеллы Раневской. Дословно помню такую фразу Анны Андреевны:
— Фаина говорит: «Моя домработница мне сказала: „Да, чтобы не забыть — в субботу конец света“».
На Ордынке имело хождение множество цитат из Раневской. Все это произносилось с южным, одесским акцентом.
— Ой, в вас волос густой!.. В вас воши есть?.. А шо вы обижаетесь?.. В кого их нет?.. А вы намажьте голову фотоженом, и они уси как одна сбегуть!
— Ой, в вас нежная кожа!.. Когда я была молодая, у меня тоже была нежная кожа… Я шла по улице, так люди висовывались с форточек и говорили: «Ось идеть иностранка».
Однажды в трамвае Раневскую узнала какая-то женщина, пришла в совершеннейший восторг, наговорила массу любезностей… Но тут, как назло, ей нужно было выходить, а потому она ухватила артистку за ладонь и сказала:
— Мысленно жму вашу руку.
Всплывает в памяти беспощадный отзыв Фаины Георгиевны об одной молодой женщине:
— У нее не лицо, а копыто…
В Театре Моссовета, где Раневская работала последние годы, у нее шла непрекращающаяся вражда с главным режиссером Ю. А. Завадским. И тут она давала волю своему острому языку.
Как-то она и прочие актеры ждали прихода Завадского на репетицию, он только что получил звание Героя Социалистического Труда.
После нескольких минут ожидания Раневская громко произнесла:
— Ну, где же наша Гертруда?
Надо сказать, Завадского Раневская пережила и, помнится, так говорила по поводу его кончины:
— Да, да, это очень печально… Но между нами говоря, он уже давным-давно умер.
Я поднимаю телефонную трубку.
— Можно попросить Виктора Ефимовича? — говорит далекий голос.
— Здравствуйте, Фаина Георгиевна, — говорю я. — Это Миша. Виктора Ефимовича нет дома…
— Вы знаете, — говорит Раневская, — он написал мне письмо о моем спектакле… А я ему ответила… И там я так неудачно выразилась… Я написала, что я люблю рожать. Я имела в виду творить, создавать что-то на сцене… А то ведь могут подумать, что рожать в прямом смысле слова…
— Все кончено, — говорю, — ваше письмо уже находится в Центральном архиве литературы и искусства. И теперь грядущие исследователи станут утверждать, что у вас было трое детей… И из них двое — от Завадского…
— Я кончаю разговор с ненавистью, — послышалось из трубки…
Еще только раз в жизни я позволил себе пошутить с Раневской. Это было у нее дома. Я машинально взял со стола фотографию, на которой были две фигуры сама Фаина и Е. А. Фурцева, которая смотрела на актрису снизу вверх и очень преданно. На оборотной стороне снимка рукою Раневской было написано буквально следующее:
«Е. А. Фурцева: Как поживает ваша сестра?
Я: Она умерла…»
Повертевши фотографию в руке, я сказал:
— Фаина Георгиевна, а Фурцева на этом снимке играет лучше, чем вы…
Мой выпад она игнорировала и произнесла:
— Я очень, очень ей благодарна… Она так мне помогла. Когда приехала моя сестра из Парижа, Фурцева устроила ей прописку в моей квартире… Но она крайне невежественный человек… Я позвонила ей по телефону и говорю: «Екатерина Алексеевна, я не знаю, как вас благодарить… Вы — мой добрый гений…» А она мне отвечает: «Ну что вы! Какой же я — гений?.. Я скромный советский работник…»
X
В нашей столовой много людей. Они сидят на диване, на всех стульях и даже на табуретках, которые принесены с кухни.
За столом в некотором обособлении сидит седой красивый человек, который читает рукопись, аккуратно переворачивая страницы…
Мы с братом Борисом стоим в прихожей и смотрим на все это через раскрытую дверь…
Мы с Борисом начинаем безудержно хохотать.
Взрослые оборачиваются и начинают шикать на нас. Чтение прерывается, и человек за столом говорит:
— Это очень хорошо, что дети смеются… Сцена в погребке Ауэрбаха и должна быть смешной…
Борис Леонидович Пастернак читает на Ордынке свой перевод «Фауста».
А еще я помню в его чтении самое начало «Доктора Живаго» и стихи — «Огни заката догорали», «Я кончился, а ты жива», «Август», «Белой ночью»…
По поводу последнего стихотворения у Пастернака с Ахматовой произошел примечательный диалог. Там есть такие строчки:
Анна Андреевна заметила:
— Во время белых ночей фонари никогда не горели.
Борис Леонидович подумал и сказал:
— Нет, горели…
Я помню, как он жаловался на то, что в журнале «Знамя» отвергли стихи «Ты значил все в моей судьбе». Там есть такая строчка:
Так вот Вера Инбер в своем отзыве написала: «У нас нет людей без имен. Все советские люди имеют имя».
Тут я хочу дословно привести запись из небольшой тетрадочки, в которую Ардов некоторое время заносил слова Ахматовой и свои впечатления о ней:
«Рассказ Н. А. Ольшевской:
К нам пришел Борис Леонидович. Анна Андреевна ему впервые прочитала свое стихотворение, посвященное ему. Он стал хвалить стихи. И потом они оба стали разговаривать о чем-то. О чем, я не могла понять даже отдаленно. Как будто не по-русски говорили. Потом Пастернак ушел. И я спросила:
— Анна Андреевна, о чем вы говорили?
Она засмеялась и сказала:
— Как? Разве вы не поняли? Он просил, чтобы из моего стихотворения о нем я выбросила слово „лягушка“…
(Во второй редакции этой вещи „лягушки“ нет, Ахматова заменила ее словом „пространство“.)»
Мой младший брат в детстве презабавно перевирал слова. Например, булочную он называл «хлебушная»… Часто произносимая в доме фамилия Пастернак тоже далась Боре не сразу. Поначалу он говорил «Монастырев». Об этом рассказали самому Борису Леонидовичу. Реакция была такая:
— Да, да… Это так понятно… Па-стер-нак… Мо-на-стырь…
Как-то Борис Леонидович рассмешил Анну Андреевну и всех нас такой фразой:
— Я знаю, я — нам не нужен.
Вот еще история, связанная с ним, которая бытовала в доме моих родителей. До переезда на Ордынку наша семья года два жила в Лаврушинском переулке, в писательском доме, и в том же подъезде, что и Борис Леонидович. Когда я был грудным младенцем, примерно в таком же возрасте был сын Пастернака Леня. У моих родителей были специальные весы для взвешивания маленьких детей, и Борис Леонидович регулярно брал их, чтобы проверить вес Лени. На этой почве между поэтом и моим отцом произошло некоторое сближение, и как-то Пастернак попросил у Ардова почитать какую-нибудь его книгу. Отец дал соседу сборник своих юмористических рассказов. В следующий свой приход за весами Борис Леонидович вернул книгу и сказал:
— Вы знаете, мне очень понравилось… Я думаю, вы могли бы в гораздо большей степени навязать себя эпохе…
В пятидесятых годах Борис Леонидович часто бывал на Ордынке. Обычно эти визиты сопровождались многочисленными телефонными звонками. Он мог, например, позвонить и сказать:
— Анна Андреевна думает, что я приду через сорок минут, а я приду через пятьдесят…