И. А. Салов Иван Огородников Из летописей села Сластухи
I
По узкой лесной тропинке, соединявшей Гнилое озеро с рекою Хопром, шли двое мужчин. Наступили сумерки, но тем не менее можно было рассмотреть еще, что один из пешеходов был мужчина лет сорока, высокого роста, плечистый, сутуловатый, с серьезным и даже мрачным лицом, а другой, наоборот, низенький, юный, веселый и с чуть заметным пушком на бороде и усах. Первый был в каком-то рваном, коротеньком кафтанишке из толстого сермяжного сукна, в таких же шароварах с заплатами на коленах, в тяжелых сапогах, в которых громко хлюпала и чавкала вода; другой — в летней паре, сшитой с претензией на моду, и низенькой пуховой шляпе, надетой набекрень. Первый нес на плечах вентерь, второй холстинный мешок, наполненный, по-видимому, рыбой; поэтому можно было заключить, что пешеходы эти возвратились с рыбной ловли. Впереди их, согнув хвост кольцом и весело прискакивая, бежала небольшая собачонка. Собачонка эта то бросалась в чащу леса, то снова выскакивала на поросшую лопухами тропинку; подбегала к высокому мужчине, ласково виляла хвостом и снова пускалась вперед. Пешеходы шли молча; сумерки в окружавшем их дубовом лесу более и более сгущались… Тишина была могильная. Если бы не хлюпанье воды в сапогах мрачного пешехода да не визгливый лай собачонки, натыкавшейся иногда на ежей, то можно бы подумать, что в лесу не было ни одного живого существа, что он, закутавшись в сумерки, не только заснул, но умер под обаянием душистого вечера.
Наконец молчание, как видно, надоело высокому пешеходу. Он остановился, вынул из кармана брюк кисет с табаком, коротенькую трубочку в медной оправе, набил ее табаком и, чиркнув по рукаву спичкой, обратился к своему юному спутнику:
— Ну, что, — спросил он, закуривая трубку, — продал дом?
— Продал, слава богу! — ответил юноша.
— Гм, «слава богу»! — передразнил его мрачный мужчина. — Отец наживал, а сынок радуется, что все отцовское наследие распродал!.. «Слава богу», говорит!..
— Что ж? ведь я деньги-то не прожил!..
— Нет, нажил! — проворчал высокий, сплевывая. — И все так-то наживают! Кому овцу, кому лошадь, кому погребицу!.. Кто же дом купил — батюшка, что ли?
— Он?
— Я так и знал!.. Так и знал, что все твое добро к нему перейдет. — И, переменив тон, прибавил презрительно: — Эх! бить-то тебя некому!..
— Пора и перестать, — заметил юный пешеход, — достаточно, кажется, был бит.
— Хорошо еще, что ни сестер, ни братьев нет у тебя…
— Конечно, хорошо! Будь братья да сестры, много ли бы мне досталось? Пустяки самые! а теперь все-таки капиталец маленький сформировал. Я все-таки честь честью поступил: и сорокоуст по батюшке покойнике справил, и памятничек ему на могилку поставил… Один чугунный крест десять рублей обошелся…
— А велик капитал-то?
— Рубликов семьсот скопилось…
— Гм, семьсот! Имения-то тысячи на две было!.. Эх ты, голова с мозгом! — И вдруг, взглянув на юношу, спросил: — А корову рыжую дорого спустил?
— За тридцать рублей.
— А она семьдесят была заплачена! Молочища этого по ведру в удой давала! Кому же продал-то?
— Да все ему же, батюшке отцу Егорию…
— Плохо! плохо!..
— Что же делать! Никто дороже не давал, а мне необходимость была поскорее все в капитал обратить. Сам знаешь: дом на церковной земле стоял… Приехал на отцовское место новый дьячок; купить такой большой дом не мог, денег не было; а батюшка, отец Егорий, отдыха не давал мне, каждый день приходил: «Сноси, говорит, дом живей, поместье очищай, новому дьячку ставить хату негде». Что же оставалось делать! Дом продал, а корову не за рога же держать!..
— Так. Ну, что же — теперь дом твой разломали?
— Зачем! В нем батюшка живет.
— А новый дьячок где же?
— А новый дьячок у батюшки поместье купил.
— Вот что! Ничего, ловко вышло! — И, снова оглядев юношу, спросил: — А не знаешь, приятель, дорого он дьячку свою-то усадьбу продал?
— Не знаю. Только слышал, что как-то с рассрочкой, на года…
Мрачный пешеход докурил трубку, снова набил ее, закурил и опять обратился к своему спутнику.
— А сам-то ты, — спросил он, — не мог на отцовскую должность проситься?
— Ах, Иван Игнатьич! — чуть не вскрикнул молодой человек. — Тебе известно, что я даже покойному отцу не раз говорил, что не имею расположения к духовному званию. Сколько раз я честью просил его взять меня из семинарии и в реальное училище определить, а батюшка, вместо того, псалтырем меня по башке! «Хочу, говорит, чтобы ты священником был, перед престолом всевышнего стоял!» А у меня к тому ни малейшего расположения не было. Бывало, товарищи мои сидят и богословие долбят, а я где-нибудь польку откалываю! Бывало, те-то в рваных сюртучишках шатаются, тихонько в душнике махорку курят, а я недопивал, недоедал, чтобы только баночку помадки купить либо галстучек новенький… Танцевать я готов был по целым суткам!.. И отец ректор тоже неоднократно увещевал: «Как тебе, говорит, не совестно! Готовишься, говорит, ты в духовное звание, а сам все пляшешь!..» Но что же мне было делать, когда у меня иное было на уме… Вот и кончилось тем, что покойному батюшке приказано было взять меня из семинарии. И вышло, что я — ни туда, ни сюда!..
— Ну, брат, плохо же твое дело! — заметил высокий мужчина.
— Чем же плохо?
— А тем, что пропадешь ты, как «вошь в табаке».
— Ничуть не пропаду! У меня, по правде тебе сказать, Иван Игнатьич, совсем не такой склад ума… У меня, брат, склад ума корыстолюбивый. У меня копейки не пропадет…
— Давай бог.
— Вот теперича в городе для соборного храма регента[1] ищут… Ноту я знаю до тонкости, потому — лет пять в архиерейском хоре был… Поеду в город, сделаюсь регентом… Жалованье полагается там шестьсот рублей, а разве я шестьсот проживу!.. Мне и двухсот девать некуда.
— Известно — некуда.
— Сверх того доходы будут. По праздникам с концертами буду ездить… Затем свадьбы, похороны… а свой капитал и все сбережения под проценты буду отдавать… А коли в регенты не поступлю, так в актеры уйду. Ныне актерам этим не житье, а масленица! У меня один актер знакомый есть… Ни стать, ни сесть не умеет, рожа прескверная, а тридцать карбованцев[2] в месяц получает!..
— Деньги хорошие.
— Еще бы! а коли это не удастся, так аферами займусь… Товарищ у меня был, тоже, как я, остался после смерти родителей один-одинешенек, тоже, как я, распродал все свое наследие и скопил капиталец рубликов в полтораста. Деньги, кажется, не велики, а посмотрел бы ты, как он распорядился ими!.. Смешно сказать: толченым кирпичом торговал!..
— Как так?..
— Очень просто! Заказал наделать коробочек с видом московского Кремля, напечатал на крышках: «Универсальный порошок для чистки самоваров и всякой медной посуды», насыпал в эти коробочки кирпича толченого, заклеил глухо-наглухо, да по полтинничку и начал их продавать…
— Ну, братец, за это, пожалуй, и в шею накладут! — проговорил высокий мужчина.
— А то так женюсь на богатой купчихе… Я, братец, этих купчих увлекать отлично умею!.. — проговорил молодой человек; но, заметив, что мрачный спутник не слушал его, замолчал и сам.
Действительно, высокий мужчина не обращал уже никакого внимания на его болтовню. Шел он, понурив голову, насупив брови, и думал, по-видимому, совершенно об ином. Шагал он так широко, что молодому человеку, с коротенькими ножками, приходилось чуть не бежать, чтобы не отстать только от рослого и могучего своего товарища. Так шли они минут пятнадцать. Вдруг молодой человек, изнеможденный непривычной быстрой ходьбой, остановил своего спутника.
— Иван Игнатьич, — крикнул он, — нельзя ли потише… Тебе хорошо с длинными-то ногами, а мне хоть ложиться так впору…
Иван Игнатьич сократил шаги.
— О чем ты задумался?
— Да вот думал, как бы и мне разбогатеть… А разбогатеть легко… Тоже вот, как и ты, в торговлю пуститься хочу…
— Уж не кирпичом ли толченым? — рассмеялся юноша.
— Кирпичом не кирпичом, а вроде того!.. — И, помолчав немного, проговорил: — Хочу я, братец ты мой, масленку себе выстроить… масло делать задумал.
— Что ж, это хорошо! — подхватил юноша. — Сам я этих делов, конечно, не знаю, а говорят — выгодно. У нас здесь по округе и подсолнухов, и горчицы, и сурепки, всего вдоволь… Только построй масленку, завалят…
— Нет, все это, братец, не то!.. Не такое масло на уме у меня…
— Какое же?
— Ни подсолнухов, ни сурепки — ничего этого мне не требуется… Я погоню масло из такой дряни, на которую никто и вниманья-то не обращает… Я уж пробовал… с полведра сделал… Такое, братец, вышло, что лучше всякой олифы… Густое, жирное… Смазал этим маслом мельницу свою, — так снастей-то не слыхать было…
— А на вкус как?
— На вкус никуда не годится!.. Так тебе весь рот и обмажет, ничем не отскоблишь… Нет, мое масло в еду не годится… Был здесь из Москвы студент один, подружились мы с ним: на охоту вместе ходили, рыбу ловили. Вот я ему это масло показывал, показывал зерна, из которых делал его… и студент прямо сказал, что масло это аптечное… Но наверное-то определить ничего мне не мог, а взял с собою и масла, и зерен и обещал написать — куда такое масло идет и какая ему цена… А все-таки сказал, что масло это не дешевое… Вот я теперь и жду не дождусь письма от него… — И, переменив тон, он прибавил: — Эх, в том-то и беда наша, что ничего-то мы не смыслим, что все мы темные люди!.. Ничему-то мы не обучены, а потому и толку от нас нет ни рожна. Ковыряем мы весь свой век землю, считаемся хлебопашцами… А что такое чернозем, что такое песок, глина, — того не знаем!..
— Чего же тут знать-то! Глина — она так глина и есть…
— Вот теперича по оврагам, — продолжал высокий мужчина, — сколько у нас камней разных!.. Иной камень-то в руку возьмешь — железо чистое, так бы и расплавил его, а есть ли в этом камне железо чистое али нет — не знаем. А то вдруг какой-то уголь попадется, да светлый такой… поковыряешь, поковыряешь его, к носу поднесешь, понюхаешь, да так и бросишь… А, может, его не бросать, а искать да раскапывать надоть… Вон люди, говорят, из крапивы холст ткут, из моха водку гонют; но правда ли это или одна брехотня — тоже не знаем… Исходил я, братец ты мой, пол-России; был в Малороссии, в Бессарабии, на Дону, в Крыму, в Кавказских пределах; видел много деревень, сел, станиц, городов, а еще более того людей… И везде-то сидит темный человек. Вот хоть бы ты, к примеру, — прибавил мрачный мужчина, ударив своего спутника по плечу, — ведь ты все-таки учился, сам говоришь — лет восемь занимался; плохо ли, худо ли, а все же восемь лет в книги смотрел… Как бы, кажись, не насмотреться? А ведь ты такой же темный человек, как и я! Книги, что ли, не те дают, или уж мы народ такой бестолковый, что в башки наши никакое просветление не проходит?.. Порядочного гвоздя сделать не умеем!.. — И, помолчав немного, он снова начал: — Вот я, почитай, пятнадцать лет на родине не был… Шел я домой и думал: не узнаю теперь села родного! А село-то все тем же осталось, каким и было! Заместо изб — хлевы, заместо лошадей — клячи!.. Поля пырьем поросли; луга травами сорными… На безводных степях воды нет!.. Те же знахари народ лечат, те же ворожеи народ морочут, цыган лошадьми надувает… И народ живет по-старому, по старым приметам. Коли яркие крещенские звезды, так, вишь, белые ярки будут; коли на Сретенье снежок, так весной дождик; коли трещит Варюха, так береги нос да ухо; Варвара, вишь, мостит, Савва вострит, а Никола гвоздит… Все по-старому! Только кабаков больше стало да совести меньше!.. Словно я не уходил из села, словно как не пятнадцать лет прошло, а ночь единая… Что солнышко освещало, закатываясь, то же самое согрело и вставаючи. Даже слеза прошибла меня… заплакал я!.. Нет хуже на свете, как быть темным человеком!.. И сил-то в тебе много, и разуму вдоволь, а как примешься за дело, так и видишь сейчас, что человек ты темный, что темнота эта разум-то твой словно паршами покрывает…
— Слава богу! — закричал вдруг молодой человек, радостно захлопав в ладоши. — Слава богу! Сбудется, сбудется! —
Мрачный пешеход даже остановился.
— Что ты! — проговорил он, оглядев с ног до головы своего спутника. — Белены, что ли, объелся? Чего там сбудется?..
— Желание мое! — быстро ответил молодой человек. — Звезда падала, и я загадал: буду ли я богат? Пока звезда летела, я успел прошептать желание… Значит, оно сбудется…
— Дурак!
— Это верно… Я сколько раз замечал…
Но мрачный пешеход только еще более насупился, перекинул вентерь с одного плеча на другое и снова зашагал такими шагами, что молодому пришлось почти бежать за ним.
Однако пора сообщить читателю, что мрачный пешеход был крестьянин села Сластухи, Иван Игнатьев Огородников, а молодой спутник — сын недавно умершего сластухинского дьячка, недоучившийся семинарист, Валериан Григорьевич Фиолетов.
II
Немного погодя спутники были уже на берегу Хопра и подходили к небольшому кусту вербы, возле которого болтался привязанный челнок.
— Отвязывай, — крикнул Огородников.
Когда челнок был отвязан, Огородников сел на корму, Фиолетов посредине, а собачонка вскочила на нос. Раздался плеск весла, и спутники отчалили от берега.
Усадьба Огородникова была на противоположном берегу, и нужно было только пересечь Хопер. Ночь была темная, но такая тихая, что синевшая, как расплавленное олово, вода стояла совершенно спокойно и смутными очертаниями отражала в себе и темное звездное небо, и громоздившиеся на противоположном берегу горы, и крошечный, но яркий огонек, блестящим лучом вырывавшийся из окна огородниковской избы. Достигнув берега, спутники вышли из челнока, привязали его и молча принялись взбираться по узкой тропинке на крутой берег. У дверей своей хаты Огородников обратился к Фиолетову и спросил:
— Ты домой, что ли?
— Домой! — ответил Фиолетов.
— Ну, так, значит, прощай.
— А когда опять приходить?
— Теперь переждать надо, — рыба не ловится… Придет время — позову.
— А куда рыбу девать? — спросил Фиолетов, указывая на мешок. — Делить, что ли, будем?
— Чего там делить-то? бери себе!..
И, простившись еще раз, они расстались. Огородников нырнул в дверь своей хаты, а Фиолетов, напевая какую-то песенку, засеменил ножками по направлению к селу Сластухе. Но едва он вышел на большую дорогу, пролегавшую в полверсте от усадьбы Огородникова, как его догнал ехавший на тележке сластухинский батюшка, о. Егорий.
— Это ты, Валеря? — окликнул его батюшка.
— Я.
— По голосу узнал! — заговорил отец Егорий и, покачав головой, прибавил: — Все песенки распеваешь…
— Чего же мне не петь-то!
— Весело тебе живется, Валеря…
— О чем же сокрушаться?..
— Известно! — перебил его батюшка, подъезжая к нему. — Родитель в могилке… Жутко ему там. Черви грызут его; гробовая крышка грудь давит… Хотелось бы глазки открыть, на детище свое посмотреть, да веки-то закоченели, глаза-то провалились… А детище тихую ночь песенками оглашает…
— Будет вам! — вскрикнул Фиолетов.
— Не подвезти ли тебя? — спросил батюшка.
— Не надо, я и пешком дотащусь.
— Что так осерчал?
— А то, что вы говорить не умеете.
— Не умею, Валерюшка, не умею… а вот ты присядь да поучи.
— Мои песни никого не трогают, — сказал раздраженно Фиолетов, — а ваши речи душу терзают… Вот что-с!
— Ну, не стану, не стану!.. Садись только…
И батюшка остановил лошадь.
— Не станете? — допрашивал молодой человек.
— Не стану.
— Смотрите же!.. Не то — у меня характер решительный.
— Ну, ну, садись, сердитый человек.
Батюшка посторонился, и Фиолетов уселся рядом с ним.
— Ты где это был, Валерюшка? — спросил отец Егорий, ударив вожжой лошадь.
— А был там, где теперь меня нет.
— Остроумно, — рассмеялся батюшка, — весьма остроумно… — Внимательно посмотрев на мешок с рыбой, он прибавил: — А вот я на твой мешочек смотрю и догадываюсь, что в нем рыбка бьется…
— Бьется.
— Рыбку ловил, что ли?
— Ловил.
— С Огородниковым?
— С ним.
Батюшка вздохнул даже.
— Ах, Валеря, Валеря! — проговорил он. — Все-то ты с ним да с ним!..
— Почему же не быть с ним?
— А потому, что человек он сомнительный…
— Чем же?
— А то, радость моя, что от людей он словно волк бегает, словно зверь какой… И взгляд-то у него, как у зверя… Добрый человек людей не бегает, на все добрыми глазами смотрит!.. Коровка ли пройдет, — добрый человек и коровкой полюбуется; собачка ли, овечка ли, птичка ли пролетит, ему все мило, все дорого… А твой-то Огородников совсем другого сорта человек… Надо, Валерюшка, уметь в сердцах читать… Сердце-то наше — та же книга, а-ах какая книга!..
И вдруг, круто повернувшись, батюшка спросил:
— Ты, Валерюшка, умеешь ли такие-то книги читать?
— Ну вас и с книгами-то! — рассердился Фиолетов. — Надоели вы мне!
— Вот то-то и есть! — подхватил батюшка. — А ведь я тебе заместо отца родного. Меня отец-то твой, умирая, просил соблюсти тебя. Как теперь слышу голос его. Лежит он, бедняга, на смертном одре, подозвал меня вот так-то пальцем и шепчет: «Отец! соблюди сына моего… жаль мне его… пропадет, боюсь… Будь ему заместо отца!» Шепчет так-то, а в горле-то у него смерть клокочет. «Поклянись, говорит, что соблюдешь сына!» И я, Валерюшка, поклялся. Образок тут висел, лампадка теплилась… Я снял образок и перед этим самым образком дал клятву! Ты образок этот, Валерюшка, береги… Э-эх! — проговорил батюшка, вздохнув.- Moлод еще ты, зла в людях не подозреваешь, а люди-то всякие бывают: другой человек-то хуже пса кусается!.. Таков-то и твой Огородников. Вот он знает теперь, что деньжонки у тебя есть, и голубит тебя… Только берегись, как бы голубка-то эта ястребом не козырнула!..