Я привел себя в порядок. Она встала. Я не спускал с нее глаз: теперь она могла пройти мимо меня, но я мог еще удержать ее.
— Пошли, — сказала она.
— Куда?
— К тебе в номер.
Я шел сперва сзади, потом обогнал ее; торопливо и почему-то осторожно поднялся по скрипучей лестнице, устланной серой дорожкой, мимо таблички со словом «Думай!» к своему номеру на втором этаже. И остановился перед дверью.
— Ты можешь уйти, если хочешь, — сказал я.
Она отодвинула меня и плечом толкнула дверь.
— Пошли! — сказала она.
Я вошел за ней следом и захлопнул дверь. Но не запер ее на ключ. Я вдруг почувствовал, что наступила реакция, и прислонился к стене. У меня было такое ощущение, точно я стою в лифте, который стремительно падает вниз, а меня в это время тащат наверх. В глазах у меня потемнело, как будто кто-то влил мне в череп целое ведро воды; вода булькала, и, чтобы не упасть, я крепко уперся обеими руками в стену.
Потом я увидел Наташу, она лежала в постели.
— Почему ты не идешь ко мне? — спросила она.
— Не могу.
— Что?
— Не могу.
— Не можешь?
— Да, — сказал я. — Проклятая лестница.
— При чем тут лестница?
— Не знаю.
— Что?
— Не могу, вот и все. Прогони меня, если хочешь.
— Из твоей собственной комнаты?
— Тогда смейся надо мной, сколько влезет.
— Почему я должна смеяться?
— Не знаю. Я слышал, что когда с мужчиной такое случается, над ним смеются.
— Со мной этого еще не бывало.
— Тем более ты должна смеяться.
— Не хочу, — сказала Наташа.
— Почему ты не уходишь?
— Ты хочешь, чтобы я ушла?
— Нет.
До сих пор она лежала неподвижно, а теперь приподнялась на локте, подперла голову и поглядела на меня.
— Я чувствую себя очень погано, — сказал я.
— А я нет, — сказала она. — Как ты думаешь, чем все это объясняется?
— Не знаю. Меня доконало слово «дорогой».
— А я считаю, во всем виновата лестница.
— И она тоже. А потом еще то, что ты вдруг решила стать моей.
— Лучше, чтобы я этого не решала?
Я беспомощно взглянул на нее.
— Не спрашивай. На меня повлияло все вместе. Это был странный диалог: ни она, ни я даже не попытались приблизиться друг к другу, голоса наши звучали монотонно и невыразительно.
— В номере есть ванная? — спросила она.
— Нет. Только в коридоре. Четвертая дверь. Она медленно встала, провела рукой по волосам и пошла к двери. Поравнявшись со мной, она погладила мена, глядя куда-то прямо перед собой. Однако, почувствовав ее прикосновение, я оторвался от стены и обнял ее. Она попыталась высвободиться. Ее тело сквозь одежду было такое молодое и теплое. И такое гибкое, будто я держал в руках форель… В ту же секунду все снова стало, как раньше. Я крепко обнимал ее.
— Ты ведь меня вовсе не хочешь, — прошептала она, отвернувшись.
Я поднял ее и понес к кровати. Она оказалась тяжелей, чем я думал.
— Я хочу тебя, — сказал я глухо. — Хочу тебя, только тебя, одну тебя, хочу тебя больше всего на свете, хочу проникнуть в тебя, слиться с тобой, хочу проникнуть в тебя!
Ее лицо было совсем рядом, я видел ее глаза, нестерпимо блестящие, остановившиеся.
— Тогда возьми меня! — пробормотала она сквозь зубы и не закрыла глаз.
…Голос ее становился все тише, она залепетала бессвязные, невнятные слова, потом перешла на шепот и совсем замолкла.
И вдруг она потянулась, проговорила что-то, закрыла глаза и тут же снова их открыла.
— Пошел дождь? — спросила она. Я расхохотался.
— Нет еще. Может, пойдет ночью.
— Стало прохладней. Где у тебя ванная?
— Четвертая дверь по коридору.
— Можно я надену твой купальный халат?
Я дал ей халат. Она сняла с себя все, кроме туфель. Раздевалась она медленно, не глядя на меня. И не казалась смущенной. Она была вовсе не такая худая, как я предполагал. Уже раньше я чувствовал это, а теперь увидел своими глазами.
— Ты красивая! — сказал я.
Она подняла голову.
— Не слишком толстая?
— Помилуй Бог. Нет.
— Хорошо, — сказала она. — В таком случае наше будущее рисуется мне в розовом свете. Я люблю поесть. И всю жизнь голодаю. Из-за того, что работаю манекенщицей, — добавила она. — Только поэтому.
— Сегодня мы поедим вволю. Закажем все закуски подряд и шикарный десерт.
— Я слежу за собой, чтоб не стать бочкой. Иначе меня вышвырнут на улицу. Так что можешь не беспокоиться.
— А я и не беспокоюсь, Наташа.
Взяв мое мыло и свою сумочку, она шутливо отдала мне честь и вышла. Я лежал и ни о чем не думал. Мне тоже казалось, будто полил дождь. Правда, я знал, что дождя не было. Тем не менее я подошел к окну и выглянул наружу. Окно выходило на задний двор; из глубины каменного колодца поднималась духота и вонь от мусорных ящиков. «Только в нашей комнате стало свежей» — подумал я. Пошел назад к кровати, снова улегся и устремил взгляд на лампочку без абажура, свисавшую с потолка. Через некоторое время вернулась Наташа.
— Я перепутала комнату, — сказала она. — Думала, что твоя дверь следующая.
— Там кто-нибудь был?
— Никого. Темно. Разве здесь не запирают комнаты?
— Многие не запирают. Вору в них нечем поживиться.
От Наташи пахло мылом и одеколоном. Где она взяла одеколон? Для меня это было загадкой. Может, он лежал у нее в сумочке? А может, кто-нибудь оставил одеколон в ванной, и она им воспользовалась.
— Миссис Уимпер, — сказала она, — любит молодых мужчин, но дальше этого дело не идет. Она с удовольствием беседует с ними. Вот и все. Запомни это раз и навсегда.
— Хорошо, — сказал я, хотя Наташа не вполне меня убедила.
В голой комнате ярко горела лампа. Наташа расчесывала волосы щеткой перед жалким зеркальцем над раковиной.
— Муж ее умер от сифилиса. Не исключено, что миссис Уимпер тоже больна, — добавила она.
— Кроме того, у нее рак и потеют ноги, а летом она моется исключительно «Мартини» с водкой, — сказал я ей в тон.
Она засмеялась.
— Не веришь? Да и с чего бы ты вдруг мне поверил?
Я встал.
— Как ты отнесешься к такому признанию: стоит мне до тебя дотронуться, и я уже не владею собой? — спросил я.
— Так было далеко не всегда, — сказала она.
— Зато теперь это так.
Она прильнула ко мне.
— Я убила бы тебя, если б это было иначе, — пробормотала она.
Я снял с нее купальный халат и бросил его на пол.
— Ты самая длинноногая женщина из всех, каких я знаю, — сказал я и выключил свет. В темноте я видел только ее светлую кожу и черные провалы рта и глаз.
Мы лежали, тесно прижавшись друг к другу, и чувствовали, как в темноте на нас надвигается темная волна, чувствовали, как она перекатывается через нас. Мы еще долго лежали так, не дыша, и другие, гораздо менее грозные волны подымались и опадали в нас.
Наташа шевельнулась.
— У тебя есть сигареты?
— Да. — Я дал ей сигарету и поглядел на нее при свете спички. Лицо у нее было спокойное и невинное. — Хочешь чего-нибудь выпить? — спросил я.
Она кивнула. Я заметил это в темноте по движению горящей сигареты.
— Только не водки.
— У меня нет холодильника, поэтому все теплое. Хочешь, я принесу снизу?
— Разве это не может сделать кто-нибудь другой?
— Внизу никого нет, кроме Меликова.
В темноте я услышал ее смех.
— Он все равно нас увидит, когда мы спустимся, — сказала она.
Я не ответил. Мне еще надо было привыкнуть к этой мысли. Наташа поцеловала меня.
— Включи свет, — сказала она. — Мы пощадим привитые тебе правила приличия. К тому же я проголодалась. Давай пойдем в «Морской царь».
— Опять туда? Неужели тебе не хочется пойти в какое-нибудь другое заведение?
— Ты уже получил комиссионные за миссис Уимпер?
— Нет еще.
— Тогда пойдем в «Морской царь».
Наташа вскочила с постели и щелкнула выключателем. Потом она прошлась нагишом по комнате и подняла купальный халат.
Я встал и оделся. Потом снова сел на постель и стал ждать ее возвращения.
XVII
— А я ведь благодетель рода человеческого, — заявил Силверс. Закурив сигару, он благосклонно оглядывал меня.
Мы готовились к визиту миллионера Фреда Лэски. На сей раз мы не собирались вешать картину в спальне и выдавать ее за личную собственность госпожи Силверс, с которой она ни за что не расстанется, покуда супруг не пообещает ей норковую шубку и два туалета от Майнбохера. В конце концов она все же рассталась с любимыми полотнами, а норковой шубки не было и в помине. Впрочем, ничего удивительного: на дворе стояло лето! На этот раз речь шла о том, чтобы сделать из миллионера-плебея светского человека.
— Война — это плуг, — поучал меня Силверс, — она вспахивает землю и перераспределяет состояния. Старые исчезают, на их месте появляется бесчисленное множество новых.
— У спекулянтов, у торгашей, у поставщиков. Короче говоря, у тех, кто наживается на войне, — заметил я.
— Не только у поставщиков оружия, — продолжал Силверс как ни в чем не бывало. — Но также у поставщиков обмундирования, поставщиков продовольствия, судов, автомобилей и тому подобного. На войне зарабатывают все, кому не лень.
— Все, кроме солдат!
— О солдатах я не говорю.
Силверс отложил сигару и взглянул на часы.
— Он придет через пятнадцать минут. Сперва вы принесете две картины, а я спрошу вас насчет Сислея. Тогда вы притащите картину Сислея, поставите ее лицом к стене и шепнете мне на ухо несколько слов. Я притворюсь, будто не понял, и раздраженно спрошу, в чем дело. Вы скажете громче, что этот Сислей отложен для господина Рокфеллера. Понятно?
— Понятно, — ответил я.
Через пятнадцать минут явился Лэски с супругой. Все шло как по маслу. Картина Сислея — пейзаж — была внесена в комнату. Я шепнул Силверсу несколько слов на ухо, и в ответ он сердито приказал мне говорить громче какие, дескать, тут могут быть тайны.
— Что? — спросил он потом изумленно. — Разве Сислей, а не Моне? Ошибаетесь. Я же велел отложить картину Моне.
— Извините, господин Силверс, но боюсь, что ошибаетесь вы. Я все точно записал. Взгляните… — Я вынул записную книжку в клеенчатом переплете и протянул ее Силверсу.
— Вы правы, — сказал Силверс. — Ничего не поделаешь. Раз отложено, значит, отложено.
Я поглядел на господина Лэски. Это был тщедушный бледный человечек в синем костюме и коричневых ботинках. Он зачесывал на лысину длинные пряди волос сбоку, и казалось, что они буквально приклеены к его черепу. В противоположность мужу, супруга господина Лэски отличалась могучим телосложением. Она была на голову выше и в два раза толще его. И вся обвешана сапфирами. Впечатление было такое, что она вот-вот его проглотит.
На секунду я остановился в нерешительности, держа картину так, что часть ее была видна присутствующим. И госпожа Лэски клюнула.
— Посмотреть ведь никому не возбраняется? — проквакала она своим хриплым голосом. — Или это тоже невозможно?
Силверс мгновенно преобразился.
— Ну что вы! Ради Бога простите, многоуважаемая госпожа Лэски! Господин Росс, почему вы не показываете нам картину? — сказал он недовольным тоном, обращаясь ко мне по-французски и, как всегда, ужасающе коверкая слова. — Allez vite, vite![20] Я притворился смущенным и поставил картину на один из мольбертов. После чего скрылся у себя в каморке. Она напоминала мне Брюссель. Я сидел и читал монографию о Делакруа, время от времени прислушиваясь к разговору в соседней комнате. В госпоже Лэски я не сомневался. Она производила впечатление человека, который вечно живет под угрозой нападения и, не желая быть страдательным лицом, неизменно выступает в роли агрессора. По-видимому, эта дама находилась в непрестанной борьбе с собственными представлениями о высшем свете Бостона и Филадельфии, а ей хотелось быть принятой в свете, хотелось добиться признания, чтобы в дальнейшем с язвительной усмешкой взирать на новичков.
Я захлопнул книгу и достал маленький натюрморт Мане: пион в стакане воды. Мысленно я вернулся в Брюссель — к тому времени, когда мне вручили электрический фонарик, чтобы я мог читать по ночам в своем убежище. Мне разрешили пользоваться фонариком только в запаснике, где не было окон, да и то лишь ночью. В запаснике многие месяцы стояла кромешная тьма. Долгое время я видел только блекло-серый ночной свет, когда покидал мое убежище и, подобно привидению, бесшумно бродил по залам музея. Но благодаря фонарику, который мне наконец доверили, я вернулся из призрачного царства теней в царство красок.
После этого я уже не вылезал ночью из своего тайника, освещенного теплым светом. Я заново наслаждался многокрасочностью мира, словно человек, чудом излечившийся от дальтонизма, или животное, которое из-за строения глаз воспринимает только различные оттенки серого. Я вспомнил, что с трудом удержался от слез, когда увидел первую цветную репродукцию акварели Сезанна с изображенной на ней вершиной Сент-Виктуар. Оригинал висел в одном из залов музея, и я не раз любовался им в обманчивой полутьме лунной ночи.
Судя по всему, люди в соседней комнате собрались уходить. Я осторожно поставил крохотный картон Мане, эту частичку его прекрасного мира, на деревянный стеллаж у стены. Жаркий день, отступивший, казалось, перед каплей росы на белом пионе и перед прозрачной водой стакана, написанными художником, вновь проник в мою каморку сквозь узкое и высокое окно. И вдруг во мне горячим ключом забила радость. На секунду все смешалось в моем сознании — день вчерашний с днем сегодняшним, брюссельский запасник с каморкой Силверса. Потом осталось лишь окрыляющее чувство, чувство благодарности за то, что я еще жив, за то, что я существую. Несчетные обязанности, обступающие человека со всех сторон, в мгновение ока рухнули, подобно стенам Иерихона, рухнувшим от громогласных труб Богом избранного народа; я обрел свободу, дикую соколиную свободу, от которой у меня захватило дух, ибо передо мной открылись ветер, солнце и гонимые ветром облака, открылась совсем иная, неведомая доселе жизнь.
Ко мне вошел Силверс, окутанный ароматом своей сигары.
— А вы не хотите закурить «Партагос»? — спросил он возбужденно.
Я отказался. Когда человек должен мне деньги, подобная щедрость вызывает у меня подозрение. Как-то раз один тип решил, что рассчитался со мной, подарив мне сигару. От Силверса я ждал комиссионных за миссис Уимпер. В ее доме моя «невинность» подверглась опасности, и теперь, выражаясь языком сутенера, я хотел получить за это хоть что-то. Вечером я намеревался пойти с Наташей ужинать в ресторан с кондиционированным воздухом — теперь был мой черед вести ее в ресторан. С Силверсом надо было держать ухо востро: дабы умерить мои притязания, он уже успел соврать, что миссис Уимпер его старая знакомая. Я не удивился бы, если бы он объявил, что в мое жалованье входят и комиссионные за миссис Уимпер: ведь даже весьма почтенные фирмы автоматически присваивают себе права на патенты работающих у них изобретателей, в лучшем случае выплачивая тем лишь какую-то часть прибылей.
— Семейство Лэски клюнуло на Сислея, — сказал благодетель рода человеческого. — Как и было задумано! Я заявил им, что Рокфеллер просил подождать неделю, но он наверняка пропустит срок. Он, конечно, не думает, что я могу продать картину на следующий же день после истечения срока. Госпожа Лэски была просто вне себя от радости — шутка ли, вырвать картину из-под носа у самого Рокфеллера.
— Элементарные трюки, — заметил я небрежно. — Больше всего меня удивляет, кто на них попадается.
— Почему?
— Да потому, что попадаются-то на них бессовестные разбойники, разбогатевшие отнюдь не в результате филантропической деятельности.
— Все очень просто. Эти пираты наверняка поиздевались бы над нами всласть, попадись мы им в руки. Но искусство — не их стихия, здесь они чувствуют себя в некотором роде как акулы в подслащенной водице. Для них это — непривычное дело. И ведут они себя соответствующе. Чем хитроумней они в своей обычной среде, тем быстрее попадаются на наши самые простые уловки. Прибавим сюда влияние жен.
— Мне надо к фотографу, — сказала Наташа. — Пойдем вместе. Я задержусь ненадолго.
— На сколько?
— Час или немного больше. Почему ты спрашиваешь? Тебе там скучно?
— Вовсе нет. Просто я хотел выяснить, когда пойдем ужинать: до фотографа или потом?
— Потом. Тогда у нас будет сколько угодно времени. А то мне уже через полчаса надо быть на месте. И вообще, разве это так важно. Ты уже получил комиссионные за миссис Уимпер?
— Нет еще. Зато получил десять долларов от братьев Лоу за совет. Они купили китайскую бронзу всего за двадцать долларов. И теперь я горю желанием прокутить с тобой эти деньги.
Наташа нежно взглянула на меня.
— Мы их обязательно прокутим. Сегодня вечером.
У фотографа было прохладно — закрытые окна и кондиционер. И у меня возникло впечатление, что я сижу в подводной лодке. Остальная публика, по всей видимости, ничего не замечала; мои ощущения объяснялись тем, что я был здесь новичком.
— В августе будет еще жарче, — сказал Никки мне в утешение и взмахнул рукой с цепочкой на запястье.
Включили софиты. Кроме Наташи в ателье была еще брюнетка-манекенщица, которую я видел в прошлый раз.
И тот бледный чернявый специалист по лионским шелкам. Он меня узнал.
— Война подходит к концу, — сказал он меланхолически и устало. — Еще год, и мы о ней забудем.
— Вы в это верите?
— У меня есть сведения оттуда.
— Вот как?
В нереальном белом свете софитов, разъединяющем людей и делающем более четкими все контуры и пропорции, мне вдруг поверилось в это наивное пророчество — может, и впрямь этот человек знает больше, чем все остальные. Я глубоко вздохнул. Да, я понимал, что Германия находится в тяжелом положении, но все равно не мог поверить в смерть. О смерти люди говорят и знают, что она неизбежна, но никто в нее не верит, поскольку она лежит за пределами понятий о жизни и обусловлена самой жизнью. Смерть нельзя постичь.