— Вот это правильно. И не нуждается в доказательствах. Такие вещи надо чувствовать.
— Так и есть. И опять-таки, чем раньше начнешь чувствовать, тем лучше.
— А с чего начнем мы?
— Хоть с этой комнаты! С этих ламп! С этой кровати! Хоть они и не принадлежат нам. Что в конечном счете принадлежит человеку? И на какой срок? Все взято взаймы, украдено у жизни и без конца крадется вновь.
Наташа обернулась.
— И самих себя мы тоже обкрадываем?
— Да. Себя тоже.
— Почему же в таком случае человек не впадает в отчаяние и не пускает себе пулю в лоб?
— Это никогда не поздно. Кроме того, есть более легкие пути.
— Догадываюсь, о чем ты говоришь.
Наташа обошла вокруг стола.
— По-моему, нам надо кое-что отпраздновать.
— Что именно?
— То, что тебе разрешили жить в Америке еще три лишних месяца.
— Ты права.
— А что бы ты делал, если бы разрешение тебе не продлили?
— Пытался бы получить разрешение на въезд в Мексику.
— Почему в Мексику?
— Там более гуманное правительство. Оно впустило бы даже беженцев из Испании.
— Коммунистов?
— Просто людей. С легкой руки Гитлера, слово «коммунист» употребляется теперь к месту и не к месту. Каждый человек, выступающий против Гитлера, для него коммунист. Любой диктатор начинает свою деятельность с того, что упрощает все понятия.
— Хватит нам говорить о политике. Ты смог бы вернуться из Мексики в Штаты?
— Только с документами по всей форме. И только если меня не вышлют отсюда. Допрос на сегодня закончен?
— Нет еще. Почему тебя оставили здесь?
Я рассмеялся.
— Весьма запутанная история. Если бы Америка не была в состоянии войны с Германией, меня наверняка не впустили бы сюда. Выходит: чем хуже — тем лучше. Трагичное всегда идет рядом со смешным. Иначе множество людей с моей биографией уже давно погибли бы.
Наташа села рядом со мной.
— Твою жизнь не так-то легко понять.
— К сожалению.
— Сдается мне, что ты этим гордишься. Я покачал головой.
— Нет, Наташа. Я только делаю вид, что горжусь.
— Очень лихо делаешь вид.
— Как и Кан. Не правда ли? Существуют эмигранты активные и пассивные. Мы с Каном предпочитали быть активными. И соответственно вели себя во Франции. Положение обязывает! Вместо того чтобы оплакивать свою долю, мы, по мере возможности, считали превратности судьбы приключениями. А приключения у нас были довольно-таки отчаянные.
Поздно вечером мы решили еще раз выйти. До этого я некоторое время в задумчивости просидел у окна. Небо было очень звездное, и ветер гулял где-то под нами, над невысокими крышами домов на Пятьдесят пятой и Пятьдесят шестой улицах; казалось, он готовился взять штурмом небоскребы, которые безмолвно, подобно башням, возвышались среди зеленых и красных вспышек светофоров. Я открыл окно и высунул голову.
— Посвежело, Наташа, в первый раз за долгие месяцы. И дышится легко!
Наташа подошла ко мне.
— Скоро осень, — сказала она.
— Слава Богу.
— Слава Богу? Не надо подгонять время!
Я засмеялся.
— Ты рассуждаешь, как восьмидесятилетняя старуха.
— Нельзя подгонять время. А ты только и делаешь, что торопишь его.
— Больше не буду! — обещал я, заведомо зная, что это ложь.
— Куда ты спешишь? Хочешь вернуться?
— Послушай, Наташа, я еще не поселился здесь как следует. Разве мне пристало думать о возвращении?
— Ты только об этом и думаешь. Ни о чем другом. Я покачал головой.
— Я не загадываю дальше завтрашнего дня… Настанет осень, потом зима и потом лето и опять осень, а мы по-прежнему будем смеяться, по-прежнему будем вместе.
Наташа прижалась ко мне.
— Не покидай меня! Я не способна быть одна. Я не героиня. Характер у меня отнюдь не героический.
— Я встречал среди тевтонцев миллионы женщин с героическим характером. Это их национальная особенность… Геройство заменяет этим дамам женскую привлекательность. А часто также секс. От них тошнит. А теперь хватит хныкать, давай выйдем на улицу в этот первый вечер бабьего лета.
— Хорошо.
Мы спустились на лифте. В кабине никого, кроме нас, не было. Час парада «звезд» давно миновал. Час пуделей тоже. Ветер, как гончая, рыскал возле аптеки Эдвардса на углу.
— Лето пролетело, — заметил Ник из своего киоска.
— Слава Богу! — бросила Наташа.
— Не радуйся раньше времени, — сказал я. — Оно еще вернется.
— Ничего никогда не возвращается, — объявил Ник. — Возвращаются только беда и этот паршивый гад, пудель по кличке Репе, стоит мне зазеваться — и он уже написал на обложки «Вога» и «Эсквайра». Хотите «Ньюс»?
— Мы заберем ее на обратном пути.
Бесхитростная болтовня с Ником каждый раз приводила меня в волнение. Уже само сознание, что не надо скрываться, волновало меня. Вечерняя прогулка, столь обычная для каждого обывателя, казалась мне авантюрой, ибо самой большой авантюрой для меня была безопасность. Я стал почти человеком; правда, меня всего лишь терпели, но уже не гнали. Мое американское «я» успело вырасти примерно до двух третей европейского. Конечно, мой английский язык был далек от совершенства и весьма беден, тем не менее я уже довольно свободно болтал. Словарный запас был у меня, как у подростка лет четырнадцати, но я им умело пользовался. Многие американцы обходились тем же количеством слов, только они говорили без запинки.
— Как ты относишься к тому, чтобы сделать большой круг? — спросил я.
Наташа кивнула.
— Я хочу света. Столько света, сколько может быть в этом полутемном городе. Дни становятся короче.
Мы пошли вверх, к Пятой авеню и, миновав гостиницу «Шерри Нэзерленд», вышли к Сентрал-парку. Несмотря на уличный шум, из зоологического уголка отчетливо доносился львиный рык. У «Вьей Рюси» мы остановились, чтобы поглядеть на иконы и пасхальные яйца из оникса и золота, которые Фаберже изготовлял когда-то для царской фамилии. Русские эмигранты до сих пор продавали их здесь. И конца этому не предвиделось, точно так же, как донским казакам, которые из года в год давали концерты и ничуть не старели, словно герои детских комиксов.
— Там уже начинается осень, — сказала Наташа, показывая на Сентрал-парк. — Пойдем назад, к «Ван Клеефу и Арпельсу». Мы медленно брели вдоль витрин, в которых были выставлены осенние моды.
— Для меня это уже давно пройденный этап, — сказала Наташа. — Эти модели мы снимали в июне. Я всегда живу на одно время года вперед. Завтра мы будем снимать меха. Может быть, поэтому мне и кажется, что жизнь летит чересчур быстро. Все люди еще радуются лету, а у меня в крови уже осень.
Я остановился и поцеловал ее.
— Просто удивительно, о чем мы с тобой говорим! — воскликнул я. Совсем как персонажи Тургенева или Флобера. Девятнадцатый век! Теперь у тебя в крови уже зима: вьюги, меха и камины. Ты — провозвестница времен года.
— А что у тебя в крови?
— У меня? Сам не знаю. Наверное, воспоминания о бесчинствах и разрушениях. С осенью и зимой в Штатах я вовсе не знаком. Эту страну я видел лишь весной и летом. Понятия не имею, на что похожи небоскребы в снежный день.
Мы дошли до Сорок второй улицы и вернулись к себе по Второй авеню.
— Ну так как же, останешься сегодня ночью со мной? — спросила Наташа.
— А это можно?
— Конечно, ведь у тебя есть зубная щетка и белье. Пижама не обязательна. А бритву я тебе дам. Сегодня ночью мне не хотелось бы спать одной. Будет ветрено. И если ветер меня разбудит, ты окажешься рядом и успокоишь меня. Мне хочется дать себе волю и расчувствоваться, хочется, чтобы ты меня утешал и чтобы мы заснули, ощущая приближение осени, хочется забыть о ней и снова вспомнить.
— Я остаюсь.
— Хорошо. Мы ляжем в постель и прижмемся друг к другу. Увидим наши лица в зеркале напротив и прислушаемся к вою ветра. Когда ветер усилится, в глазах у нас промелькнет испуг, и они потемнеют. Ты обнимешь меня крепче и начнешь рассказывать о Флоренции, Париже в Венеции, обо всех тех городах, где мы никогда не будем вместе.
— Я не был ни в Венеции, ни во Флоренции.
— Все равно, можешь рассказывать о них так, будто ты там был. Я, наверное, разревусь и буду ужасно выглядеть. Когда я плачу, я далеко не красавица. Но ты меня простишь за это и за мою чувствительность тоже.
— Да.
— Тогда иди ко мне и скажи, что ты будешь любить меня вечно и что мы никогда не состаримся.
XXII
— У меня для вас интересная новость, — сказал Силверс. — Скоро мы с вами отправимся в путь и завоюем Голливуд. Что вы на это скажете?
— Завоюем своими актерскими талантами?
— Нет, картинами. Я получил оттуда много приглашений и решил прочесать этот район как специалист.
— Вместе со мной?
— Вместе с вами, — великодушно подтвердил Силверс. — Вы неплохо вошли в курс дела и будете мне полезны.
— Когда мы поедем?
— Приблизительно недели через две. Для сборов, стало быть, достаточно времени.
— Надолго? — спросил я.
— Пока что на две недели. Но, может, мы пробудем и дольше, Лос-Анджелес для торговца картинами — нетронутая целина. К тому же вымощенная золотом.
— Золотом?
— Да, тысячедолларовыми кредитками. Не задавайте мне глупых вопросов. Другой человек на вашем месте плясал бы от радости. Или, может, вы не хотите ехать? В таком случае мне придется подыскать себе нового помощника.
— А меня вы уволите?
Силверс разозлился не на шутку.
— Что с вами? Конечно, уволю. А как же иначе? Но почему бы вам не поехать со мной? — Силверс с любопытством оглядел меня. — Или вы считаете, что вы недостаточно хорошо экипированы? Могу дать аванс.
— Для закупки, так сказать, спецодежды, которую я буду носить в служебное время? И эту одежду я должен оплачивать из собственных денежек? Довольно невыгодное предприятие, господин Силверс.
Силверс рассмеялся. Наконец-то он опять был в своей стихии.
— Вы так считаете?
Я кивнул. Мне хотелось выиграть время. К отъезду из Нью-Йорка я не мог отнестись равнодушно. В Калифорнии у меня не было ни одной знакомой души, и перспектива скучать вдвоем с Силверсом мне не улыбалась. Я уже достаточно изучил его. Это оказалось нетрудно, он не был примечателен ничем, кроме хитрости. И потом, этот человек беспрестанно рисовался наблюдать за ним было скучнейшим занятием. Это можно было вытерпеть недолго. И я с содроганием представил себе нескончаемые вечера в холле гостиницы, где мы сидим вдвоем с Силверсом. И мне решительно некуда деться.
— Где мы остановимся? — спросил я.
— Я остановлюсь в «Беверли-Хиллз». А вы в «Садах Аллаха».
Я с интересом воззрился на него.
— Красивое название. Напоминает о Рудольфе Валентине. Мы, значит, не будем жить вместе?
— Слишком дорого. Я слышал, что «Сады Аллаха» — очень хорошая гостиница. И она в двух шагах от «Беверли-Хиллз».
— А как мы будем рассчитываться? Как будет с расходами на гостиницу? И на питание?
— Вы будете записывать все, что потратите.
— По-вашему, я должен питаться только в гостинице?
Силверс махнул рукой.
— С вами очень трудно разговаривать. Можете делать все, что вам угодно. Еще замечания есть?
— Есть, — сказал я. — Вы должны прибавить мне жалованье, чтобы я купил себе новый костюм.
— Сколько?
— Сто долларов в месяц.
Силверс подскочил.
— Исключено! Вы собираетесь, как видно, заказать себе костюм у Книце? В Америке носят готовые вещи. И чем вам не нравится этот костюм? Вполне хороший.
— Недостаточно хороший для человека, который служит у вас. Может быть, мне понадобится даже смокинг.
— Мы едем в Голливуд не для того, чтобы танцевать и бегать по балам.
— Кто знает! По-моему, это не такая уж плохая идея. Кроме того, нигде так не размягчаются сердца миллионеров, как в ночных кабаре. Мы ведь намерены ловить их с помощью испытанного трюка — внушать, что, купив у нас картины, они станут светскими людьми.
Силверс сердито посмотрел на меня.
— Это — производственная тайна! О ней не говорят вслух. И, поверьте мне, голливудские миллионеры черт знает что о себе воображают. Они считают себя культурнейшими людьми… Так и быть, прибавлю вам двадцать долларов.
— Сто! — не сдавался я.
— Не забудьте, что вы работаете нелегально. Из-за вас я многим рискую.
— Теперь уже нет!
Я взглянул на картину Моне, которая висела как раз напротив. На ней была изображена поляна с цветущими маками, по которой прогуливалась женщина в белом; картину эту относили к 1889 году, но, судя по покою, исходившему от нее, она была написана в куда более отдаленные времена.
— Я получил разрешение на жительство в Штатах. Пока на три месяца, но потом его автоматически продлят.
Силверс прикусил губу.
— Ну и что? — спросил он.
— Теперь я имею право работать, — ответил я. Я солгал, но в данной ситуации это был не такой уж грех.
— Вы собираетесь искать себе другое место?
— Конечно, нет. Зачем? У Вильденштейна мне пришлось бы, наверное, весь день торчать в салоне возле картин. У вас мне нравится больше.
Я посмотрел на Силверса — он быстро что-то подсчитывал. Наверное, прикидывал, сколько стоит то, что я о нем знаю, и какую цену это имеет для него и для Вильденштейна. Вероятно, в эту минуту он раскаивался, что посвятил меня в свои многочисленные трюки.
— Примите во внимание также, что в последние месяцы вы ради своего бизнеса заставили меня поступиться моими нравственными правилами. Не далее как позавчера, во время вашей беседы с миллионером из Техаса, я выдал себя за эксперта из Лувра. И, наконец, мои знания иностранных языков тоже кое-чего стоят.
Мы сторговались на семидесяти пяти долларах, хотя я и не мечтал получить больше тридцати. Теперь я не упоминал больше о смокинге. Конечно, я не собирался покупать его сейчас. В Калифорнии можно будет еще раз использовать смокинг для нажима на Силверса: авось удастся выцарапать у него единовременную ссуду, особенно если он опять захочет выдать меня за эксперта из Лувра, который сопровождает его.
Я отправился к Фрислендеру, чтобы отдать ему первые сто долларов в счет моего долга, который пошел на оплату юриста.
— Присаживайтесь, — сказал Фрислендер и небрежно сунул деньги в черный бумажник крокодиловой кожи. — Вы ужинали?
— Нет, — ответил я не задумываясь: у Фрислендеров отлично кормили.
— Тогда оставайтесь, — сказал он решительно. — К ужину придет еще человек пять-шесть. Правда, не знаю кто. Спросите у жены. Не желаете ли виски?
С того дня как Фрислендер получил американское гражданство, он не пил ничего, кроме виски. Правда, с моей точки зрения, он должен был поступить как раз наоборот: сперва пить исключительно виски, чтобы показать свое искреннее желание стать стопроцентным янки, а потом снова вернуться к бараку и кюммелю. Но Фрислендер был человеком своеобразным. До своей натурализации он, запинаясь на каждом слове, с немыслимым венгерским акцентом говорил только по-английски, более того, заставлял изъясняться на английском и всю свою семью; злые языки утверждали даже, что он болтал по-английски в постели… Но уже через несколько дней после того, как он стал американским гражданином, в его доме снова началось вавилонское столпотворение и все его домочадцы перешли на свой обычный язык немецко-английско-еврейско-венгерский.
— Барак спрятан у жены, — пояснил мне Фрислендер. — Мы его приберегаем. Здесь его ни за какие деньги не достанешь. Вот и приходится запирать последние бутылки. Не то их моментально выдует прислуга. В этом выражается ее тоска по родине. Вы тоже тоскуете по родине?
— По какой?
— По Германии.
— Нет. Я ведь не еврей.
Фрислендер рассмеялся.
— В ваших словах есть доля правды.
— Чистая правда, — сказал я, вспомнив Бетти Штейн. — Самыми слюнявыми немецкими патриотами были евреи.
— Знаете почему? Потому, что до тридцать третьего года им жилось в Германии хорошо. Последний кайзер жаловал им дворянство. Их даже принимали при дворе. У кайзера были друзья евреи, кронпринц любил еврейку.
— Во времена его величества вы, быть может, стали бы бароном, — сказал я.
Фрислендер провел рукой по волосам.
— Tempi passati.[24]
На секунду он задумался: вспомнил о старых добрых временах. Мне стало стыдно за свое нахальное замечание. Но Фрислендер не понял иронии, ему вдруг ударил в голову весь его консерватизм, спесь человека, у которого когда-то был особняк на Тиргартенштрассе.
— Вы в те годы были еще ребенком, — сказал он. — Да, дорогой мой юный друг. А теперь идите к дамам.
«Дамами» оказались Танненбаум и, к моему немалому удивлению, хирург Равик.
— Двойняшки уже ушли? — спросил я Танненбаума. — На этот раз вы ущипнули за задницу не ту сестру?
— Глупости! Как вы думаете, они похожи не только внешне, но и…
— Конечно.
— Вы имеете в виду темперамент?
— На этот счет существует две теории…
— Идите к черту! А вы что скажете, доктор Равик?
— Ничего.
— Для такого ответа вовсе не обязательно быть врачом, — сказал Танненбаум, явно задетый.
— Именно, — спокойно парировал Равик.
Вошла госпожа Фрислендер в платье эпохи империи с поясом под грудью. Эдакая дородная мадам де Сталь. На руке у нее позвякивал браслет с сапфирами величиной с орех.
— Коктейли, господа! Кто желает?
Мы с Равиком попросили водки; Танненбаум, несмотря на наше возмущение, предпочел желтый шартрез.
— К селедке? — удивленно спросил Равик.
— К сестрам-близнецам, — ответил Танненбаум, все еще уязвленный. — Кто не знает одного, не имеет права говорить о другом.