«До суда… до суда еще есть время…» – отчетливо разнесся под сводами камеры голос Смольникова.
О господи! Уж которую ночь все одно и то же!
Шулягин нервно дернулся, собираясь по привычке перевернуться на другой бок. Да так и замер.
Петька Ремиз, сосед по нарам, прошлой ночью пообещал, что если Шулягин снова не будет ему давать спать, он его придушит. Во сне придушит! И поклялся в этом.
– Так тебя ж в убийстве обвинят! – пролепетал Шулягин, с ужасом глядя на Петьку.
– А тебе не все ли равно будет, по какой статье я в каторгу пойду? – хмыкнул Петька и повторил: – Вот только разбуди меня – и край тебе подойдет!
«Может, спит?» – дрожа, подумал Шулягин.
Напрасна надежда… Ремиз пошевелился.
Шулягин перестал дышать.
Ремиз сел.
«Господи, прими мою душу многогрешную! Оборони, Господи! Защити, помилуй!»
– Слышь, Шулягин… – шепнул Петька. – Ты спишь?
Шулягин вывел носом хриплую руладу. О да, он спит, спит, он никогда не спал так крепко, как сейчас, это, конечно, менее крепко, чем могильный сон, а все же добудиться его невозможно, немыслимо…
– Да ладно, ври больше, не спишь ты, знаю! – Петька чувствительно ткнул соседа в бок. – Будет тебе притворяться, отвори зенки-то. Поговорить надо!
Шулягин вмиг перестал храпеть и открыл глаза:
– О чем? О чем поговорить?
– О деле!
– О каком?
– Да вот… – Петька Ремиз помолчал. – Скажи, ты как думаешь: легавым верить можно?
– Кому? – вытаращил глаза Шулягин.
– Да псам этим цепным, которые нас охраняют!
– А зачем тебе им верить?
– Зачем-зачем… Нужно! – уклончиво проворчал Ремиз. – Так как – можно верить или нет?
Шулягин призадумался.
Можно ли верить начальнику сыскного отдела его благородию господину Смольникову? Можно ли верить его клятвенному обещанию выпустить на волю «фабриканта»-фальшивомонетчика Шулягина, если он возьмет да и сообщит подлинное имя циркового артиста Поля Морта, успев это сделать до суда?
Ему и самому знать охота, можно верить или нет, а тут еще Ремиз донимает.
– Не знаю, – наконец вздохнул Шулягин. – Верить небось нельзя. Или нет, можно. Смотря кому!
– Смотря кому… – повторил Петька. – Большому начальнику – его благородию господину Смольникову! Под его началом все сыскари ходят. Слышал про такого?
Что-то словно кольнуло Шулягина – противненько так! – при упоминании о Смольникове. Зачем это Петьке знать, можно ему верить или нет? А что, если… Что, если он каким-то образом сделался сведом об условии, которое выставил Смольников Шулягину, и теперь хочет выведать, решился Шулягин ссучиться и настучать полицейским на Морта или намерен молчать, как кремень? Не может быть! Смольников не выдал бы Шулягина!
– Слышал про него, говорю? – не отставал Петька.
– Как не слышать! – огрызнулся Шулягин. – Крестный это мой. Я через него сюда определился.
– Небось все мы сюда через него определились, – хмыкнул Петька. – А мне он знаешь что предложил? До суда еще выйти отсюда. И вот я думаю: верить или нет, выпустит он меня – или надсмеялся?
Снова кольнуло Шулягина в сердце! Спросил сокамерника:
– А почему он тебя должен выпустить?
– Не должен, а выпустит! – хвастливо бросил Петька.
– Это за какие такие заслуги? – прищурился Шулягин, силясь разглядеть самодовольное Петькино лицо. – Просто так, знаешь, никто ничего не делает. Или ты мимоходом скурвился тут и на своих стучишь?
– Да ты что, спятил? – вызверился Петька. – Ни слова, ни полслова! Смольникову от меня про другое узнать нужно. Про убийцу, а я же с убийцами не вожусь.
Петька помолчал, и по молчанию этому, по ерзанию его на нарах Шулягин почувствовал, что Петька уже на последнем издыхании – до того ему хочется тайну разговора со Смольниковым открыть. Теперь главное – не спугнуть его… посидеть немножко, подождать, Петька и разговорится.
Так оно и вышло – угадал Шулягин!
– Вызывает меня, значит, его благородие и говорит: «Ты же шулер, Петька, и всю свою шулерскую братию должен знать». – «Что ж, – отвечаю я, – может, кого и знаю. А вам зачем, ваше благородие?» – «Затем, – говорит Смольников, – что могу я тебя на волю выпустить еще до суда, если ты мне скажешь, кто из вас есть такой Бориска, который мечет из рукава ножи, словно циркач, и называет их козырными тузами. А еще, – говорит, – надобно мне знать, не ведаешь ли ты, где живет в Энске бывший цирковой артист Поль Морт, потому что есть у меня подозрение, что именно он научил того Бориску ножами швыряться. И коли Бориску ты не знаешь, то я хоть через Морта на него выйду!» И повторил, что отпустит меня…
Первые минуты Шулягин не мог дышать от возмущения – столь сильно на него подействовало коварство Смольникова. Нет, ну как же так? Ведь его благородие ему, именно ему обещал свободу, именно от него ожидал нужных сведений! Что ж он теперь к Петьке перекинулся? Коварный, коварный человек… Нет, нельзя, никому в этой жизни нельзя верить!
Впрочем, спустя минуту Шулягин уже не так горячо винил господина Смольникова, а упрекал себя. Что сам-то он сделал, чтобы себе свободу добыть? По ночам с боку на бок перекатывался? Вместо этого лучше бы порасспрашивал исподтишка сокамерников – вдруг кто-нибудь что-нибудь про Морта слышал? А теперь что же получается…
– Так ты чо молчишь, а, Шулягин? – пихнул его в бок Петька Ремиз. – Как думаешь, верить его благородию или нет?
И вдруг до Шулягина дошло!
– А почему ты спрашиваешь? – спросил он осторожно. – Или ты знаешь этих Морта и Бориску? Неужто знаешь?
– В том-то и дело, что знаю! – жарко шепнул Петька. – Разрази меня гром! Нет, про Бориску ничего не скажу, врать не стану, а вот про Морта… Ты про Милку-Любку слыхал?
Все в камере уже знали про Милку-Любку, гулящую девку, которая обожала Петьку Ремиза. Он был ее котом, и Милка-Любка согласилась бы ради него всю Большую Покровскую улицу подолом вымести, да и Малую Покровскую в придачу. Благосклонность же свою Петька Ремиз простирал не только на Милку-Любку, но еще на какую-то там Раиску, тоже девку непотребную, отчего обе красавицы знай драли друг дружке космы и квасили носы. Истории об их соперничестве, рассказывать которые Петька Ремиз не уставал, были неистощимым источником развлечения для камеры.
– Ну, кто ж про нее не слышал! – хмыкнул Шулягин. – Ты небось все уши нам ею прожужжал. Но при чем тут она?
– Да при том, что этот Морт – ее дядька. На самом деле никакой он не Морт и никакой не Поль, а Поликарп Матрехин!
– Дядька?
– Ну да, только не родной, а двоюродный. Так ведь какая разница, коли она в его доме живет? То есть, конечно, она, Милка-Любка, все больше в своей «Магнолии» кантуется, ну а сеструха ее, Верка-горбунья, когда не сидит в часовне на Варварке, там же, у дядьки, на Канатной улице, обретается. У Матрехина дом двухэтажный, комнаты он сдает. Ну и сестры у него прижились. Вишь ты, погорельцы они, Милка-Любка да Верка. Дом их сгорел, когда они еще малые совсем были. Мать да отец обгорели до смерти, а девчонок спасли из огня, их приютили родственники. Сначала там, на Канатной, жила их бабка, а Поликарп Семенович все по циркам мотался, деньгу зашибал…
– Поликарп? – с обалделым видом перебил Шулягин.
– Ну да, само собой. Не Полем же Мортом его в жизни звать! Это у него, как у всех артистов да цирковых штукарей, такое имя, нарочно выдуманное. Чтоб позвучней!
Поликарп Матрехин… Да, это, конечно, не бог весть какое привлекательное имя для артиста, подумал Шулягин. Поль Морт – куда звучней! Значит, никакой он не Павел Смертин или, к примеру, Мертвяков, тут его благородие господин начальник сыскного отделения крепкого маху дал. Поликарп Матрехин… Сходство с Полем Мортом отдаленное, очень отдаленное, а все ж есть какое-никакое. Небось этому Поликарпу кто-нибудь из смышленых, из образованных господ звучное имя выдумывал. Ну и выдумал!
Да нет, быть того не может… не может быть. Петька напутал что-нибудь. Скажет господину Смольникову про своего Матрехина – а тот его на смех подымет.
Или… нет?
– Ну, не знаю… – недоверчиво протянул Шульгин. – А кто тогда Бориска? Который ножами швыряется?
– Говорю ж тебе, не ведаю я ничего про Бориску, – буркнул Петька, отворачиваясь и укладываясь. Но тут же он снова сел и зашептал: – Хотя… хотя есть у меня одно подозрение. Милка-Любка рассказывала, шляется-де к дяде Поликарпу из Сормова парень один. Жох, но не фартовый, вроде как с политическими он вошкается. Как его имя на самом деле, никто не знает, однако все его называют Мурзик. Ну так дядя Поликарп его научил ножами швыряться и говорил, пойди он в цирк, так целое бы состояние себе составил, потому что даже он, Поль Морт, так лихо ножи не швырял, как у Мурзика это получается.
«Мурзик… Мурзик!» – едва не заорал Шулягин, да вовремя прикусил язык.
Или… нет?
– Ну, не знаю… – недоверчиво протянул Шульгин. – А кто тогда Бориска? Который ножами швыряется?
– Говорю ж тебе, не ведаю я ничего про Бориску, – буркнул Петька, отворачиваясь и укладываясь. Но тут же он снова сел и зашептал: – Хотя… хотя есть у меня одно подозрение. Милка-Любка рассказывала, шляется-де к дяде Поликарпу из Сормова парень один. Жох, но не фартовый, вроде как с политическими он вошкается. Как его имя на самом деле, никто не знает, однако все его называют Мурзик. Ну так дядя Поликарп его научил ножами швыряться и говорил, пойди он в цирк, так целое бы состояние себе составил, потому что даже он, Поль Морт, так лихо ножи не швырял, как у Мурзика это получается.
«Мурзик… Мурзик!» – едва не заорал Шулягин, да вовремя прикусил язык.
На рукояти ножа, как рассказывал господин Смольников, нацарапана буква «М». И при нападении на кассиров Волжского промышленного банка был молодой человек, который и положил там всех ножами.
Мурзик…
– Ты чего молчишь, а, Шулягин? – в очередной раз ткнул его в бок Петька Ремиз. – Вишь какие дела! Ну так что, идти мне к его благородию, рассказывать про дядю Поликарпа да Мурзика? Брать грех на душу? Выпустит он меня или нет?
– Да кабы знать… – простонал Шулягин. – Кабы знать! Только вот ты говоришь – идти, мол, к его благородию или нет. Что ж, ты можешь просто так стукнуть в дверь да сказать: а подайте сюда господина начальника? Или у вас для сего дела особенное слово придумано?
– Никакого особенного слова нет, – покачал головой Петька. – Но знак он мне раскрыл. Его благородие говорил: как надумаешь, улучи минуту, подойти к дежурному надзирателю да шепни: брюхом-де маюсь, господин надзиратель, мне бы порошков от доктора. Это у них, у легавых, знак такой, что кто-то из заключенных на допрос просится, что его надо срочно вызвать.
«Ишь ты! – обиженно подумал Шулягин. – А мне он про порошки да про доктора ни слова, ни полслова… Видать, не верил мне, не надеялся! А вот Петьке поверил, на него понадеялся… Теперь Петька на волю выйдет… Да зачем ему воля? Напьется в первом же кабаке, потом опять в карты начнет резаться, а между партиями то с Милкой-Любкой, то с Раиской обжиматься станет да деньги драть то с одной, то с другой. Потом опять облапошит какого-нибудь купчину-задиру, обдерет его как липку, тот и заявит на него в полицию. И снова попадет Петька на нары, так и не надышавшись волею! Разве можно таким, как он, волю давать? Нипочем нельзя! А вот кабы я… кабы я на волю вышел…»
«До суда… до суда еще есть время…»
«Брюхом маюсь, господин надзиратель, мне бы порошков от доктора…»
– А что ж ты сразу все господину начальнику не сказал? – спросил Шулягин.
– Засомневался я, – пробормотал Петька Ремиз. – Кто их, легавых, знает… Скажешь им про Морта или Мурзика, а потом незнамо от кого перышко в бочок словишь.
– А теперь не сомневаешься?
– Как не сомневаюсь? Потому и спрашиваю тебя, что сомневаюсь все время!
И тут Шулягин решился.
– Правильно ты, Петька, делаешь, что сомневаешься, – сказал он фальшивым голосом. – Обманет тебя его благородие. Выслушает все, что ты ему скажешь, но никуда не выпустит. Воротишься ты в камеру как миленький! Только потом все будут знать, что ты ссучился и настучал легавому на своего брата, на блатного. Да еще небось Мурзик узнает, что ты его выдал. Он тебя живо своими ножиками достанет. Так что лучше лежи и молчи, понял?
– Вот и я так же думаю… – повеселевшим голосом проговорил Петька. – Оно, конечно, хорошо бы на волю выйти, а все ж последнее это дело – фартовому с легавым якшаться. Ладно, все, Шулягин, поговорили. Спасибо за совет, а теперь давай спать. Только ты уж не вертись, я хоть не Мурзик и ножики из рукава швырять не умею, но подушкой придушу – не охну!
Он свернулся на нарах калачиком, повозился немного, устраиваясь поудобнее, и вскоре тоненько, заливисто захрапел.
Шулягин же как лег на спину, так недвижимо и пролежал до самого рассвета, ни разу не шелохнувшись. Лишь только в шесть утра загромыхал засов, он сполз с нар, покосился на сладко спящего Петьку и подошел к дверям.
Вошли надзиратели. Дежурные по камере волокли парашу, кто-то из заключенных уже зевал, крестя рот и лоб, просыпаясь, половина еще спала.
Петька не шевелился.
– Слышь-ка, дядя, господин надзиратель, – мрачно пробормотал Шулягин, подходя к унтеру, на поясе у которого висели ключи от камер. – Брюхом маюсь, спасу нет никакого, мне бы порошков раздобыть.
Дежурный уставился на него тупо, недоверчиво.
«Не понимает! – так и обдало жаром Шулягина. – Не знает он заветные слова!»
Эх, черт, да он же сам не так точно сказал, как пересказывал Петька!
И, задыхаясь от страха, выпалил вновь:
– Брюхом маюсь, господин надзиратель, мне бы порошков от доктора!
Надзиратель прищурился:
– Прямо щас?
Шулягин кивнул, ничего не соображая.
Надзиратель помолчал.
– Ладно, – проворчал наконец, словно бы через силу. – Пошли, сведу тебя к доктору. Руки за спину заложи да давай шевели ногами поживей!
И вывел Шулягина из камеры.
* * *
Русановы проделали тот же самый путь, которым спустя несколько лет пройдет (или проедет) в своих стихах Блок: Равенна, Венеция, Флоренция, Сиена, и хоть не были блоковские стихи путеводителем (во Флоренции лукавые мадонны щурят длинные глаза, в Равенне спящий в гробе Теодорик не мечтает о буре жизни, а по Венеции, таясь, проходит Саломея с чьей-то кровавой головой), но все это они успели увидеть, услышать, вдохнуть в себя.
Искуситель Париж – ехали через Германию, Францию и Швейцарию – остался далеко позади вместе с оргией покупок, которые намеревалась там совершить Эвелина, да так и не стала. Русанов загодя изготовился быть твердым и неуступчивым охранителем семейного кошелька (вернее, лопатничка, ибо без лопатничка нормальному русскому за границей делать совершенно нечего), однако, на счастье, за табльдотом в отеле возле бульвара Осман Эвелина услышала от какой-то возмущенной особы: в Париже, мол, нынче купить совершенно нечего, французы-де наводнили магазины поддельными товарами, годными только для негров и русских дам. Негры вызывали у Эвелины мистический, совершенно детский ужас, до судорог, как Бармалей у Сашеньки… Больше ее в магазины было не заманить, даже к Лафайету. А что еще, позвольте спросить, делать в Париже, как не к Лафайету ходить?!
С легким сердцем и тяжелым кошельком отправились дальше. На какой-то маленькой станции, вроде Орвьетто или Оспедалетто, да бог ее знает, уже в Италии, по пути в Болонью, в купе вошел молодой итальянец, бережно несший футляр со скрипкой и портплед. Эвелина, всегда бывшая общительной, а сейчас заскучавшая (поезд тащился медленно, стоял, как говорится, у всякого столба), просто вцепилась в скромного прыщеватого итальянца, который мило чирикал по-французски. Через четверть часа всем уже было известно, что юноша только-только закончил консерваторию и едет в Болонью попросить расположения у святой Цецилии (как и положено доброму католику!), покровительницы музыкантов. Рассказав это, молодой человек задремал. Скрипку он по-прежнему держал на коленях, а портплед покачивался в сетке. Поезд пошел быстрее, вагон мотало из стороны в сторону. На одном резком толчке ремешок, стягивающий боковой карман портпледа, лопнул, и на Эвелину, сидевшую внизу, посыпался ворох карт… Обыкновенных игральных карт с сине-красно-золотой, матово поблескивающей рубашкой.
Проснувшийся скрипач, переконфуженный до того, что он даже не покраснел, а сделался просто фиолетовым, принялся собирать карты из-под ног пассажиров, а те смотрели недоброжелательно и подозрительно. Русанов готов был держать пари, что все подумали одно и то же: молодой-де человек никакой не скрипач, а карточный шулер! Прошло изрядное время, прежде чем юноша убедил пассажиров, что он просто-напросто унаследовал от своей любимой бабушки страсть к раскладыванию пасьянсов. А музыкант ли он… В доказательство юноша немедля раскрыл футляр со скрипкой и разразился блестяще исполненной тарантеллой. Так и доехали до Болоньи.
– А вы только пасьянсы раскладываете или значения карт знаете? – спросила вдруг Эвелина.
– Конечно, знаю, бабушка еще и гадала иногда знакомым дамам.
– А что такое король пик?
– Солидный господин, враг, дурной человек, соперник! – отчеканил итальянец.
– А-а, – равнодушно сказала Эвелина и зевнула. – Мерси.
Юноша вышел, стали собираться и Русановы.
Потом, уже в отеле, вешая пиджак на распялки и доставая носовой платок, чтобы отправить его в стирку, Русанов обнаружил в кармане что-то плоское, скользкое, как бы шелковистое. Он таких ощущений – шелка в пальцах – терпеть не мог, мгновенно горло перехватывало. Сглатывая и часто дыша, выудил это из кармана – батюшки, карта! Рубашка сине-красно-золотая…