Он согласился со мной, белобрысый старикан лет двадцати шести, житель города Кельна в настоящий момент...
* * *
Иногда мне казалось, что уехали все. Свалили. Вообще все. Осталась только шайка герантов за кирпичными стенами да пустая, дохлыми танками заставленная страна...
* * *
Я выучил голоса телефонисток международного пункта связи. "Париж, говорила одна явная стерва, - завтра после четырех, не раньше". Другая специалистка словесных фильтраций была помягче. Я ждал несколько часов, пока где-то проверяли мою фамилию, гадали, какого черта я звоню по телефону выбывшего на Запад потенциального перебежчика и какие последствия для народного хозяйства могут иметь мои мычания и бульканья. Кто-то решал все это. Давали Париж. Твой голос спускался с небес. Было плохо слышно. У тебя были гости. Мы говорили о погоде, о вещах несуществующих. В трубке явно жила кроме нас группа опытных придыхателей. Любой намек попадал в лузу, любое срывание на английский ухудшало слышимость. Ты не могла сказать ни дату возможного приезда, ни положения с визой. "У нас холодно", - говорил я. "Говори громче"."Холодно. Дожди шпарят".- "Я тебя отвратительно слышу".- "Как ты?" - "Чудесно. Не пью. Худею. А ты?"
А я?
Я больше не жил, я существовал внутри плотного угара ожидания. Я не читал ничего серьезнее Кристи. Я старался просыпаться как можно позже. Я метался из угла в угол моей квартирки, я метался из угла в угол города, и, если встречал знакомых, они с трудом узнавали меня. Я пытался играть в теннис, но те, кому я раньше давал уроки, теперь несли меня вскачь; я превратился в гнилой пень, я не успевал ни к сетке, ни к нестрашному посылу в угол. Мать заставила
меня сделать анализ крови. Чушь! Я был всего лишь навсего мертв без тебя. Мои письма, все тем же бумерангом засланные в Париж, были полны стонов и воплей в то время; я корчился в каждом слове, я был болен тобой, твоим отсутствием, невозможностью хоть что-нибудь сделать, хоть как-то дотянуться до тебя.
Тоня пришла меня спасать! Милая, нежная Тоня. С букетом астр, с бутылочкой армянского коньяку, с осторожной, словно я был при смерти, улыбкой. Мы все это оставили на столе, включая пугливую улыбочку, мы разворошили и перевернули постель - она плакала, моя бывшая наложница.
"Что с тобой? - утешал я ее. - Я сделал что-нибудь не так? Я тебе больно сделал? Да не молчи же ты!"
Да нет... Все было не так. Просто она знала, что ярость, с которой я в нее вгрызся, никакого отношения к ней не имела...
* * *
"Ты меня случайно застал, - говорила ты, - звони позже или утром".
Ах, девочка моя, разве я выбирал...
"Ты меня еще помнишь?" - интересовался я искусственным голосом.
Ты ласково хмыкала: "Так, чуть-чуть..."
"Заканчивайте", - как будто это было тюремное свидание, встревала телефонистка.
В трубке шуршало разорванное пространство, я лупил кулаком по ручке кресла - московская моя комната, расплывшаяся было до тусклого фона, возвращалась, подсовывая надоевшие детали.
Никогда в жизни я не был так слезлив, задерган и одинок.
Я встретил в то время пугливое взъерошенное создание: валютную блядь из Националя. В ее потерянности мне виделась собственная. Время от времени я оставался у нес. Маленькая, бледная, смолившая одну за другой, ругавшаяся как сапожник, она устраивала меня: она жаловалась и злилась, ни на что не претендуя.
Истории ее были одинаковы: я сижу он подходит можно говорит вас на танец заказал шампанского пошли к нему в номер дал двадцатник зеленью из Канады а Валерка опер говорит посмотри у него нет ли там фотопленок в атташе-кейсе а жена у него на фото как игрушка а кончить он ну никак не может...
Она плохо спала, а когда засыпала, вздрагивала во сне, даже не вздрагивала, а подпрыгивала. Я лежал с открытыми глазами, слушал дождь, проваливался лишь под утро. Она меня не будила; на аккуратной ее кухоньке был сервирован завтрак на одного, лежала какая-нибудь смешная записочка, опечатанная жирным карминным поцелуем...
* * *
В сентябре (группа французских кардиологов, гостиница Россия, конференция Академии наук, поездка в Самарканд и Бухару) я повез тебя за город. Стояло бабье лето. Прозрачные до этого дни словно запотели. Ты была в моем любимом лиловом платье. От станции мы шли узкой тропинкой, заросшей подорожником и дикой ромашкой. Дачный поселок был пуст, лишь мелькал меж сосен и исчезал картуз лесничего да смуглый хулиган жевал яблоко и длинно сплевывал, стоя в распахнутой калитке. Хозяйка, моя добрая приятельница, сидела на горе подушек, рыжая в зеленом боа, курила, не затягиваясь, сигарету в янтарном мундштуке. Белки кувыркались в густой зелени елей, пахло грибами, закипал самовар.
"Сразу после революции, - рассказывала хозяйка, - мы перебрались с мужем из Питера в Москву. Питер был мертв, словно ушел под воду, утонул. Трамвайные пути зарастали травою, одуванчики цвели меж торцов знаменитых площадей, дворцы стояли с выбитыми окнами... Москва же наоборот: бурлила, закипала от энтузиазма, неслась вскачь, как говорил мой муж, торговала будущим оптом и в розницу... Я была худа как палка, острижена под ноль, и дети во дворе, завидев меня, кричали: "Шкелетина идет!.."
Я глядел на тебя сбоку и, как это иногда бывает, видел твое лицо таким, каким оно будет лет через пятнадцать-двадцать. Мне было грустно, словно я прощался с тобою.. Мы поругались вчера, на самом исходе ночи. Ты кое-как одевалась, собирала вещи.
"А-а, - рычала ты, - как мне надоели твои умирания! Ты болен? Ты больше не сочиняешь свои стишки? Ты без меня не живешь? Вот спасибо! Обрадовал... Я-то думала, я тебе в радость. Bordel de merde! Отстань! Я тебя лечить не собираюсь; меня такой банальный уровень отношений не устраивает. Слезы-мимозы, сопли-вопли..."
"Но, - пытался встрять я, - пойми же, я не могу ничего сделать, я лишь могу сидеть и ждать, ждать, ждать! И ничего больше! Я каждый раз трясусь, что тебя не пустят!"
"Не трясись, ты нашла одну перчатку, не могла найти вторую, швырнула в угол и первую, - не трясись - живи! Я же здесь! Я же приехала? Не провожай меня..."
Я все же вышел с тобою на улицу. Я пытался улыбаться, пытался взять себя в руки, ничего не выходило: меня трясло. Значит, все кончено, думал я, так глупо, так по-идиотски? Какого дьявола я действительно разнылся?
"Лидия... - ты садилась в такси, - послушай..."
"Иди к черту, - сказала ты. - Тu m'emmerdes!.."
В девять утра я был в гостинице. Я прошел мимо швейцара как торпеда. Ты была внизу, на завтраке. Я сел рядом, взял чашку, кофе еще был горячий. Ты улыбалась. Глазами, ямочками на щеках, губами.
"Ты пойми, - сказала ты чуть позже в номере шестьсот каком-то, - если я с тобою ругаюсь, это потому, что я тебя ищу. Когда я тебя к черту посылаю, мое отношение к тебе не меняется; я хочу понять, какой ты там внутри себя..., что у тебя там, кроме колючек и греческих трагедий... Ты мне весь нужен, а не только твои... достопримечательности..."
Зазвонил громкий дачный телефон, хозяйка, астматично дыша, опираясь на палку, вышла.
"Оставайся в Москве, - сказала ты вдруг. - В Бухаре будет слишком много работы..."
"Ты не хочешь, чтобы я летел с тобой?" - утренний страх возвращался.
"Нет,- сказала ты,- сиди дома. Сиди и не переживай, а то отправлю тебя в госпиталь... Я приеду в конце октября на всю зиму. Я, кажется, взяла здесь работу, на одной хитрой фирме..."
"Правда? - взлетел я.- Правда, о..."
"А потом мы уехали в Китай,- продолжала от дверей хозяйка. - Шанхай в то время был большим и веселым сумасшедшим домом. Везде были русские: молодые, безденежные, но веселые..."
"Мой дед, - начал я автоматически, весь уже погруженный в нашу с Лидией совместную жизнь,- был с секретной миссией в Китае. Там он, по словам бабки моей, пристрастился к опиуму. В детстве у меня были плоские, обшитые зеленым и красным шелком, фигурки мандаринов..."
* * *
Я ожил. Я носился по городу, восстанавливая нужные и ненужные связи, штопая дыры полугодового отсутствия. На радио опять обещали кой-какую работенку. Гаврильчик, пойманный у Милы, советовал подрядиться писать для ЖЗЛ.
"От Понтия Пилата до наших дней: история казней и предательств..", вставила Мила.
Ося на все смотрел скептически, но все же позвонил какому-то кретину на Мосфильме, и тот согласился просмотреть мою заявку на...
"На что?" - спросил Ося.
"Сценарий детского фильма. Кощей Бессмертный, раскаиваясь, вступает в партию. Змей Горыныч служит на границе. Василиса Премудрая кончает блядовать и торгует первым в мире нетающим мороженым. И так далее. Багдадский вор поступает в уголовный розыск. Граф Монте-Кристо отдает замок пенсионерам. Американские космонавты стыкуются с советскими, и те, перейдя на звездно-полосатую территорию, просят политубежища..."
За неделю до приезда Лидии из военкомата завалился хмурый тип в чине лейтенанта. Его интересовал хозяин замоскворецкой квартиры, исчезнувший поклонник фрау Икс. Визит означал, что пора было сматываться; это было своего рода предупреждение. Я заметался по городу в поисках жилья. Бедная бульварная газетенка, принимающая объявления, обещала тиснуть мой призыв к гражданам Москвы сдать угол счастливой парочке не раньше чем через четыре месяца... Никто никуда не уезжал, меня охватила паника, но заявился шутник Саня с виолончелисткой, розовощекой до неприличия кисонькой, сообщил, что вопреки Марксу "небытие определяет сознание", и я неожиданно опять получил ключи от дачи академика и заверения, что мамашиной ноги там не будет. Заверения были даны как-то кисло, но Саня на кухне пояснил мне, что мамаша распорядилась своей жизнью, наглотавшись персефонных таблеток, и выбыла из рядов строителей будущего.
Мне казалось, что тебе понравится жизнь в этой избушке на курьих ножках. Я выскреб полы, вычистил сад, перевез вещи. Вечером за день до твоего приезда я жег в саду сухие листья. Ветра не было, и дым ровно поднимался к розовому небу. Я был счастлив, так по крайней мере мне казалось, хотя я и не употребляю обычно это слово. Мы будем зимовать вместе. Ты и я. И снег, вороны, и старые яблони под окном. И все проблемы исчезнут, все страхи сойдут на нет...
Любитель идиллий! Создатель иллюзий... Со временем я понял, что вместе с адреналином, желудочным соком, холестерином, мочевиной, тестостерноном и прочим я вырабатываю иллюзии. Я - машина иллюзий. Когда набирается несколько тонн, я обрушиваю их на тщательно выбранную жертву и она корчится под обвалом, в конечном счете предпочитая проклятую грубую мерзкую реальность моим, красиво раскрашенным и обставленным, мифам.
* * *
Она приехала на поезде. Сияющая, веселая, с корзиночками, сумками, чемоданами. Я выстроил на перроне всю свою гвардию. Оркестр играл марш военно-воздушных сил. Ося был торжественно-бледен. Никита, перехватывая чемодан, гаркнул: "Твою мать! Вот это баба!.." Тоня утирала поплывший глаз. "Детант в действии", - комментировал Саня.
Нагрузив Осин роллс скарбом, я посадил Лидию в такси - жить у меня она никакого права не имела. Фирма давала ей однокомнатную квартиру на Ленинском проспекте, но там не имел никакого права жить я. Все это нужно было быстро обыграть, отметиться в посольстве, а уж потом катиться на дачу.
Я сварганил грандиозный обед в тот раз: заяц, утопившийся в чешском пиве. Никита притаранил два ящика мозельвейна. От цветов было душно - слава Богу, стояли последние сухие дни, - я распахнул окна в сад. Лидия привезла свое стерео и кучу кассет: поселок залихорадило от Стива Уондера. Мы просидели до последней электрички. Все расспрашивали её про Париж. Было тепло, уютно, радостно. Я впервые видел Осю пьяным. Он ронял голову на стол, хмыкал и советовал нам купить корову.
"Купите корову и сделайте ей французские документы. Тогда ее в колхоз не возьмут. А чуть чего - обострение международной напряженности, - вы ее быстренько задворками отбуксируйте в посольство. Еще лучше ее покрасить под французский флаг..."
Они набились все в Осин роллс-ройс; Никита вел машину. Мы остались одни. Обнимая ее, "знаешь",- начал я, но она перебила: "Молчи, молчи. Идем баюшки... Споешь мне колыбельную?"
Глаза ее смеялись.
* * *
"Дело в том, что в равновесии стратегических сил наступил перелом. По улицам столицы в сторону Кремля неслись с танковым скрежетом черные лимузины. Паники не было, было всеобщее обалдение, янки, коротко стриженные длинноногие янки наловчились промышленным способом производить свободу. Самое обидное, что лаборатория в Ярославле давным-давно вывела формулу производства синтетической свободы, за что начальник лаборатории, профессор Китайчук, был немедленно расстрелян. Формулу обрили, закоптили, перевязали бечевками и засекретили. Теперь же все пошло коту под хвост. В Чикаго уже шуровала на полную мощность фабрика, выпускающая в день около трехсот тонн высококачественной демагого-устойчивой свободы. Конечно, прежде чем наша разведка сообщила точные сведения, информация просочилась в левую французскую Либерасьон. Серж Люли писал в передовице:
"Нам не нужна свобода по-американски, свобода, которую будут навязывать человечеству насильно - столько-то капель в день..."
Слухи, что американцы собираются распылять свободу над всей Евразией, с каждым днем множились. По радио передавали, что передозировка приводит к ужасающим результатам: выкидыши у беременных женщин, депрессия, помутнение классового сознания, выпадение прямой кишки, рвота, перемежающаяся пением гимнов...
Я начал работать. Увы, вместо того чтобы серьезно подумать, как сварганить для детишек цензурно-съедобный фильм, я катал очередной, на самиздат обреченный, безумный рассказ.
На работу уходили утренние тихие часы, после того, как я провожал Лидию на станцию. Пятнадцать минут электричкой до Москвы давались ей не легко. Она могла бы без проблем взять напрокат машину, но у иностранцев были белые планшетки номеров, мы тут же бы засветились. Закончив с утренней дозой бреда, я убирал дом, готовил обед, стирал. К шести в резиновых сапогах и армейском дождевике по разбитой дороге я отправлялся на станцию. Товарняки грохотали мимо, блестели мокрые рельсы, подходила моя электричка. Мы встречались где-нибудь у метро, ты совсем по-советски тащила какую-нибудь сумку: немного экзотики из Березки, мясо, которое теперь оставляла по знакомству буфетчица Клава.
Мы шли в гости к Сане на Сивцев Вражек, к Тоне или вынырнувшему из дальневосточной командировки Суматохину. Несколько раз мы обедали у Роджера, но Лидия не совсем ладила с Полой, или, вернее, она так глубоко погрузилась в советскую жизнь, что контрастные встречи выводили ее из себя. Работа на фирме была для нее мучением, настоящим кошмаром, в конце концов она была певицей, артисткой, хиппи по натуре своей, но это был ее единственная легальная зацепка в Союзе. Раза три-четыре мы были с нею в кино, на этом ее энтузиазм к советским фильмам кончился, она несколько раз протаскивала меня в киноклуб при посольстве. Я читал ей вечерами по-русски, совсем как в прадедушкины времена, или мы отправлялись на длинные прогулки по черному набухшему сосняку, и я рассказывал ей мимоходом выдуманные истории из жизни профсоюзных принцев и партийных гадалок. Она молчала. Лидия, оглушенная неожиданно дремучей жизнью, она вообще теперь молчала, и я прозевал момент, когда ее мягкая теплая терпимость перелилась в затаенное , силу набирающее, раздражение.
"Прививки против, как его теперь называли, американского дождя были обязательны. Но все же, изловчившись, можно было сунуть в карман белого халата трешник и получить вместо отравы пять кубиков глюкозы. В то же время по улицам Чикаго прошла мощная, около ста двадцати тысяч участников, демонстрация молодежи. "Мы против загрязнения естественной свободы синтетическим дерьмом" было написано на голубых плакатах. На черном рынке уже можно было купить флакончик американской свободы, но цены были бешеные. Евгений, однако, решился, и вместе с Анастасией одним преступно голубоглазым вечером они, неизвестно для чего раздевшись, приняли по дозе и, усевшись друг напротив друга, стали ждать..."
* * *
Она не объяснила мне ничего. Я не могу считать объяснением черного цвета взрыв мощностью в несколько мегатонн. Шла первая неделя декабря, от снега и солнца болели глаза. Я глядел в окно, Лидия за моей спиной паковала чемоданы. Чудовищный смысл ею произносимых фраз в моей голове никак не укладывался. Оказывается, я ее использовал, оказывается, она вкалывает на меня, в то время как я кайфую, пестую свои литературные претензии, Омар Хайямом, Хайям Омаром сибаритствую меж перекрахмаленных сугробов и мятых простынь. Я увязался за нею только потому, что она француженка. Я никогда не хотел хоть что-нибудь сделать для нас обоих, для нее, в конце концов, а лишь ныл, что в этой стране действовать невозможно.
Самая интересная часть была по-французски. Без синхронного перевода. Я перестал вникать - она просто спятила! Она выпила литр антифриза или пригоршню, под подкладкой сумки затыренных, ЛСД... Мои друзья меня не знают. Она не видела никого, кто умел бы так хорошо устраиваться.
"Лидия, - повернулся я, - дуреха! Кончай свой бред, я же тебя..."
"Пошел ты знаешь куда со своей любовью! Любовь! Что ты в этом понимаешь?"
Я попытался загородить дверь.
"Уйди, - сказала она тихо. - Все кончено, ты что, не видишь? У меня больше для тебя ничего нет".
Грязного цвета такси стояло у калитки. Она вернулась за вторым чемоданом. Я начал соображать, что она действительно уезжает, и уехать может очень далеко. В страшный для меня аэропорт.
"Слушай, - я назвал ее ночным ее именем, в этой ситуации идиотским,погоди..." Мне было жутко.
"Пошел на хуй, - сказала она с чудесным парижским акцентом.- Рожу твою видеть не могу... Сиди в своей могиле. Ковыряй свои болячки. Я не махозистка..."
Самое смешное было в том, что такси не могло стронуться с места, буксовало, расшвыривая перемешанный с песком снег, и не кто иной, как я, упершись ногами в фонарный столб, раскачивал и выталкивал машину.
"Все устроится, - бубнил я, старательно игнорируя вздымающуюся внутри хиросиму. - Все это чушь. Все обойдется. Ведь мы только начали жить..."
Такси выскочило и, напоследок забросав меня грязью, юзом пошло вниз по улочке.
* * *
Она улетела на следующее утро. Я этого не знал и еще с неделю ломился в посольство, дважды побывав в приемной ГБ, где со мною обошлись вполне гуманно, но посоветовали больше не пытаться проскочить на территорию лягушатников. Я побывал на ее фирме - вентили, трубы, газовая техника - и милейший толстяк мне объяснил, что мадам уволилась и теперь - впрочем, он не уверен - пьет шеверни на веранде Липпа или напротив У Двух Мартышек.