— У тебя каждый вечер будет ложа, — ответил он, — и ты будешь ходить смотреть мою игру. Ты научишься подавать мне реплики и поможешь работать.
Он читал мне роль Марка Антония, но теперь весь его интерес сосредоточился на римском народе, а я, его Джульетта, отошла на второй план.
Однажды во время длинной загородной прогулки, сидя возле стога с сеном, он спросил меня, не думаю ли я, что лучше было бы продолжать мою карьеру и предоставить ему заниматься своей. Это не были его буквальные слова, но смысл был таков. Как сейчас помню стог сена, луг, расстилавшийся перед нами, и холодную тоску, сжавшую сердце. В тот же день я подписала контракт с Александром Гроссом в Вену, Берлин и другие города Германии.
Я присутствовала на дебюте Ромео в роли Марка Антония. У меня живо остался в памяти безумный восторг зрительного зала, в то время как я сидела в ложе, глотая слезы и чувствуя себя, будто я проглотила толченое стекло. На следующий день я покинула Вену. Ромео исчез. Я простилась с Марком Антонием, который казался таким строгим и занятым другим, что дорога из Будапешта в Вену принадлежит к самым горьким и грустным моим воспоминаниям. Всякая радость, казалось, покинула Вселенную. В Вене я заболела, и Александр Гросс меня поместил в клинику.
Я провела несколько недель в полном упадке сил и ужасных мучениях. Ромео приехал из Будапешта и даже поместился в моей комнате. Он был нежен и внимателен, но как-то утром, проснувшись на заре, я увидела лицо сестры, католической монахини, одетой в черное, заслонявшее от меня Ромео, который лежал на кровати в другом конце комнаты, и мне послышался погребальный колокол на похоронах Любви.
Я поправлялась очень медленно, и Александр Гросс повез меня в Франценсбад, чтобы ускорить мое выздоровление. Я была вялая и грустная и не интересовалась ни красивой местностью, ни добрыми друзьями, собравшимися вокруг меня. Приехала жена Гросса и нежно за мной ухаживала, когда я страдала бессонницей. Вероятно, на мое счастье, дорого стоящие доктора и сиделки истощили наш текущий счет, и Гросс устроил мне выступления в Франценсбаде, Мариенбаде и Карлсбаде. Таким образом, в один прекрасный день я снова открыла сундук и вынула танцевальные наряды. Помню, что я расплакалась, целуя свою маленькую красную тунику, в которой танцевала революционные танцы, и поклялась не покидать больше искусства ради любви. К этому времени мое имя приобрело в стране магическое значение, и однажды вечером, когда я обедала в обществе своего импресарио и его жены, собравшаяся толпа так напирала на большое зеркальное стекло в окне ресторана, что к великому огорчению хозяина гостиницы разбила его.
Печаль, страдания и разочарования, доставляемые любовью, я воплощала в искусстве. Я создала рассказ об Ифигении, об ее прощании с жизнью на алтаре смерти. Наконец Александр Гросс устроил мне выступление в Мюнхене, где я съехалась с матерью и Элизабет, которые радовались, видя меня в одиночестве, хотя и нашли, что я изменилась и стала грустна.
Перед моим спектаклем в Мюнхене Элизабет и я съездили в Аббацию, где долго катались по улицам, стараясь найти пристанище в гостинице. Мы так и не нашли его, но привлекли к себе внимание всего мирного городка, и, между прочим, нас заметил проезжавший мимо эрцгерцог Фердинанд. Он заинтересовался нами и любезно приветствовал. В конце концов он пригласил нас остановиться у него в вилле в саду гостиницы «Стефани». Весь эпизод носил совершенно невинный характер, но вызвал громадный скандал в придворных кругах. Знатные дамы, которые вскоре начали нас навещать, вовсе не интересовались моим искусством, как я тогда наивно предполагала, а просто хотели выяснить нашу истинную роль в доме эрцгерцога. Те же дамы по вечерам низко приседали перед обедавшим эрцгерцогом в столовой гостиницы, и я, следуя обычаю, приседала еще ниже, чем они могли это делать.
Именно тогда я ввела купальный костюм, который успел с тех пор завоевать общее признание; он состоял из светло-голубой туники, тонкого крепдешина, с глубоким вырезом, узкими перехватами на плечах, с юбкой чуть выше колен и голыми ногами. Вы легко себе представите, какую я произвела сенсацию, если вспомните, что дамы имели тогда обыкновение купаться строго одетые в черное, в юбках ниже колен, черных чулках и черных купальных туфлях. Эрцгерцог Фердинанд прогуливался по купальным мосткам, рассматривал меня в бинокль и громко шептал: «Ах, как хороша эта Дункан! Как чудно хороша! Весна не так хороша, как она…»
Несколько времени спустя, когда я танцевала в Вене, в Кардовском театре, эрцгерцог, окруженный красивыми молодыми офицерами и адъютантами, каждый вечер появлялся в литерной ложе. Естественно, что люди перешептывались, но интерес эрцгерцога ко мне был чисто эстетическим, как к артистке. Он вообще, кажется, избегал общества прекрасного пола и был вполне удовлетворен своим окружением из красивых молодых офицеров. Немного позже я очень сочувствовала Фердинанду, узнав, что австрийский двор постановил заточить его в мрачный замок в Зальцбурге. Возможно, что он немного отличался от других, но разве бывают действительно симпатичные люди без заскока?
Из Аббации мы с Элизабет поехали в Мюнхен. В те времена вся жизнь Мюнхена сосредоточивалась около Kunstlerhaus`а, где группа художников, Карлбах, Лембах, Штук и другие, собирались по вечерам за кружкой доброго мюнхенского пива, чтобы поговорить о философии и искусстве. Гросс хотел, чтобы я выступала в Kunstlerhaus`е. Лембах и Карлбах охотно соглашались, и только Штук утверждал, что танцы не подходят к такому Храму Искусства, каким являлся мюнхенский Kunstlerhaus. Как-то утром я пошла на дом к Штуку, чтобы убедить его в ценности моего искусства. В его ателье я сняла платье, надела тунику и протанцевала ему, а потом я безостановочно в течение четырех часов убеждала его в святости моего призвания и в том, что танцы могут быть искусством. Позже он часто говаривал своим друзьям, что никогда в жизни не был так удивлен, рассказывая, что ему казалось, будто Дриада с Олимпа, из другого мира, внезапно появилась перед ним. Он, конечно, согласился, и мой дебют в мюнхенском Kunstlerhaus`e был величайшим артистическим событием, которое город видел за много лет.
Затем я танцевала в зале «Каим». Студенты почти лишились рассудка. Каждый вечер они выпрягали лошадей из коляски и везли меня по улицам, сопровождая с зажженными факелами мою викторию и распевая студенческие песни. Часто они часами простаивали под окном гостиницы и пели в ожидании того, что я им брошу свои цветы и носовые платки, которые они потом делили между собой и уносили, прикрепив к шапкам.
Однажды вечером они увезли меня в свое студенческое кафе, где переносили во время танцев с одного столика на другой. Они пели всю ночь, постоянно повторяя припев: «Айседора, Айседора, как прекрасна наша жизнь».
Мюнхен был в те годы настоящим ульем артистической и интеллектуальной деятельности. На улицах толпились студенты. Каждая девушка имела в руках портфель или связку нот. Витрины магазинов представляли собой сокровищницы, полные редких книг, старинных гравюр и заманчивых новых изданий. Это в соединении с удивительными музейными коллекциями, со свежим осенним воздухом, которым дышали солнечные горы, с посещениями мастерской среброволосого Лембаха, с постоянным общением с философами, вроде Карвельгорна и других, побудило меня вернуться к нарушенному интеллектуальному и духовному пониманию жизни Я начала изучать немецкий язык, читать Шопенгауэра и Канта в оригинале и скоро могла с громадным удовольствием следить за бесконечными спорами артистов, философов и музыкантов, которые каждый вечер встречались в Kunstlerhaus`e Я также научилась пить превосходное мюнхенское пиво, и недавно испытанное потрясение немного сгладилось.
Однажды вечером на особо парадном спектакле в KunstlerhausYe я заметила поразительного человека, сидевшего в первом ряду и аплодировавшего. Облик этого человека мне напомнил великого маэстро, творения которого мне только что начали открываться: тот же выпуклый лоб, тот же резко очерченный нос, только контуры рта были нежнее и безвольнее После спектакля я узнала, что это сын Рихарда Вагнера, Зигфрид Вагнер. Он присоединился к нашему кружку, и тут я впервые познакомилась и имела удовольствие восторгаться тем, кто отныне должен был войти в число моих самых дорогих друзей. Его речь была блестяща и полна воспоминаний о великом отце, которые, казалось, витали над ним, как священное сияние вокруг головы праведника.
Я тогда впервые читала Шопенгауера и была увлечена открывшимся мне философским освещением отношения музыки к воле человека.
Это необыкновенное сознание духа, или, как немцы называют его Geist (святость), der Heiligthum des Gedankens (святость мысли), с которой я столкнулась, часто давала мне ощущение, будто я введена в мир высших и богоподобных мыслителей, разум которых был шире и возвышеннее, чем разум всех других людей, встреченных мною в мире моих путешествий. Вот где, казалось, на философский подход к жизни смотрели как на высшее достижение человеческой удовлетворенности, с которой может равняться разве только еще большая святыня — музыка. Для меня также явились откровением дивные произведения итальянского искусства, собранные в мюнхенских музеях, и, зная, как мы близко от границы, Элизабет, мать и я поддались непреодолимому порыву и сели в поезд, отправляющийся во Флоренцию.
12
Я никогда не забуду необыкновенных впечатлений при перевале через Тироль и при спуске по солнечному склону горы в равнину Умбрии. Мы вышли из поезда во Флоренции и несколько недель провели в восторженном паломничестве по галереям, садам и оливковым рощам. В то время мое юное воображение особенно занимал Боттичелли. Целыми днями я просиживала перед «Примаверой», знаменитой картиной этого мастера. Вдохновленная ею, я создала танец, в котором пыталась изобразить нежные и удивительные движения, которые угадывались на ней: волнистость земли, покрытой цветами, кружок нимф и полет зефиров, собравшихся возле центральной фигуры, полу-Афродиты и полу-Мадонны, возмещающей рождение весны символическим жестом.
Я долгие часы сидела перед этой картиной. Я была в нее влюблена. Славный старичок сторож принес мне скамейку и взирал на мой восторг с нежным интересом. Я сидела так, пока мне не начало казаться, что я вижу, как трава растет, босые ноги танцуют и тела начинают колыхаться, пока вестник радости не снизошел на меня ияне подумала: «Я протанцую эту картину и передам другим весть любви, весны и пробуждения жизни, которую я так мучительно на себе ощутила. Я дам понять им этот восторг через посредство танца».
Настало время закрытия галереи, а я все еще сидела перед картиной. Я хотела постичь смысл весны, скрытый в тайне этого прекрасного мгновения. Я чувствовала, что до сих пор жизнь была сплошным исковерканным и слепым исканием, и думала, что, разгадав тайну картины, буду в состоянии указать другим путь к внутреннему богатству жизни и достижению радости. Помню, что я уже тогда думала о жизни, как думает человек, в светлом настроении отправившийся на войну, но тяжело израненный, человек, который поразмыслив, говорит: «Почему мне не начать проповедывать другим Евангелие, которое может их уберечь от страданий?»
Так размышляла я во Флоренции перед картиной «Примавера» Боттичелли, которую я впоследствии старалась передать в танцах. О чудная, мелькнувшая передо мной картина языческой жизни, где Афродита сияла в смягченном образе кроткой Богоматери, а Аполлон, стремящийся дотянуться до нижних ветвей, лицом походил на св. Себастьяна! Я чувствовала, как все это заливало меня мирной радостью, и я страстно желала воплотить картину в танце, который назвала «Танцем будущего». Тут, в залах старинного дворца, я танцевала под музыку Монтаверде и мелодии некоторых более ранних анонимных композиторов перед артистическим миром Флоренции. Под одну очаровательную мелодию для шестиструнной виолончели я создала образ ангела, играющего на воображаемой скрипке.
Мы были, как и всегда, беспечны и непрактичны, и деньги наши пришли к концу. Мы были вынуждены телеграфировать Александру Гроссу с просьбой выслать необходимую сумму для приезда в Берлин, где он подготавливал мое выступление.
В Берлине, проезжая по улицам, я растерялась, увидев, что весь город является одной сплошной афишей, извещающей о моем приезде и предстоящей гастроли в опере «Крола» при участии Филармонического оркестра. Александр Гросс повез нас в чудные аппартаменты гостиницы «Бристоль» на Унтер-ден-Линден, где представители германской прессы ожидали меня в полном составе для первого интервью. Под влиянием моего пребывания во Флоренции и моих занятий в Мюнхене я находилась в таком задумчивом и далеком от жизни настроении, что привела журналистов в большое удивление, дав на моем американо-немецком языке наивный, но грандиозный обзор искусства танца, как «великого и серьезного искусства», которому суждено пробудить жизнь во всех других областях искусства.
Александр Гросс был храбрым искателем новых путей. Он поставил на карту все свое состояние, чтобы наладить мои выступления в Берлине, не скупился на рекламу, взял лучшее помещение оперы и пригласил лучшего дирижера. Он был бы совершенно разорен, если бы, когда поднялся занавес, обнаруживая мои простые голубые драпировки, заменявшие декорации, и одну маленькую тоненькую фигурку среди огромной сцены, мне не удалось сорвать с первой же минуты аплодисменты удивленной немецкой публики, но Гросс оказался хорошим пророком. Я оправдала его предсказания и сразу завоевала Берлин. После того как я танцевала в течение двух часов, публика не хотела расходиться и требовала все новых и новых повторений, пока наконец в едином восторженном порыве не бросилась к рампе. Сотни молодых студентов вскарабкались на сцену, и мне угрожала опасность быть раздавленной насмерть от слишком бурных выражений поклонения. Целый ряд вечеров толпа поддерживала очаровательный немецкий обычай, выпрягала лошадей из коляски и с триумфом везла меня по Унтер-ден-Линден в гостиницу.
С этого первого спектакля я стала известна немецкой публике как «божественная, святая Айседора». В один прекрасный вечер из Америки внезапно вернулся Раймонд, который стосковался без нас и говорил, что не в силах жить отдельно от семьи. Мы тогда вернулись к мечтам, которые давно лелеяли, — совершить паломничество к самому священному алтарю искусства — поехать в наши любимые Афины. Я чувствовала, что нахожусь еще только у врат моего искусства, и после недолгих выступлений в Берлине настояла на отъезде из Германии, несмотря на просьбы и жалобы Александра Гросса. С блестящими глазами и сильно бьющимися сердцами мы снова сели в поезд, идущий в Италию, чтобы совершить всем вместе давно откладывавшуюся поездку в Афины через Венецию.
Мы провели несколько недель в Венеции, благоговейно посещая церкви и галереи, но в те времена Венеция значила для нас еще немного. Мы приходили в гораздо больший восторг перед высоко интеллектуальной и духовной красотой Флоренции. Лишь много лет спустя, когда я посетила Венецию в обществе стройного, темноглазого возлюбленного с оливковым цветом лица, она мне открыла свои тайны и всю свою волшебную прелесть. Тогда только я поняла, сколько чар таится в Венеции, но во время первого посещения все мои помыслы были устремлены на то, чтобы как можно скорее сесть на корабль и отплыть в голубые дали.
Раймонд, выработавший план нашего путешествия в Грецию, решил, что все должно идти как можно проще, и поэтому, избегая больших пассажирских пароходов, мы отправились на маленьком коммерческом судне, совершавшем рейсы между Бриндизи и Санта-Морой. В Санта-Море мы высадились на берег и побывали на месте, где находилась древняя Итака, а затем на скале, с которой Сафо в порыве отчаяния бросилась в море. Теперь, когда я вспоминаю эту поездку, как и тогда, в ушах звучат бессмертные стихи Байрона:
О скалы Эллады, о скалы Эллады,
Где мира войною сменялись услады,
Где пела Сафо и от страсти пылала,
Где остров есть Делос, где Феба начало!
Там вечное лето их всех золотит,
Но все, кроме солнца, померкло и спит.
В Санта-Море мы наняли маленькую парусную лодку с экипажем из двух человек и на заре жаркого июльского дня поплыли по Ионическому морю. Мы вошли в залив Амбрачио и высадились у маленького городка Карвасарас.
Нанимая лодку, Раймонд пытался объяснить с помощью жестов и нескольких древнегреческих слов, что наше путешествие должно по возможности напоминать путешествие Одиссея. Рыбак, по-видимому, очень мало знал об Одиссее, но вид достаточного количества драхм заставил его решиться поднять парус, хотя сделал он это с видимой неохотой и, неоднократно указывая на небо, повторял «Бум, бум» и, изображая руками бурю, старался нам дать понять, что море ненадежное. Не существует более коварного моря, чем Ионическое, и мы рисковали нашими драгоценными жизнями.
Мы остановились в маленьком турецком городке Пререза на Эпирийском побережье и накупили продуктов: огромный козий сыр, большое количество спелых оливок и сушеной рыбы. На нашем паруснике провизию некуда было спрятать, и она целыми днями лежала под палящими лучами солнца. Я не забуду до самой смерти запаха сыра и рыбы, тем более, что маленькую лодку равномерно покачивало. Часто ветер спадал, и нам приходилось браться за весла. В конце концов с наступлением сумерек мы высадились в Карвасарасе.
Все жители сбежались на берег, чтобы нас приветствовать. Сам Христофор Колумб, высаживаясь на американском побережье, наверное, не вызвал большего удивления среди туземцев. Мы почти обезумели от радости; хотелось обнять всех жителей поселка и воскликнуть: «Наконец-то, после многих странствий прибыли мы в священную землю Эллинов! Привет, о Зевс Олимпийский, и Аполлон, и Афродита! Готовьтесь, о Музы, снова плясать! Наша песня разбудит Диониса и спящих вакханок!»
В Карвасарасе не было ни гостиницы, ни железной дороги. Нам отвели на постоялом дворе единственную комнату, и мы там переночевали все вместе. Спать особенно много не пришлось, во-первых, потому, что Раймонд целую ночь напролет держал речи о мудрости Сократа и небесной награде за платоническую любовь; во-вторых, потому, что кровати состояли из грубо отесанных досок, и, наконец, потому, что Эллада была населена тысячею маленьких обитателей, которым захотелось нами питаться. На утренней заре мы покинули селение. Мать с нашими четырьмя чемоданами ехала в повозке, запряженной парой лошадей, а мы, срезав лавровые ветви, шли рядом пешком. Почти все село сопровождало нас большую часть пути, по которому с лишком две тысячи лет назад шел с войском Филипп Македонский.