По-моему, прошлое, настоящее и будущее похоже на длинную дорогу. Она продолжается за каждым поворотом, но мы ее не видим и принимаем за будущее, которое уже подстерегает нас.
После «Похоронного марша» в Киеве меня стало томить предчувствие грядущей беды, сильно меня угнетавшее. По возвращении в Берлин я дала несколько спектаклей, и снова какое-то внутреннее побуждение заставило меня создать танец, изображавший человека, внезапно придавленного горем и в ранах, поднимающегося к новой надежде после этого жестокого удара судьбы.
Мои дети, которые во время поездки по России гостили у Елизаветы, теперь приехали ко мне в Берлин. Они дышали здоровьем, были веселы, танцевали и олицетворяли живую радость. Мы вместе вернулись в Париж, в мой обширный дом в Нельи. Итак, я снова была дома вместе с детьми. Часто я стояла на балконе и, незаметно от Дердре, наблюдала, как она создает собственные танцы. Она танцевала под стихи собственного сочинения. Я как сейчас помню маленькую детскую фигурку в огромном голубом ателье и нежный детский голос, говорящий: «Сейчас я птица и лечу высоко в облаках» или «Сейчас я цветок, который смотрит на птицу и качается из стороны в сторону». Следя за ее грацией и красотой, я мечтала, что она продолжит мое дело, каким я его себе представляла. Она была моей лучшей ученицей.
Патрик тоже начинал танцевать под жуткую музыку собственного сочинения, но никогда не позволял себя учить. «Нет, — заявил он торжественно, — Патрик танцует один собственный танец Патрика».
Живя в Нельи, работая в ателье, часами читая у себя в библиотеке, играя в саду с детьми или уча их танцевать, я была вполне счастлива и избегала новых гастролей, которые разлучили бы меня с детьми. Девочка и мальчик хорошели с каждым днем, и все труднее становилось решаться их покинуть. Я всегда предсказывала, что когда-нибудь явится великий артист, который соединит в себе два таланта, композитора и танцора, и теперь, когда танцевал мой мальчик, мне казалось, что из него выйдет тот, кто будет творить новые танцы, рожденные новой музыкой.
Меня связывали с этими чудными детьми не только крепчайшие узы плоти и крови, но в еще большей степени священные узы искусства. Оба страстно любили музыку и просили разрешения оставаться в ателье, когда играл Скин или я работала, причем сидели так тихо, с такими напряженными лицами, что я пугалась, как такие маленькие создания могут так сосредоточиться.
Помню, как однажды выдающийся артист Рауль Пюньо играл Моцарта и дети вошли на цыпочках и стали по обе стороны рояля. Когда он кончил, дети дружно просунули свои белокурые головки ему под руки и стали глядеть на него с таким восторгом, что он растерялся и воскликнул:
— Откуда явились эти ангелы, ангелы Моцарта?
Дети рассмеялись, влезли на колени к пианисту и спрятали лица в его густой бороде.
С нежным волнением я любовалась прелестной группой, но что бы со мной было, если бы я знала, как близки все трое к тому царству теней, откуда «не возвращается ни один путник».
Стоял март. Я танцевала попеременно в «Шателе» и в «Трокадеро», но несмотря на то, что, если судить по внешним признакам, жизнь моя текла счастливо, я постоянно страдала от необъяснимого гнета.
Я еще раз танцевала «Траурный марш» Шопена в «Трокадеро» под аккомпанемент Скина, игравшего на органе, и снова почувствовала на своем лбу холодное дыхание смерти и вдыхала сильный запах белых тубероз и других похоронных цветов. Прелестная маленькая фигурка в центральной ложе, Дердре, расплакалась, точно ее сердечко разрывалось на части, и вскричала: «Зачем моя мама такая печальная?»
Эта была первая слабая нота прелюдии к трагедии, которая вскоре навсегда положила конец всем моим надеждам на нормальную радостную жизнь. Мне кажется, что есть горе, которое убивает, хотя человек и кажется живым. Тело еще может влачиться по тяжелому земному пути, но дух подавлен, подавлен навсегда. Я слышала, как некоторые утверждают, что горе облагораживает. Я могу только сказать, что последние дни перед поразившим меня ударом были последними днями моей духовной жизни. С тех пор у меня одно желание — бежать, бежать, бежать от этого ужаса, и мое вечное стремление скрыться от страшного прошлого напоминает скитание Вечного жида и Летучего голландца. Вся жизнь моя — призрачный корабль в призрачном океане.
По странному стечению обстоятельств явление психической жизни часто находит отражение в явлениях жизни реальной. Пуарэ на каждой золотой двери того экзотического и таинственного покоя, о котором уже шла речь, поместил двойной черный крест. Сначала это украшение казалось мне оригинальным, но понемногу двойные черные кресты стали влиять на меня очень странно.
Я жила под необыкновенным гнетом, похожим на зловещее предчувствие, и часто по ночам вскакивала, охваченная внезапным страхом. Я стала зажигать на ночь лампадку и однажды увидела при ее слабом мерцании отделившуюся от креста напротив кровати черную фигуру, приблизившуюся к моим ногам и глядевшую на меня грустными глазами. На несколько секунд я оцепенела от ужаса, затем зажгла свет. Фигура исчезла. Эта странная галлюцинация, первая в моей жизни, стала повторяться время от времени. Я так была встревожена видениями, что однажды за обедом у моего милого друга г-жи Рашель Бойер поделилась с ней моими страхами. Она забеспокоилась и с обычной отзывчивостью настояла на том, чтобы немедленно вызвать по телефону своего доктора. «У вас, наверное, какая-нибудь нервная болезнь», — заявила она.
Приехал молодой и красивый доктор Рене Баде, и я ему рассказала о своих видениях.
— У вас нервное переутомление; на несколько дней вам придется уехать в деревню.
— Но у меня контракт на спектакли в Париже, — отвечала я.
— Тогда поезжайте в Версаль — это так близко, что вы можете приезжать в город на автомобиле.
На следующий день мы уже уложили наши чемоданы и готовились сесть в автомобиль. Внезапно у калитки показалась стройная фигура в трауре и медленно стала приближаться. Была ли это игра моего расстроенного воображения или действительно передо мной был призрак, являвшийся мне по ночам? Фигура подошла ко мне.
— Я убежала, — сказала она, — чтобы вас повидать. Последнее время вы стали мне сниться, и я чувствовала, что должна на вас посмотреть.
Тут только я узнала в ней бывшую неаполитанскую королеву, у которой всего лишь несколько дней тому назад я была с Дердре. Помню, как я сказала дочери:
— Дердре, мы едем в гости к королеве.
— О, тогда я должна надеть свое парадное платье, — ответила девочка.
Так она называла замысловатое творение Пуарэ — платьице со множеством оборок.
Я потратила много времени на то, чтобы научить ее делать настоящий придворный реверанс. Дердре была в восторге, но в последнюю минуту расплакалась, заявив: «О, мама, я боюсь ехать в гости к настоящей королеве!»
Вероятно, бедная малютка думала, что ей придется иметь дело с настоящим двором, таким же, как на сцене, но когда в домике у Булонского леса ее представили тоненькой очаровательной женщине с седыми волосами, уложенными в виде короны, она храбро пыталась сделать придворный реверанс, но вдруг рассмеялась и бросилась в раскрытые королевские объятия, нисколько не испугавшись королевы, этого воплощения доброты и благоволения.
Теперь, увидев перед собой королеву, я сообщила ей, что мы уезжаем в Версаль, и объяснила причину отъезда Она заметила, что будет очень рада нам сопутствовать, так как очень любит неожиданные приключения По дороге внезапным нежным движением она обняла моих двух крошек, прижимая их к груди. При виде белокурых головок, прикрытых траурной вуалью, я снова испытала гнетущее состояние, так часто мучившее меня в последнее время. В Версале мы вместе с детьми весело напились чаю, а затем я проводила королеву домой. Я никогда не встречала женщины милее, симпатичнее и умнее, чем сестра злополучной Елизаветы.
Проснувшись на следующее утро и увидев в окно чудный парк гостиницы «Трианон», я почувствовала, что все мои страхи и предчувствия сразу рассеялись. Доктор был прав, я нуждалась в свежем воздухе. Увы! Если бы здесь был хор греческой трагедии, он бы напомнил мне случай с несчастным Эдипом, который свернул с намеченного пути, чтобы избежать преследовавшего меня пророческого предчувствия смерти, — дети три дня спустя не погибли бы по дороге туда.
Этот вечер мне запомнился особенно отчетливо, так как я танцевала лучше, чем когда-либо. Я перестала быть женщиной, а превратилась в пламя радости, в огонь, в летающее искорки, в клубы дыма, стремящиеся к небу. На прощание, после многочисленных бисов, я протанцевала Moment Musical. Во время танца что-то пело в моем сердце: «Жизнь и любовь — высший экстаз. И все это мое, чтобы раздать нуждающимся». Мне казалось, что Дердре и Патрик сидят у меня на плечах в полной гармонии и совершенной радости, и глядя на них во время танца, я встречала их веселый смеющийся детский взор — детскую улыбку, и ноги мои не знали усталости.
После этого танца меня ожидал большой сюрприз. Лоэнгрин, которого я не видела со времени его отъезда в Египет несколько месяцев тому назад, неожиданно вошел в мою уборную. Он казался глубоко потрясенным моим выступлением и нашей встречей и предложил присоединиться к нам за ужином в комнатах Августина, жившего в гостинице «Елисейские поля».
Мы стали его ждать, стол был уже накрыт, шли минуты, часы, а он все не приезжал. Я разнервничалась до крайности. Хотя я и знала, что он ездил в Египет не один, все-таки была очень рада его видеть, так как не переставала его любить и жаждала показать ему сына, который за отсутствие отца успел подрасти и стать сильным и красивым. Пробило три часа, его все не было, и я, горько разочарованная, уехала к детям в Версаль.
Я была совершенно разбита волнениями спектакля и томительным ожиданием и, бросившись в кровать, крепко заснула.
На следующее утро дети, как обычно, разбудили меня очень рано, вскочив с громким хохотом ко мне на кровать. Затем, как и всегда, мы вместе позавтракали. Патрик был особенно шаловлив, опрокидывал стулья и громко кричал от радости, когда они падали.
Затем произошла странная вещь. Накануне кто-то, оставшийся мне неизвестным, прислал два чудно переплетенных экземпляра произведений Варбей Дорвильи. Я взяла один из томов со стола и только что собиралась сделать Патрику замечание за шум, как взор мой случайно упал на имя Ниобея и на слова: «Прекрасная мать достойных тебя детей, ты улыбалась, когда с тобой говорили об Олимпе. Стрелы богов в виде возмездия упали на головы любящих тебя детей, которых тебе не удалось прикрыть даже собственной грудью».
Даже воспитательница заметила: «Не шуми так громко, Патрик, ты беспокоишь маму». Она была милой, доброй женщиной, самой терпеливой на свете и обожала обоих детей. «Оставьте его! — вскричала я, — подумайте, чем была бы жизнь, если бы они не шумели».
И мне отчетливо представилось, как пуста и темна была бы жизнь без них, наполнявших мою жизнь счастьем больше, чем это делало искусство, и в тысячу раз больше, чем это могла сделать любовь мужчины. Я продолжала читать: «Когда не оставалось больше другой груди, кроме твоей, ты стремительно повернулась в сторону, откуда сыпались удары… И стала ждать… Но напрасно, благородная и несчастная женщина. Разящая рука богов не знала к тебе пощады. И так ты ждала, ждала всю жизнь в мрачном и спокойном отчаянии. Ты не испускала криков, свойственных людям. Ты ждала неподвижно и, как говорят, превратилась в утес, чтобы выразить непреклонность своего сердца».
Внезапный страх сжал мое сердце, и я закрыла книгу. Я раскрыла объятия, позвала детей, и слезы затуманили мои глаза, когда Дердре и Патрик прижались ко мне. Я помню каждое слово и каждое движение этого утра. Как часто в бессонные ночи я вновь переживала каждый миг этого дня, беспомощно удивляясь, почему я не почувствовала того, что должно было случиться, и не предотвратила несчастья.
Стоял теплый серенький день. Окна в парк были открыты, виднелись деревья в цвету. Впервые за этот год меня охватила та буйная радость, которая овладевает нами ранней весной, и теперь весна и вид детей, румяных, прелестных и счастливых, произвели на меня такое впечатление, что я выскочила из кровати и начала с ними танцевать. Все трое заливались веселым смехом, и воспитательница тоже улыбалась.
Внезапно раздался телефонный звонок. Лоэнгрин просил меня приехать в город, чтобы встретиться с ним и привести с собой детей: «Я хочу их видеть». Прошло уже четыре месяца, как он с ними расстался. Я была в восторге, считая, что свидание приведет к примирению, которого я так жаждала, и сообщила новость Дердре.
— О, Патрик! — вскричала она. — Как ты думаешь, куда мы сегодня отправимся?
Как часто я теперь слышу детский голос: «Как ты думаешь, куда мы сегодня отправимся?»
Бедные мои, хрупкие, прекрасные дети, если бы я только знала, какая жестокая судьба подстерегала вас в этот день! Куда, куда вы отправились?
Вмешалась воспитательница и заметила: «Сударыня, мне кажется, будет дождь. Не лучше ли им остаться дома?» Как часто, точно в страшном кошмаре, звучала впоследствии в моих ушах ее фраза, и как проклинала я себя, что не послушалась, но я думала тогда, что свидание с Лоэнгрином пройдет много глаже в присутствии детей.
Во время этой последней поездки из Версаля в Париж на автомобиле, прижимая к себе два маленьких тела, я вся горела новой надеждой и верой в жизнь. Я знала, что, увидев Патрика, Лоэнгрин забудет всякие личные счеты со мной, и мечтала, что любовь наша вспыхнет вновь, чтобы создать что-нибудь поистине великое. Перед отъездом в Египет Лоэнгрин купил в центре Парижа большой участок земли и собирался там построить театр для моей школы, театр, который стал бы местом встречи и приютом всех великих артистов мира. Я мечтала, что Дузе найдет там рамку, достойную своего божественного таланта, и что Мунэ-Сюлли наконец осуществит свой давно взлелеянный план — выступить подряд в трилогии «Царь Эдип», «Антигона» и «Эдип в Колонне». Обо всем этом я думала по дороге в Париж, и сердце мое билось легко и радостно, окрыленное надеждами на новые достижения искусства. Постройке театра не было суждено осуществиться, Дузе так и не нашла храма, достойного ее, а Мунэ-Сюлли умер, не исполнив своего заветного желания — сыграть трилогию Софокла. Почему всегда стремление художника оказывается невыполнимой мечтой?
Все прошло, как я и ожидала. Лоэнгрин был в восторге увидеть своего мальчика и Дердре, которую он нежно любил. Мы весело позавтракали в итальянском ресторане, ели спагетти, пили «Кьянти» и говорили о будущем необыкновенном театре. «Это будет театр Айседоры», — сказал Лоэнгрин. «Нет, — отвечала я, — это будет театр Патрика, так как Патрик — тот великий композитор, который создаст танец под музыку будущего».
Когда кончился завтрак, Лоэнгрин сказал: «Я в прекрасном настроении, не пойти ли в салон юмористов?» Но у меня была репетиция, и потому Лоэнгрин пошел в салон с нашим юным другом де С., который завтракал вместе с нами, а я с детьми и воспитательницей вернулась в Нилье. У входа в дом я спросила гувернантку: «Не хотите ли войти с детьми и подождать меня?» «Нет, сударыня, — возразила она, — мне кажется, лучше вернуться. Малютки устали». Я поцеловала детей и обещала скоро вернуться. В момент отъезда маленькая Дердре прижалась губами к стеклу автомобиля, и я нагнулась, чтобы поцеловать ее губы через стекло. Холод гладкой поверхности оставил неприятное впечатление.
Я вошла к себе в ателье. Для репетиции было еще слишком рано. Я решила немного отдохнуть и, поднявшись в свою комнату, бросилась на кушетку. Поблизости стояли кем-то присланные цветы и коробка конфет. Я стала лениво жевать конфету, думая о том, что я очень счастлива, может быть, самая счастливая женщина в мире. Искусство, успех, богатство, любовь и, главное, прелестные дети.
Я лениво уничтожала конфеты и, улыбаясь самой себе, размышляла о том, что Лоэнгрин вернулся и все будет хорошо, как вдруг услышала странный нечеловеческий крик.
Я обернулась. Лоэнгрин стоял в дверях, качаясь как пьяный. Его колени подогнулись, и, падая передо мной, он простонал:
— Дети... дети... погибли!
* * *Помню, что на меня нашло странное спокойствие, и только в горле жгло так, точно я проглотила горящий уголь. Я не понимала. Я нежно с ним разговаривала, старалась его успокоить, уверяла, что это неправда.
Затем вошли другие люди, и все же я не могла постичь случившегося. Пришел человек с черной бородой. Мне сказали, что это доктор. «Это неправда, — заявил он, — яих спасу».
Я ему поверила и хотела с ним пойти к детям, но меня удержали, и только теперь я знаю почему — скрывали, что нет надежды. Боялись, что удар сведет меня с ума, но я была в неестественно приподнятом состоянии. Хотя все вокруг меня плакали, глаза мои оставались сухими, и мне хотелось всех утешать. Оглядываясь на прошлое, я не могу понять моего тогдашнего состояния духа. Было ли это ясновидением и я понимала, что смерти нет и что эти две холодные восковые фигурки не мои дети, а только их внешние оболочки; что их души живут в сиянии и будут вечно жить?
Только два раза — при рождении и смерти ребенка — мать слышит свой собственный крик как бы со стороны. И когда я взяла в свои руки эти холодные ручки, которые уже никогда больше не ответят на мое пожатие, я снова услышала свой крик — тот же крик, который я слышала при родах. Почему тот же, раз в одном случае этот крик высшей радости, а в другом крик тоски и горя? Не знаю, но знаю, что тот же. Не потому ли, что в этом мире существует только один крик, содержащий в себе радость, печаль, восторг, агонию — материнский крик созидания?
* * *С раннего детства я всегда чувствовала глубокую антипатию ко всему, что так или иначе имело отношение к церкви или церковным догмам. Чтение произведений Ингерсоля и Дарвина, так же как и языческая философия, еще усилили эту враждебность. Я противница современных законов о браке и считаю современные похороны ужасными, безобразными и граничащими с варварством. Имев храбрость отказаться от брака и крещения детей, я и теперь воспротивилась шутовству, называемому христианскими похоронами. Мне хотелось одного — превратить этот ужасный случай в красоту. Горе было слишком велико для слез, ияне могла плакать. Толпы друзей приходили в слезах выразить соболезнование, толпы рыдающих людей стояли в саду и на улице, но слез у меня не было, и я только жаждала, чтобы эти люди в траурных одеждах нашли путь к красоте. Я не облеклась в траур — зачем менять платье? Я всегда считала ношение траура нелепым и ненужным. Августин, Элизабет и Раймонд угадали мои желания, наполнили ателье грудами цветов, и первое, что было воспринято моим сознанием, были звуки дивной жалобы из глюковского «Орфея» в исполнении оркестра Колонна.