Старуха некоторое время всматривалась в пар, поднимавшийся из котла, а затем произнесла слова, которая Пенелопа тут же перевела.
— Она вас приветствует как дочь солнца. Вы посланы на землю, чтобы дать много радости людям. Из этой радости возникнет целый культ. После многих странствий к концу вашей жизни вы построите храмы по всему миру. С течением времени вы вернетесь и в этот город, где вы также построите храм.
Все эти храмы будут посвящены красоте и радости, потому что вы дочь солнца.
В то время это поэтическое пророчество показалось мне очень диким. Пенелопа в свою очередь попросила ей погадать.
Старуха стала говорить, и я заметила, что Пенелопа побледнела и казалась очень испуганной.
— Что она говорит? — спросила я.
— То, что она говорит, меня очень беспокоит, — ответила Пенелопа. — Она говорит, что у меня есть ягненок, она, вероятно, имеет в виду моего мальчика Меналкаса. Она говорит, что я мечтаю еще об ягненке, вероятно, это дочь, которую я так хочу иметь, но что это желание никогда не исполнится. Я будто бы скоро получу телеграмму, что любимый мною человек тяжело болен, а другой находится при смерти. А затем, — продолжала Пенелопа, — моя жизнь будет коротка, я предамся последнему размышлению на возвышенном месте и покину этот мир.
Пенелопа была сильно потрясена. Дав старухе немного денег и простившись с нею, она схватила меня за руку и почти бегом бросилась по коридорам, вниз по лестнице, пока не очутилась на узкой улице, где мы сели в экипаж и поехали обратно в гостиницу. Когда мы вошли, швейцар подал нам телеграмму. Пенелопа в полуобмороке склонилась ко мне на плечо, и мне пришлось отвести ее в номер, где я распечатала телеграмму. Она гласила: «Меналкас очень болен. Раймонд очень болен. Приезжайте немедленно».
Бедная Пенелопа была в отчаянии. Поспешно упаковав вещи в чемоданы, я спросила, когда идет следующий пароход в Санта-Кваранту. Швейцар отвечал, что на закате солнца. Но даже в этой суматохе я вспомнила мать Рауля и написала ей: «Если вы хотите спасти сына от угрожающей ему опасности, вы должны немедленно услать его из Константинополя. Не спрашивайте меня — почему, но если возможно, привезите его на пароход, которым я уезжаю сегодня в пять часов дня».
Я не получила ответа, но когда пароход готовился отчалить, появился Рауль, бледный и похожий на мертвеца, и с чемоданом в руках быстро поднялся по сходням. Я спросила его, есть ли у него каюта или билет, но он не подумал ни о том, ни о другом. Но пароходы на востоке удобны, а капитаны любезны, и мне удалось устроить Рауля в салоне занимаемого мною помещения.
Прибыв в Санта-Кваранту, мы нашли Раймонда и Меналкаса, лежащих в лихорадке. Я употребила все усилия, чтобы убедить Раймонда и Пенелопу покинуть мрачную Албанию и вернуться со мной в Европу. Я даже прибегла к помощи пароходного доктора, но Раймонд отказался бросить своих беженцев и свой поселок, а Пенелопа, конечно, не пожелала расстаться с ним. Поэтому я была вынуждена оставить их на унылой скале под защитой маленькой палатки, которую немилосердно трепал настоящий ураган.
Пароход продолжал свой путь в Триест. Рауль и я были глубоко несчастны, и юноша не переставал плакать. Я телеграфировала, чтобы мой автомобиль встретил нас в Триесте, так как мне была неприятна встреча с другими пассажирами в поезде, и мы двинулись на север через швейцарские горы. Мы остановились на некоторое время у Женевского озера. Оба, углубленные в собственное горе, мы являлись странной парой и, может быть, поэтому находили удовольствие в обществе друг друга. Целыми днями мы катались в лодке по озеру, пока я наконец не добилась от Рауля торжественной клятвы, что ради матери он никогда не наложит на себя рук. И вот как-то утром я проводила его на вокзал. Он вернулся в свой театр, и с тех пор я его никогда не видела, но слышала позднее, что он сделал блестящую карьеру и производил большое впечатление своим исполнением роли Гамлета. Я его хорошо понимала, так как кто бы мог произнести строки «Быть или не быть?» с большим пониманием, чем бедный Рауль? Но он был очень молод и, надеюсь, с тех пор нашел счастье.
Оставшись одна в Швейцарии, я предалась чувству усталости и меланхолии. Я не могла долго оставаться в одном месте и, мучимая тоской, путешествовала в автомобиле по всей Швейцарии, пока наконец, подчиняясь непреодолимому порыву, не поехала обратно в Париж. Я была совершенно одна, так как не выносила общества людей. Даже брат Августин, присоединившийся ко мне в Швейцарии, не мог на меня повлиять. Я дошла до такого состояния, что самый звук человеческого голоса был мне отвратителен, а люди, входившие в мою комнату, казались неживыми и далекими. И вот ночью я подъехала к дверям своего парижского дома в Ниель. Все было пустынно, и только у ворот в сторожке жил старик, присматривавший за садом.
Я вошла в свое обширное ателье, и на мгновение вид моих голубых занавесей напомнил мне искусство и мою работу, и я решила попытаться вернуться к ней. С этой целью я послала за моим другом и аккомпаниатором Генером Скином, но звуки знакомой музыки только вызвали слезы. Я заплакала впервые после смерти детей. Всев этом месте остро напоминало мне дни, когда я была счастлива. Скоро меня стали преследовать галлюцинации, мне слышались голоса детей в саду, и когда однажды я вошла в домик, где они жили, и увидела разбросанные игрушки и платья, я совершенно обессилела и поняла, что не могу оставаться в Ниелье. Все же я заставила себя пригласить несколько друзей.
По ночам я не была в состоянии спать и все время чувствовала роковую близость реки. Будучи не в силах дольше жить в такой атмосфере, я снова села в автомобиль и отправилась на юг. Только в автомобиле, мчавшемся со скоростью семидесяти или восьмидесяти километров в час, могла я найти успокоение от грызущей меня тоски. Я перевалила через Альпы и стала странствовать по Италии, то оказываясь в гондоле на каналах Венеции и плавая целую ночь, то блуждая по старинному городу Римини. Я провела одну ночь во Флоренции, где, как я знала, проживает Крэг, и мечтала послать за ним, но он был женат и затянут семейной жизнью, и я, подумав, что это может вызвать семейные раздоры, отказалась от своей мысли.
Однажды, остановившись в приморском городке, я получила телеграмму следующего содержания: «Айседора, я знаю, что вы странствуете по Италии. Прошу вас, посетите меня. Я сделаю все, чтобы вас утешить. Элеонора Дузе». Я так и не узнала, как она открыла мое местопребывание, чтобы отправить телеграмму, но, прочитав магическое имя, я поняла, что Элеонора Дузе — единственный человек, которого я хочу видеть. Телеграмма была из Виареджио, как раз по другую сторону мыса, где я находилась. Я немедленно выехала в автомобиле, послав предварительно благодарственный ответ Элеоноре, чтобы предупредить о своем приезде. Я приехала в Виареджио ночью во время страшной бури. Элеонора занимала маленькую виллу вдали от населенных мест, но в «Гранд-Отеле» оставила мне записку с просьбой ехать прямо к ней.
27
На следующее утро я поехала к Дузе, которая жила в вилле розового цвета за виноградником. Она вышла мне навстречу, словно сияющий ангел, по аллее, увитой виноградом. Она меня приняла в свои объятия, и ее удивительные глаза излучали на меня столько любви и нежности, что я почувствовала себя, как должен был себя почувствовать Данте, когда встретил божественную Беатриче.
Я поселилась в Виареджио, находя поддержку в лучистых глазах Элеоноры.
Она меня баюкала в своих объятиях, успокаивая мою боль, и даже не столько утешала, сколько, казалось, принимала мое горе на себя. Я поняла, что не могла переносить общества других людей, потому что все они разыгрывали комедию, стараясь меня развеселить и делая вид, что все забыто. Элеонора же сказала: «Расскажите мне о Дердре и Патрике» — и заставила меня повторить все их словечки, описать их привычки и показать фотографии, которые целовала и над которыми плакала. Она никогда не советовала перестать горевать, но горевала вместе со мной, и впервые со дня смерти детей я почувствовала, что я не одна. Элеонора Дузе была сверхчеловеком. Ее сердце было так велико, что могло вместить всю трагедию мира, а дух сиял через всю тьму земных страданий. Во время прогулок у моря мне часто казалось, что ее голова касается звезд, а руки дотрагиваются до вершин гор.
Элеонора преклонялась перед Шелли и иногда в конце сентября, во время постоянных бурь, когда беспрестанные молнии освещали мрачные волны, указывала на море, говоря: «Смотрите — вот отблеск пепла Шелли, он там. Он ходит по волнам».
Преследуемая любопытными взорами в гостинице, я наняла виллу. Но что могло заставить меня сделать такой выбор? Это был большой красный кирпичный дом в глубине унылого, хвойного леса, окруженный со всех сторон высокой стеной. Грустный снаружи, внутри он был так печален, что не поддается описанию. Когда-то, по рассказам окрестных жителей, там жила дама, охваченная несчастной страстью к высокой особе австрийского двора, некоторые даже уверяли, к самому Францу-Иосифу. Этой даме пришлось увидеть постепенно впадающим в безумие сына, родившегося от этой связи. В верхнем этаже виллы находилась маленькая комната с окнами, защищенными решеткой, и с маленьким квадратным отверстием в двери, через которое, по-видимому, подавалась пища бедному молодому безумцу, когда он становился опасен. На крыше была большая открытая терраса с видом на море и на горы. Это мрачное жилище, вмещавшее в себя по крайней мере шестьдесят комнат, привлекло мое внимание, и я его наняла. Мне понравился хвойный лес, окруженный стеной, и вид с террасы. Я предложила Элеоноре там поселиться, но она вежливо отказалась и переехала из своей летней виллы в маленький белый домик поблизости.
Дузе относилась очень своеобразно к переписке с друзьями. Живя в другой стране, она не чаще одного раза в три года посылала длиннейшую телеграмму, живя же под боком, ежедневно, а иногда и по два, по три раза в день писала очаровательные записки Мы встречались и часто гуляли по берегу моря, и Дузе говорила: «Муза трагического танца гуляет с музой трагедии». Как-то во время прогулки по морскому берегу Дузе повернулась ко мне. Заходящее солнце озарило ее голову светом, точно огненным ореолом. Она долго и внимательно рассматривала меня.
— Айседора, — сказала она наконец, задыхаясь, — не ищите, не ищите больше счастья. На вашем челе лежит печать земного несчастья. То, что с вами произошло, только пролог. Не искушайте больше судьбы.
О, Элеонора, если бы я послушалась вашего предупреждения! Но надежда — цветок, который трудно убить, и сколько бы ни срывать и ни уничтожать листьев, он всегда будет выпускать новые ростки.
Дузе была тогда великолепным существом в полном расцвете жизни и ума. Идя по морскому берегу, она шагала широкими шагами, не так, как ходят все другие женщины. Она не носила корсета, и ее фигура, в те времена очень широкая и полная, огорчила бы любителя мод, но зато выражала благородное величие. Во всем сказывалась ее великая и измученная душа. Часто она мне читала отрывки из греческих трагедий или из Шекспира, и однажды, когда она мне прочла несколько строк из «Антигоны», я подумала, какое преступление, что это дивное чтение пропадает для мира. Неверно то, что Дузе покинула сцену в расцвете своего таланта, как некоторые предпочитают думать, вследствие несчастной любви, или какой-либо другой сентиментальной причины, или вследствие болезни Правда, позорная правда в том, что никто не оказал ей помощи и у нее не было средств на осуществление своих взглядов об искусстве, как она этого желала. Мир, «любящий искусство», в течение пятнадцати лет позволил величайшей артистке Вселенной мучиться в бедности и одиночестве. Когда Моррис Гест наконец это понял и устроил ей турне по Америке, было слишком поздно. Она умерла во время этой поездки, трогательно стараясь набрать деньги, необходимые для ее работы, которой она ждала столько лет.
* * *Я взяла напрокат рояль и отправила телеграмму своему верному другу Скину с просьбой приехать, что он немедленно исполнил. Элеонора страстно любила музыку, и каждый вечер он стал ей играть Бетховена, Шопена, Шумана и Шуберта. Иногда низким голосом прелестного тембра она пела свою любимую вещь: «In questa tomba oscura, lascia mia pianga». При последних словах «Ingrata, Ingrata» ее голос и выражение лица принимали такой трагический оттенок, что трудно было, глядя на нее, удержаться от слез.
Однажды в сумерки я порывисто встала и, попросив Скина сыграть адажио из «Патетической сонаты» Бетховена, начала танцевать впервые с 19 апреля, дня смерти детей. Обняв меня, Дузе поблагодарила нежным поцелуем.
— Айседора, — сказала она, — что вы тут делаете? Вы должны вернуться к искусству. В нем одном ваше спасение.
Элеонора знала, что за несколько дней до того я получила предложение на турне по Южной Америке.
— Подпишите контракт, — убеждала она меня. — Жизнь коротка, и вы не знаете, что это значит, когда годы тянутся, полные скуки, скуки, сплошной скуки! Бегите от горя и тоски, бегите!
«Fuir, fui», — повторяла она, но на сердце моем камнем лежала тоска. Я могла сделать несколько гармоничных движений перед Элеонорой, но выступить снова перед публикой мне казалось невозможным — до того исстрадалось и измучилось все мое существо, неотвязчиво преследуемое одной мыслью о детях. В обществе Элеоноры я немного успокаивалась, но ночи в пустой вилле, в мрачных комнатах которой раздавалось только эхо, проводила, томительно поджидая наступления рассвета. Тогда я вставала и шла к морю купаться. Мне хотелось заплыть так далеко, чтобы не быть в состоянии вернуться, но тело не повиновалось и само поворачивало обратно к берегу — такова жажда жизни в молодом существе!
В один серый осенний день, когда я шла одна по песчаному берегу, я внезапно увидела впереди своих детей, Дердре и Патрика, идущими, держась за руки. Я стала их звать, но они, смеясь, отбежали дальше. Я бросилась за ними следом, звала их — и вдруг они исчезли в туманных брызгах волн. Меня охватил безумный страх — неужели я сошла с ума, раз уже мне начали являться мои дети? Несколько мгновений мне казалось, что уже я одной ногой переступила грань, отделяющую безумие от здравомыслия. Предо мной встал дом умалишенных, тоскливая однообразная жизнь, и в порыве отчаяния я бросилась лицом на землю и стала громко рыдать.
Не знаю, как долго я пролежала в таком положении, но очнулась от прикосновения нежной руки к моей голове. Подняв глаза, я увидела того, кого я сперва приняла за одну из дивных фигур Сикстинской часовни. Он стоял, только что вышедший из воды, и спросил:
— Почему вы всегда плачете? Не могу ли я чем-нибудь вам помочь?
— Да, — отвечала я. — Спасите меня, спасите не только мою жизнь, но и мой разум. Дайте мне ребенка.
В тот же вечер мы стояли вдвоем на крыше моей виллы и глядели, как заходит солнце, встает луна и лучи ее заливают серебристым светом мраморный склон горы. Когда же я почувствовала его сильные молодые руки вокруг своего тела, когда его губы прижались к моим, когда меня унесла его страсть итальянца, я поняла, что спасена от горя и смерти и что возвращена к жизни, к свету, к любви.
Элеонора нисколько не удивилась, когда на следующее утро я ей рассказала о случившемся. Артистке, постоянно живущей в сказочной стране фантазии, казалось вполне естественным, чтобы юноша, созданный Микеланджело, явился из моря меня утешать, и хотя она ненавидела встречи с незнакомыми людьми, Дузе все же согласилась познакомиться с моим юным Анджело и даже посетить вместе со мной его ателье: он был скульптором.
— Вы действительно думаете, что он талантлив? — спросила она меня после осмотра его работ.
— Я в этом не сомневаюсь, — отвечала я. — Он, вероятно, станет вторым Микеланджело.
Молодость удивительно гибка и готова поверить всему решительно. Я была убеждена, что новая любовь победит мое горе и избавит от вечных страданий. Постоянно перечитывая одно из стихотворений Виктора Гюго, я в конце концов уверила себя в том, что дети вернутся. Они только и ждут, чтобы ко мне вернуться. Но увы! Самообольщение продолжалось недолго.
Оказалось, что мой новый друг принадлежит к итальянской семье с очень строгими моральными устоями и был помолвлен с девушкой из такой же семьи. При встрече он мне этого не рассказывал, но вскоре сообщил в прощальном письме. Я на него ничуть не сердилась, ясно отдавая себе отчет, что он спас мне разум. Кроме того, я знала, что уже не одна, и с этого времени ушла в крайний мистицизм. Дух детей витал вокруг меня, и я глубоко верила, что они вернутся на землю и будут меня утешать.
С приближением осени Элеонора переехала в свою квартиру во Флоренции, и я также покинула мрачную виллу в Виареджио. Заехав по пути во Флоренцию, я отправилась в Рим, где решила остаться на всю зиму и где провела Рождество, правда, довольно грустное, но я успокаивала себя мыслью, что лучше быть в Риме, чем в могиле или доме умалишенных. Мой верный друг Скин не покидал меня; никогда не задавая вопросов, никогда во мне не сомневаясь, он дарил мне свою дружбу, поклонение и музыку.
Рим — удивительный город для грустного человека. В то время как Афины с их ослепительной яркостью красок и безупречной красотой только обострили мою тоску, Рим с его величавыми развалинами, гробницами и дивными статуями, свидетелями стольких ушедших поколений, незаметно смягчал мою боль. В особенности любила я бродить ранним утром по Аппиевой дороге.
По ночам Скин и я отправлялись гулять и часто подолгу простаивали перед многочисленными фонтанами, питаемыми щедрыми горными источниками. Я любила сидеть у фонтана и прислушиваться к журчанию и всплескам воды, порой тихо проливая слезы, в то время как мой милый спутник, не зная, как мне выразить свое сочувствие, держал мои руки в своих и нежно их пожимал.
Среди этих печальных прогулок я была в один прекрасный день смущена длинной телеграммой от Лоэнгрина, умолявшего меня во имя искусства вернуться в Париж, и эта просьба побудила меня сесть в поезд. По дороге мы проезжали Виареджио, и из окна вагона я увидела среди сосен крышу красной кирпичной виллы и подумала о проведенных мною там месяцах то отчаяния, то надежды и о моем божественном друге Элеоноре, которую теперь покидала.
Лоэнгрин приготовил мне роскошное помещение, все заставленное цветами, в Крильоне с видом на площадь Согласия. Когда я рассказала ему о своих переживаниях в Виареджио, о мистических мечтах о перевоплощении детей и о возвращении их на землю, он закрыл лицо руками и после минутной внутренней борьбы произнес: