Мой муж Сергей Есенин - Айседора Дункан 32 стр.


Чужое кажется ему смешным. И это тоже — по-русски. Айседора Дункан — чужая. Любимая, но чужая. Все чужое нужно победить и положить у ног своих. Все чужое нужно обуздать. Это идет еще с татарских времен.

Так начались великие русские мучения Айседоры Дункан. Но все имеет свои границы. Айседора терпела. Айседоралюбила. Россия 1921 года была храмом, двери которого были открыты для всех верующих. Пафос революции реял над миром, как чудовищный пропеллер, несущий с собой загадку. Ожидали воскрешения человечества. Презиравшая дремотное состояние европейской сцены, Айседора Дункан, великая энтузиастка своего искусства, устремилась в Россию. Ей чудились московские площади, на которых массы разыгрывали гигантские мистерии своего освобождения. Она хотела видеть детей рабочих и крестьян, танцуюших танец свободы. Она хотела научить их. Она знала, что арена освобожденного искусства там, где свобода. Все это она написала русскому революционному правительству. И получила исполненный пафоса короткий ответ на языке революции: «Только русский революционный народ может понять Вас. Приезжайте к нам, мы дадим Вам возможность жить и работать». Она ответила кратко: «Согласна». И она поехала».

По мнению многих и многих друзей и знакомых Есенина, после знакомства с Айседорой Дункан поэт словно отравился ядом. Вот как белый эмигрант Петр Моргани описывает последний роман Айседоры и ее приятеля: «Польщенный и обвороженный поначалу, Сергей стал тяготиться скоро назойливой страстью стареющей женщины. Близость срывает драгоценную вуаль таинственности, за которой женщина может казаться иной, чем она есть на самом деле. Несмотря на сумасбродные выходки и поэтическую душу, Айседора была созданием среднего духовного достатка, падкой на все наружно-сентиментальное. Под влиянием момента она способна была на все. Но не думаю, что ее переживания носили глубокий и длительный характер». По словам Моргани, Сергей однажды сказал следующее: «Каюсь, сделал неосторожный шаг, превратив мечту в действительность. Не надо было подниматься на террасу розового дома, не надо было раскрывать тайны».

По мнению исследователей творчества Есенина, историков литературы Станислава и Сергея Куняевых, «схожие чувства, когда близость срывает вуаль таинственности, очень скоро стал испытывать и Есенин, но выражал его далеко не столь изысканно. Привычно радостный шум гостей и приятелей могла прорезать бешеная матерная тирада. Все радостно замирали. Только Айседора радостно всплескивала руками, как бы наслаждаясь вспышкой есенинского гнева и необычным русским лексиконом, который она тут же начинала перенимать. Все это еще больше бесило поэта, и он то начинал прилюдно издеваться над своей возлюбленной, то еще с большим угрюмством принимался пить водку, то заставлял Айседору танцевать.

В разговорах с приятелями Есенин говорил о своих чувствах к Дункан весьма пространно: «Любит меня. Чудная какая-то. Добрая. Славная. Да все у нее как-то. не по-русски.»

Максим Горький вспоминал: «Когда одевались в прихожей, Дункан стала нежно целовать мужчин.

— Очень хороши рошен, — растроганно говорила она. — Такой — ух! Не бывает.

Есенин грубо разыграл сцену ревности, шлепнул ее ладонью по спине, закричал:

— Не смей целовать чужих!

Мне подумалось, что он сделал это лишь для того, чтоб назвать окружающих людей чужими».

Существует лиричная любовная записка Айседоры к Есенину, которую она продиктовала секретарю Шнейдеру в начале знакомства в ноябре 1921 года:

«Если существует опьянение от вина, то существует ещё и другое — я сегодня была пьяна. Потому что ты подумал обо мне. Если Бахус окажется не сильнее Венеры, то приходи сегодня со своими друзьями ко мне на спектакль».

Матвей Ройзман, поэт, писатель, мемуарист, говоря, в общем-то, об обмане со стороны Айседоры проявляет понимание причин такого её поступка: «Правильный год рождения Дункан 1878, Шнейдер поправил эту цифру на 1884, то есть омолодил Дункан на шесть лет, и по паспорту ей было всего тридцать восемь. (Она и выглядела не старше!) Влюбленный в Айседору Сергей торжествовал, понимая, что его мечта о сыне сбудется.

Конечно, можно возразить, что Есенин все-таки знал, сколько лет Айседоре. От кого он мог это узнать? Он был настолько тактичен, что никогда не задал бы подобного вопроса любимой женщине. (И какая женщина, особенно артистка, ответит на это правдиво, да еще влюбленному поэту, который на много лет моложе ее?) Понятно, что по той же причине у друзей и знакомых справок Сергей тоже не наводил. И зачем это нужно, когда есть официальный точный документ — паспорт?»

Французский скульптор Эмиль Антуан Бурдель с восхищением вспоминает об Айседоре: «Айседора — воплощение пропорции, подчиненной стихийному чувству; она смертна и бессмертна, и оба ее лика представляют закон божественного начала, который дано человеку постигнуть и слить со своей жизнью.

Музы, изваянные мной на фасаде театра (Театра Елисейских полей.), родились в моем сознании, пока я следил за пламенным танцем Айседоры — она была главным моим источником.

Вы ведь узнали Айседору Дункан на моем фризе рядом с задумчивым Аполлоном, чья лира вдохновила ее волшебный танец.

За что судьба обрушила свой удар на ее любящее материнское сердце, поразив двух детей, в которых она мечтала увидеть продолжателей своего искусства?

«Я танцую в душе», — признавалась она; ее величие еще возрастет. Искусство — это вечная борьба. Айседора страдает за всех, гений несет ей трагедию, извечный удел поэтов».

Элизабет Стырская: «Глаза Айседоры были похожи на мыльные пузыри. Но играющие всеми цветами радуги мыльные пузыри. Величиной с миндалину рот, прямой нос римлянки с крутыми ноздрями великой грешницы, немного тяжелые плечи, высокая шея, полноватый корпус и легкая гармоничная походка танцовщицы. Большой, холодный лоб и массивная нижняя челюсть отличали современную женщину, думающую, беспокойную, энергичную. Она сняла со своих шелковых туфель мягкие калоши, форма которых меня сильно удивила, и кокетливо повесила их у вешалки на торчащий из стены гвоздь. На ней был короткий расстегнутый жакет из соболей, вокруг шеи необыкновенно прозрачный длинный шарф. Сняв жакет, она осталась в строгой греческой тунике красного цвета. Коротко остриженные волосы были медно-красного цвета. Привыкнув к античным позам, она полулежа расположилась на софе. И сразу же этот уголок расцвел всеми красками осени».

Илья Шнейдер, журналист и директор-администратор балетной школы-студии Дункан, вспоминает: «На письменном столе Айседоры лежали «Эмиль» Жан-Жака Руссо в ярко-желтой обложке и крохотный томик «Мыслей» Платона. Томик этот она часто брала в руки и, почитав, надолго задумывалась.

Однажды я видел, как Айседора Дункан, сидя с книжкой на своей кровати, отложила ее и, нагнувшись к полу, чтобы надеть туфлю, подняла руку и погрозила кулаком трем ангелам со скрипками, смотревшим на нее с картины, висевшей на стене.

Впрочем, может быть, этот жест имел свою причину: Айседора утверждала, что один из трех ангелов — вылитый Есенин. Действительно, сходство было большое.

А Есенин, сидя в комнате Айседоры, за ее письменным столом, в странном раздумье, подул несколько раз на огонь настольной лампы и, зло щелкнув пальцем по стеклянной груше, погасил ее».

Элизабет Стырская в диалоге с Есениным обнажает противоречивость чувств, которые ещё до женитьбы уже терзали поэта:

«— Что с тобой, Сергей, любовь, страдания, безумие?

Он посмотрел на меня исподлобья и сказал тихо, запинаясь и тяжело вздыхая:

— Не знаю. Ничего похожего с тем, что было в моей жизни до сих пор. Айседора имеет надо мной дьявольскую власть. Когда я ухожу, то думаю, что никогда больше не вернусь, а назавтра или послезавтра я возвращаюсь. Мне часто кажется, что я ее ненавижу. Она — чужая! Понимаешь, совсем чужая. Смотрю на нее, и мне почти смешно, что она хочет быть моей женой. Она?! На что мне она? Что я ей? Мои стихи… Мое имя… Ведь я Есенин… Я люблю Россию, коров, крестьян, деревню. А она любит греческие вазы… ха... ха... ха. В греческих вазах мое молоко скиснет. У нее такие пустые глаза. Чужое лицо. жесты, голос, слова — все чужое!..

И все-таки я к ней возвращаюсь. Она умна! Она очень умна! И она любит меня. Меня трогают ее слезы, ее забавный русский язык. Иногда мне с ней так хорошо! По-настоящему хорошо! Когда мы одни. Когда мы молчим. или когда я читаю ей стихи. Не удивляйся, я прочел ей много стихов, она понимает их, ей-Богу, понимает. Своей интуицией, любовью. Она меня очень любит. Не думай, что я из-за денег, из-за славы!.. Я плюю на это! Моя слава больше ее! Я — Есенин! Денег у меня было много и будет много, что мне нужно — ее?! Все это мерзкие сплетни! Это все завистники, желающие половить рыбку в мутной воде!

Все это меня оскорбляет. Я ко всем холоден! Она стара. ну, если уж. Но мне интересно жить с ней, и мне это нравится. Знаешь, она иногда совсем молодая, совсем молодая. Она удовлетворяет меня и любит и живет по-молодому. После нее молодые мне кажутся скучными — ты не поверишь».

Все это меня оскорбляет. Я ко всем холоден! Она стара. ну, если уж. Но мне интересно жить с ней, и мне это нравится. Знаешь, она иногда совсем молодая, совсем молодая. Она удовлетворяет меня и любит и живет по-молодому. После нее молодые мне кажутся скучными — ты не поверишь».

Анна Абрамовна Берзинь, журналист и близкий друг поэта Есенина, не стесняется даже грубых слов по отношению к танцовщице Айседоре Дункан. С беспощадностью, присущей исключительно молодости, Берзинь описывает заключительный номер Дункан: «То ли я была плохо настроена, то ли я ничего не поняла. Но от выступления Дункан я ждала большего, и насколько большего! Я видела и старую опустившуюся грудь, и излишне жирные, дрожавшие при каждом движении ляжки, и скованную порывистость, которая не могла быть и легкой, и изящной, — годы брали своё. Да и публика посмеивалась, отпуская далеко не лестные замечания, впрочем, меня это только сердило. Я привыкла уважать таланты».

Советский писатель Максим Горький, чье отношение к поэзии Есенина было то восхищенным, то равнодушным, в тон Анне Абрамовне остался разочарован очередным выступлением Айседоры Дункан:

«Её пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием её тела, избалованного славой и любовью. За этими словами не скрыто ничего обидного для женщины, они говорят только о проклятии старости.

Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая к груди букет измятых увядших цветов, а на толстом лице её застыла ничего не говорящая улыбка. Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов в Европе, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом явилась совершеннейшим олицетворением всего, что было ему не нужно».

Интересными, во многом неожиданными являются воспоминания журналистки и переводчицы Лолы Кинел: «Полная, средних лет женщина в неглиже цвета семги грациозно полулежала на кушетке. У нее была маленькая головка с тициановскими кудрями, красивый, но жестокий рот и сентиментальные глаза; при разговоре она проглатывала или комкала слова. Когда она поднялась и стала двигаться по комнате, я увидела, что она вовсе не полная и не средних лет: она была прекрасна, непостижимая природная грация сквозила в каждом ее движении. Это была Айседора.

Через некоторое время из соседней спальни вышел молодой человек в белой пижаме. Он выглядел как русский танцовщик из американского водевиля: тускло-золотые вьющиеся волосы, наивные глаза васильковой голубизны, сильное мускулистое тело. Это был Есенин. Позднее я обнаружила, что он отнюдь не наивен. Он был достаточно лукав, подозрителен и инстинктивно умен. Впечатлительный, как ребенок, полный противоположностей, крестьянин и поэт — вместе».

А вот таким ей запомнилось чтение стихов Есениным: «Там же, в Брюсселе, я впервые услышала, как Есенин читает публике. До этого мне уже приходилось слышать, как он декламировал что-нибудь из своих стихов. Это было время, когда мы с трудом пробирались по одной из книжек его лирики, которые издавались в Берлине. Мне кажется, он читал, чтобы испытать меня. Он пристально всматривался при этом в мое лицо, следя за малейшим его изменением. Не очень-то доверяя впечатлениям других, он имел необыкновенную способность уяснять все самостоятельно. Его глаза суживались, превращаясь в голубые щели, и он пристально следил за собеседником, задавая наивные вопросы и разыгрывая из себя простачка.

Иногда он вдруг обращался ко мне с каким-нибудь пустячным вопросом. Спрашивал, например, о моих литературных вкусах, а потом, в разгар беседы, хватал лист бумаги и читал, все время наблюдая за мной. Читал он хорошо, в совершенстве владея голосом, интонацией, выражением.»

Искусствовед М.В. Бабенчиков живо и красочно, но достаточно беспощадно описывает встречу с семейной парой: «После ужина он согласился по просьбе Айседоры почитать. Он ушел в дальний угол комнаты, повернулся к нам лицом и начал. Он взял отрывки из своей драматической поэмы «Пугачев» — этого рассказа о знаменитом казачьем мятежнике. «Пугачев» считается наиболее важной работой Есенина и представляет собой незаконченную драму в восьми сценах. Мы сидели молча. Долгое время никто из нас не мог поднять рук для аплодисментов, потом они разразились вместе с диким шумом и криком. Только я одим знал русский и мог понять смысл, почувствовать мелодичность его слов, но все остальные восприняли силу переживаний и были потрясены до глубины души. Вошла Дункан. Я ее видел раньше очень давно и только издали, на эстраде, во время ее гастролей в Петербурге. Сейчас передо мной стояла довольно уже пожилая женщина, пытавшаяся, увы, без особенного успеха, все еще выглядеть молодой. Одета она была во что-то прозрачное, переливавшееся, как и халат Есенина, всеми цветами радуги и при малейшем движении обнажавшее ее вялое и от возраста дряблое тело, почему-то напомнившее мне мясистость склизкой медузы. Глаза Айседоры, круглые, как у куклы, были сильно подведены, а лицо ярко раскрашено, и вся она выглядела такой же искусственной и нелепой, как нелепа была и крикливо обставленная комната, скорее походившая на номер гостиницы, чем на жилище поэта.

По-русски Дункан знала всего несколько слов: «красный карандаш», «синий карандаш», «яблоко» и «Луначарский», которые произносила, как ребенок, забавно коверкая и заменяя одну букву другой. Поэтому и разговор наш, начатый таким образом, велся ощупью, пока мы не догадались наконец перейти на французский язык. Дункан говорила вяло, лениво цедя слова, о совершенно различных вещах. О том, что какой это ужас, что она пятнадцать минут не целовала Есенина, что ей нравится Москва, но она не любит снег, что один русский артист обещал ей подарить настоящие petit traineau* и еще что-то, все в том же кокетливо-наивном тоне стареющей актрисы. Говоря, она полулежала на широкой тахте, усталая, разморенная заботами прошедшего дня и, как мне показалось, чем-то расстроенная».

Известная актриса Алиса Коонен как умная женщина и по роду своей профессии сумела разглядеть в поведении Дункан нарочитость и игру: «Она умела разыграть роль слабой и отчаявшейся женщины, униженной русским гениальным дикарем и ради своей любви к нему прощающей все унижения». Алиса Коонен вспоминает, как однажды она и Таиров, только что приехав вечером в Берлин, подымались по лестнице отеля «Кайзерхоф». Сверху вниз по ступеням пронесся вниз в цилиндре и в крылатке Есенин, а наверху в коридоре они увидели босую, в халате плачущую Дункан, тихо повторявшую то ли для себя, то ли для других: «Сережа меня не любит!»

Возлюбленная Есенина А.Миклашевская встретилась с Дункан уже в пору её разрыва с Есениным: «Встречали Новый год у актрисы Лизы Александровой Мариенгоф, Никритина, Соколов (в то время — актер Камерного театра). Позвонила Дункан. Звала Лизу и Соколова приехать к ней. Лиза ответила, что приехать не могут:

— Мы не одни, а ты не захочешь к нам приехать — у нас Миклашевская.

— Миклашевская? Очень хочу! Сейчас приеду!

Я впервые увидела Дункан близко. Это была очень крупная женщина, хорошо сохранившаяся. Я, сама высокая, смотрела на нее снизу вверх. Своим неестественным, театральным видом она поразила меня. На ней был прозрачный бледно-зеленый хитон с золотыми кружевами, опоясанный золотым шнуром с золотыми кистями, на ногах — золотые сандалии и кружевные чулки. На голове — зеленая чалма с разноцветными камнями. На плечах — не то плащ, не то ротонда, бархатная, зеленая. Не женщина, а какой-то очень театральный король.

Она смотрела на меня и говорила:

— Есенин в больнице, вы должны носить ему фрукты, цветы!.. — И вдруг сорвала с головы чалму. — Произвела впечатление на Миклашевскую — теперь можно бросить!.. — И чалма полетела в угол.

После этого она стала проще, оживленнее. На нее нельзя было обижаться: так она была обаятельна.

— Вся Европа знайт, что Есенин был мой муш, и вдруг — первый раз запел про любоф — вам, нет, это мне! Там есть плохой стихотворень: «Ты такая ж простая, как все.» Это вам!

Болтала она много, пересыпая французские фразы русскими словами и наоборот. То как Есенин за границей убегал от нее. То как во время ее концертов (напевает Шопена), танцуя, она прислушивалась к его выкрикам, повторяя с акцентом русские ругательства. То как белогвардейские офицеры — официанты в ресторане — пытались упрекать его за то, что он, русский поэт, остался с большевиками. Есенин резко одернул их: «Вы здесь находитесь в качестве официантов! Выполняйте свои обязанности молча».

Уже давно пора было идти домой, но Дункан не хотела уходить. Стало светать. Потушили электричество. Серый, тусклый свет все изменил. Айседора сидела согнувшаяся, постаревшая и очень жалкая.

— Я не хочу уходить, мне некуда уходить. У меня никого нет. Я одна.»

Назад Дальше