Всевышнее вторжение - Филип Дик 8 стр.


После ужина он провёл некоторое время за голоскопом, изучая драгоценнейшую из вещей Элиаса: Библию, изложенную в многослойной голограмме, каждый слой – своя эпоха. При такой подаче Писание образовывало трёхмерный космос, его можно было читать и разглядывать под любым углом. Меняя угол наблюдения, из него можно было извлекать самые различные смыслы; таким образом. Писание выдавало бесконечное количество непрерывно менявшейся информации. А ещё оно становилось изумительным, глаз не оторвать, произведением искусства; всю его толщу пронизывали золотые и красные сполохи, перемешанные с синими, как небо, прядями.

Цветовая символика была отнюдь не произвольной, но восходила к раннесредневековой романской живописи. Красный цвет символизировал Отца, синий – Сына, ну а золото, конечно же, было цветом Духа Святого. Зелёный означал новую жизнь избранных, фиолетовый – скорбь, коричневый – страдание и долготерпение, белый – свет, и, наконец, чёрный означал Силы Тьмы, смерть и греховность.

И каждый из этих цветов находил своё место в упорядоченной по времени голограмме Библии. В связи с различными сегментами текста образовывались, изменялись и взаимонакладывались сложнейшие послания. Эммануил никогда не уставал разглядывать эту голограмму; для него, как и для Элиаса, это была главнейшая из диаграмм, далеко превосходившая все прочие. Христианско-Исламская Церковь не одобряла перевод Библии в цветокодированные голограммы, а потому был принят закон, запрещавший их производство и продажу; Элиас изготовил свою сам, не испрашивая ничьего разрешения.

И это была открытая голограмма, в неё можно было вводить новую информацию. Эммануил не раз задумывался над этим обстоятельством, но к Элиасу с расспросами не лез. Он чувствовал, что здесь кроется какой-то секрет, что Элиас ему не ответит, так что нет смысла и спрашивать. Зато он мог при желании набрать на присоединённой к голограмме клавиатуре несколько ключевых слов из Писания, после чего голограмма разворачивалась так, чтобы подать выделенную цитату с наиболее удобной точки зрения. Весь текст Библии фокусировался на связях с напечатанной информацией.

– А что, если я введу в неё что-нибудь новое? – спросил он однажды Элиаса.

– И не думай о таком, – резко ответил Элиас.

– Но технически это возможно.

– Возможно, но так не делают.

Мальчик часто задумывался над этим разговором.

Он, конечно же, знал, почему Христианско-Исламская Церковь запрещает переводить Библию в цветокодированную голограмму. Приноровившись, можно научиться медленно, постепенно поворачивать временную ось, ось истинной глубины, таким образом, чтобы взаимоналожился ряд далёких друг от друга слоев и появилась возможность прочитать в них поперечное, новое послание. Ты вступал в диалог с Писанием, и оно оживало, становилось активным организмом, никогда не повторявшим свою форму в точности. Не трудно понять, что Христианско-Исламская Церковь стремилась держать Библию и Коран навеки замороженными. Если Писание ускользнёт из-под контроля, на монополии церкви будет поставлен крест.

Ключевым фактором было взаимоналожение, и ничто, кроме голограммы, не позволяло осуществить его достаточно тонким и эффективным образом. Однако он знал, что когда-то давным-давно этот способ расшифровки уже применялся к Писанию. Элиас, которого он попытался порасспросить, проявил явное нежелание обсуждать эту тему, и мальчик её оставил.

А год назад приключился весьма неприятный случай, приключился в церкви, когда Элиас привёл туда мальчика на четверговую заутреню. Эммануил не был ещё конфирмован, а потому не мог принимать причастие. Пока все прочие прихожане толпились у поручня, Эммануил продолжал сидеть и молиться. Пастор обносил прихожан дароносицей, обмакивая просфорки в освящённое вино и торопливо проборматывая: «Кровь Господа нашего Иисуса Христа, пролившаяся твоего спасения ради…» – и тут вдруг Эммануил встал со своего места и сказал, спокойно и громко:

– Крови там нет, и тела – тоже. Пастор осёкся и взглянул в его сторону.

– У тебя нет власти и права, – сказал Эммануил, а затем повернулся и вышел из церкви. Через минуту Элиас нашёл его в машине, мальчик безмятежно слушал радио.

– Так делать нельзя, – сказал Элиас, запуская мотор. – Нельзя ни в коем случае. Они заведут на тебя досье, а нам с тобой только этого и не хватало. – Он был вне себя от ярости.

– Я видел, – сказал Эммануил. – Это были просто просфорки и просто вино.

– Ты имеешь в виду внешнюю, случайную форму. А по сокровенной сути…

– Там не было никакой сути, отличной от внешнего проявления, – упрямо сказал Эммануил. – Чуда не случилось, потому что священник не был священником.

Дальше и до самого дома они не разговаривали.

– Неужели ты отрицаешь чудо пресуществления? – спросил Элиас вечером, укладывая мальчика в постель.

– Я отрицаю то, что произошло сегодня, – сказал Эммануил. – Там, в том месте. Я туда больше не пойду.

– Мне бы хотелось, – сказал Элиас, – видеть тебя мудрым, как змий и простым, как голубь.

Эммануил смотрел на него и молчал.

– Они убили…

– Они не властны надо мной, – сказал Эммануил.

– Они могут тебя уничтожить. Они могут подстроить новый несчастный случай. В будущем году я должен отдать тебя в школу. Слава ещё Богу, что из-за повреждённого мозга школа твоя будет особая. Я очень надеюсь, что они… – Элиас неловко замялся.

– Спишут всё, что заметят во мне необычного, на счёт повреждённого мозга, – закончил за него Эммануил.

– Да.

– А было это повреждение умышленным?

– Я… Возможно.

– Ну вот, а теперь пригодилось. – Вот только знать бы моё настоящее имя, подумал Эммануил. – Почему ты не можешь сказать мне моё имя? – спросил он вслух.

– Твоя мать тебе говорила, – отвёл глаза Элиас.

– Моя мать умерла.

– Ты скажешь его сам, со временем.

– Хорошо бы поскорее. – И вдруг у него возникла странная мысль: – А не потому ли она умерла, что сказала моё имя?

– Не знаю. Может быть.

– И потому-то ты и не хочешь его сказать? Потому, что оно убьёт тебя, если ты его скажешь? А меня не убьёт.

– Это не имя в обычном смысле слова. Это приказ.

Всё это отложилось в его мозгу. Имя, бывшее не именем, а приказом. Это приводило на память Адама, который дал животным их имена. В Писании про это сказано: «…и привёл их к человеку, чтобы видеть, как он назовёт их…»

– А сам-то Бог знал, как человек назовёт их? – спросил он однажды Элиаса.

– Язык есть только у человека, – объяснил Элиас. – Только человек способен его породить. А кроме того, – он пристально взглянул на мальчика, – дав тварям имена, человек установил свою власть над ними.

То, что ты назвал, подпадает под твою власть, понял Эммануил. Откуда следует, никто не должен произносить моего имени, потому что никто не имеет – или не должен иметь – власти надо мной.

– Бог сыграл с Адамом в игру, – сказал он. – Ему хотелось посмотреть, знает ли человек их верные имена. Он проверял человека. Бог любит играть.

– Я не уверен, что в точности знаю, так это или нет, – признался Элиас.

– Я не спрашивал. Я сказал.

– Вообще говоря, это как-то плохо ассоциируется с Богом.

– Так, значит, природа Бога известна?

– Его природа неизвестна.

– Он любит играть и забавляться, – сказал Эммануил. – В Писании сказано, что он отдыхал, но мне что-то кажется, что он играл.

Он хотел ввести своё «играл» в голограмму Библии как добавление, однако знал, что этого делать нельзя. Интересно, думал он, как изменилась бы тогда общая голограмма? Добавить к Торе, что Бог обожает развлечения… Странно, думал он, что я не могу этого добавить. А ведь кто-то непременно должен добавить, это должно быть там, в Писании. Когда-нибудь.


Он узнал про боль и смерть от умирающего пса. Пёс попал под машину и теперь лежал в придорожной канаве, его грудь была раздавлена, из пасти пузырилась кровавая пена. Он наклонился над псом, и тот посмотрел на него стекленеющими глазами, уже успевшими заглянуть в другой мир.

Чтобы понять, что говорит пёс, он положил руку на жалкий обрубок хвоста.

– Кто осудил тебя на такую смерть? – спросил он пса. – В чём ты провинился?

– Я ничего не сделал, – ответил пёс.

– Но это очень жестокая смерть.

– И всё равно, – сказал ему пёс, – я безвинен.

– Случалось ли тебе убивать?

– Конечно. Мои челюсти нарочно приспособлены для убийства. Я был создан, чтобы убивать меньших тварей.

– Убивал ли ты ради пропитания или для забавы?

– Я убиваю с восторгом, – сказал ему пёс. – Это игра. Это игра, и я в неё играю.

– Я не знал про такие игры, – сказал Эммануил. – Почему собаки убивают и почему собаки умирают? Почему существуют такие игры?

– Все эти тонкости не для меня, – сказал ему пёс. – Я убиваю, чтобы убивать, я умираю, потому что так нужно. Это необходимость, последний и главный закон. Не живёшь ли и ты, чтобы убивать и умирать? Не живёшь ли и ты по тому же закону? Конечно же, да. Ведь и ты – одна из тварей.

– Я поступаю так, как мне хочется.

– Ты лжёшь самому себе, – сказал пёс. – Один лишь Бог поступает так, как ему хочется.

– Тогда я, наверное, Бог.

– Если ты Бог, исцели меня.

– Но ты же подвластен закону.

– Ты не Бог.

– Бог возжелал этот закон.

– Вот ты сам всё и сказал, сам и ответил на свой вопрос. А теперь дай мне умереть.

Когда он рассказал Элиасу про издохшего пса, тот продекламировал:

Путник, пойди возвести нашим гражданам в Лакедемоне, Что, их заветы блюдя, здесь мы костьми полегли.

– Это про спартанцев, павших при Фермопилах, – пояснил Элиас.

– А зачем ты мне это прочитал? – спросил Эммануил.

Вместо ответа Элиас сказал:

Путник, пойди возвести нашим гражданам в Лакедемоне, Что, их заветы блюдя, здесь наши кости лежат.

– Ты имеешь в виду собаку? – спросил Эммануил.

– Я имею в виду собаку, – сказал Элиас. – Нет разницы между дохлой собакой в придорожной канаве и спартанцами, павшими при Фермопилах.

Эммануил понял.

– Нет никакой, – согласился он. – Ясно.

– Если ты можешь понять, почему умерли спартанцы, ты можешь понять всё до конца, – сказал Элиас и тут же добавил:

Путник, пойди возвести нашим гражданам в Лакедемоне, Что наши кости, здесь лёжа, все их заветы блюдут.

– И про собаку, – попросил Эммануил. Элиас с готовностью откликнулся:

– Спасибо, – сказал Эммануил.

– Так что там было последнее, что сказала собака? – спросил Элиас.

– Пёс сказал: «А теперь дай мне умереть».

– Lasciateme morire! E chi volete voi che mi con-forte. In cosi dura sorte, In cosi gran martire?

– Что это такое? – спросил Эммануил.

– Самое прекрасное музыкальное произведение, сочинённое до Баха, – сказал Элиас. – Мадригал Монтеверди «Lamento D'Arianna». Это значит: «Дай мне умереть! Да и кто, ты думаешь, смог бы утешить меня в моём горьком несчастье, в таких нестерпимых муках?»

– Тогда выходит, – сказал Эммануил, – что собачья смерть есть высокое искусство, высочайшее искусство в мире. Во всяком случае, она прославлена и запечатлена высоким искусством. Должен ли я видеть гордость и благородство в старом шелудивом псе с раздавленной грудной клеткой?

– Да, если ты склонен доверять Монтеверди, – сказал Элиас. – Монтеверди и всем его почитателям.

– А нет ли чего-нибудь ещё, что стоило бы ламентаций?

– Да, есть, но всё не подходит к случаю. Тесей бросил Ариадну, неразделённая любовь.

– Так кто же вызывает большее сочувствие? – спросил Эммануил. – Полудохлый пёс в придорожной канаве или отвергнутая Ариадна?

– Ариадна сама напридумывала себе муки, а пёс мучается по-настоящему.

– Значит, муки пса куда значительнее, – подытожил Эммануил. – Его смерть куда большая трагедия.

Он понял и, как ни странно, почувствовал удовлетворение. Ему нравился мир, в котором шелудивый пёс, угодивший под колёса машины, значил больше, чем персонаж из древнегреческой трагедии. Он почувствовал, как восстановился сдвинутый баланс весов, взвешивающих всё сущее. Он почувствовал честность вселенной, и смятение его оставило. А важнее всего то, что пёс понимал свою смерть. А ведь он, пёс, никогда не слушал музыки Монтеверди и не читал строк, высеченных на Фермопильской мраморной колонне. Высокое искусство было скорее для тех, кто видел смерть, чем для тех, кто её переживал. Умирающей твари куда важнее чашка воды.

– Твоя мать ненавидела некоторые виды искусства; в частности, её тошнило от Линды Фокс.

– А поставь мне что-нибудь из Линды Фокс, – попросил Эммануил.

Элиас нашёл кассету, поставил её на деку, и из динамиков зазвучало:

Не лейте слёзы, родники.

Свою…

– Хватит, – сказал Эммануил, зажимая ладонями уши. – Это кошмар какой-то, – добавил он и передёрнулся всем телом.

– Что с тобой? – Элиас подхватил мальчика на руки. – Я никогда не видел тебя таким расстроенным.

– И вот это он слушал, когда моя мать умирала! – воскликнул Эммануил, глядя в бородатое лицо Элиаса.

Я помню, сказал он себе. Я начинаю вспоминать, кто я такой.

– Так в чём же дело? – настаивал Элиас, крепко прижимая к себе мальчика.

Это происходит, понял Эммануил. Наконец-то. Это был первый из сигналов, который я – я сам и никто другой – предуготовил. Зная, что когда-нибудь он прозвучит.

Они смотрели друг другу в глаза; ни старик, ни мальчик ничего не говорили. Дрожащий Эммануил цеплялся за Элиаса, чтобы не упасть.

– Не бойся, – сказал Элиас.

– Илия. – Эммануил смотрел ему прямо в глаза. – Ты Илия, иже приидет прежде. Перед великим и страшным днём.

– Тебе будет нечего бояться в тот день, – сказал Элиас, покачивая мальчика на руках.

– Но ему-то есть, – с жаром откликнулся Эммануил. – Врагу, которого мы ненавидим. Его время приспело. Я боюсь за него, потому что я знаю, что ждёт нас впереди.

– Слушай, – негромко сказал Элиас.

– Как упал ты с неба, денница, сын зари! разбился о землю, попиравший народы. А говорил в сердце своём: «взойду на небо, выше звёзд Божиих вознесу престол мой, и сяду на горе в сонме богов, на краю севера; взойду на высоты облачные, буду подобен Всевышнему». Но ты низвержен в ад, в глубины преисподней. Видящие тебя всматриваются в тебя, размышляют о тебе.

– Видишь? – спросил Элиас. – Он здесь. Это его обиталище, этот маленький мир. Он сделал его своей твердыней две тысячи лет назад, сделал и построил тюрьму для людей, как то было прежде в Египте. Два тысячелетия люди рыдали, и не было им ни отклика, ни поддержки. Он поглотил их без остатка, и он считает себя в безопасности.

Эммануил, всё так же цеплявшийся за старика, горько заплакал.

– Всё ещё боишься? – спросил Элиас.

– Я плачу вместе с ними, – сказал Эммануил. – Я плачу со своей матерью. Я плачу с умирающим псом, который не плакал. Я плачу по ним. И по Велиалу, который пал, по сияющей деннице. Пал с небес и начал всё это.

А ещё, думал он, я плачу по себе. Я – моя мать, я – издыхающий пёс и страдающие люди, и даже, думал он, я и есть та сияющая денница, Велиал, я и то, чем он был, и то, во что он превратился.

Руки старика держали его крепко, надёжно.

ГЛАВА 7

Кардинал Фултон Стейтлер Хармс, Главный Прелат огромной, раскинувшейся по всем континентам Христианско-Исламской Церкви, не мог взять в толк, почему в особом персональном фонде никогда не хватает денег на покрытие расходов его любовницы. Возможно, думал он, наблюдая в зеркало за медленными, осторожными движениями брадобрея, у меня просто нет верного представления о потребностях Дирдре, об их размахе. В своё время она сумела найти к нему подход, задача нешуточная, ведь для этого ей потребовалось подняться по иерархической лестнице ХИЦ почти до самого верху, ни разу не оступившись. Дирдре тогда представляла ВФГС, Всемирный Форум Гражданских Свобод, и она пришла со списком нарушений оных – материей, туманной для него и в тот момент, и по сю пору. Как-то так вышло, что они тем же вечером оказались в одной постели, после чего Дирдре вполне официально стала, да так и осталась, его исполнительным секретарём. За свою ответственную работу она получала два жалованья, видимое – через кассу, и невидимое, поступавшее с весьма внушительного и никому, кроме него, не подотчётного счёта на текущие расходы. Хармс не имел ни малейшего представления, что происходило со всеми этими деньгами после того, как они попадали к Дирдре, он и свои-то деньги толком считать не умел.

– Вам не кажется, что стоило бы ликвидировать эти жёлтые пряди на висках? – спросил брадобрей, встряхивая изящный пузырёк.

– Да, – кивнул Хармс, – пожалуйста.

– А вам не кажется, что теперь «Лейкеры» непременно переломят свою полосу неудач? – спросил брадобрей. – В смысле, когда они заполучили этого, как уж его там, в нём же девять футов и два дюйма. Если б они не взрастили…

– Арнольд, – мягко прервал его Хармс и постучал себя пальцем по уху, – я слушаю новости.

– А-а, ну да, понятно, отец, – откликнулся брадобрей Арнольд, втирая в благородную седину Главного Прелата осветляющий раствор. – Но тут я у вас ещё вот что хотел спросить, насчёт священников-гомосексуалистов. Ведь Библия, она же точно запрещает гомосексуализм, точно ведь? Вот я и не понимаю, как это откровенный, бесстыдный гомосексуалист может быть священником?

Новости, каковые Хармс пытался слушать, были связаны со здоровьем Николая Булковского, Верховного Прокуратора Научной Легации, Несмотря на круглосуточные молитвенные бдения многих священников, Булковский продолжал угасать. Хармс тайно откомандировал своего личного врача, дабы тот оказал всю возможную помощь бригаде специалистов, старавшейся удержать прокуратора по эту сторону рубежа, отделяющего жизнь от смерти.

Не только Главному Прелату, но и всему высшему духовенству было известно, что атеист Булковский давно уже обратился в веру Христову. Его обратил харизматический евангелистский проповедник доктор Кон Пассим, имевший обыкновение летать пред восхищённой паствой, наглядно тем показывая присутствие в себе Духа Святого. Конечно же, доктор Пассим заметно сдал после того, как в приступе чрезмерного энтузиазма пролетел сквозь центральный витраж собора в Меце, одной из жемчужин французской готики. Если до того Пассим говорил на языках лишь от случая к случаю, теперь он полностью переключился на демонстрацию этого своего дара. Вследствие чего один из известнейших телевизионных юмористов предложил издать англо-глоссолалийский словарь, чтобы люди могли хоть что-нибудь понять из проповедей доктора Пассима. Что, в свою очередь, вызвало у набожных христиан столь бурное возмущение, что кардинал Хармс отметил в настольном календаре, что надо бы при случае предать наглеца анафеме. Отметил и тут же забыл, в его голове не было места для материй столь мелких.

Назад Дальше