— Ты уже торгуешься!
— А ты скрываешь. Это ещё хуже.
— Что я такое скрываю?
— Своё прошлое.
— Не очень-то оно интересно. Моё прошлое.
— Это глупый, поверхностный, уклончивый ответ.
Она делает паузы между прилагательными. Слова звучат как щёлканье хлыста. Дэн отводит взгляд.
— То же можно сказать о большей части моего прошлого.
— Это сценическая реплика. Не реальность. — Он не отвечает. — Но так ведь можно сказать о прошлом любого из нас. Не понимаю, почему ты считаешь, что твоё прошлое так особенно ужасно.
— Я не говорю, что оно ужасно. Оно не изжито. Не исторгнуто из себя. — Он отходит к дивану, садится; диван — под прямым углом к креслу Дженни. — Дело не в статистике. Даже не в фактах личной биографии. Дело просто в личном восприятии. — Она молчит, ничем ему не помогая. Он продолжает: — Я неправильно тебе сказал. То, что я ощутил сегодня днём, было вовсе не чувством пустоты. Скорее наоборот. Как будто здорово переел. Тяжкий груз непереваренного. Как жёрнов.
Она разглядывает кончик своей сигареты.
— А что такого сказала твоя бывшая жена, когда ты возмутился?
— Про этот снимок в «Экспрессе». Не удержалась — надо было меня уколоть.
Теперь она рассматривает ковёр.
— А у тебя — то же самое?
— Что «то же самое»?
— Чувство ненависти? Я слышала, ты сказал: «Это всё прошло и быльём поросло».
— А ты лет через двадцать будешь считать, что всё, что сейчас, — быльём поросло?
— Что бы ни случилось, я не захочу снова причинить тебе боль.
Она не поднимает на него глаз, а он вглядывается в её лицо — упрямое лицо обиженного ребёнка и ревнивой молодой женщины; ему так хочется обнять её, растопить лёд, но он подавляет это желание и молча хвалит себя за это. Теперь он разглядывает то, что осталось в бокале от значительно большей, чем «на два пальца», порции виски.
— Мы ценили вовсе не то, что следовало. Слишком многого ожидали. Слишком многим доверяли. Через двадцатый век пролегла огромная пропасть. Рубеж. Родился ты до тридцать девятого или после. Мир… нет, само время… словно проскользнуло мимо. За десять лет перескочило на три десятилетия вперёд. Мы — допотопники — навсегда остались за бортом. Твоё поколение, Дженни, прекрасно знает всё, что касается внешней стороны явлений. Всё, что на виду. Как выглядели и как звучали тридцатые и сороковые. Но вам неизвестно, как они ощущались изнутри. В какие смешные одежды они облекли наши сердца и души. Какие оставили следы.
Она долго не отвечает.
— Может, тебе лучше позвонить в аэропорт?
— Дженни!
— Это не пропасть, Дэн. Это всего лишь баррикада, которую ты сам, по своей воле, возводишь.
— Чтобы оберечь нас обоих.
Она тушит сигарету.
— Я иду спать.
Встаёт, идёт через комнату к двери в спальню, но у самой двери останавливается и оборачивается к нему.
— Пожалуйста, отметь для себя, что я принципиально стараюсь не хлопать дверью.
Войдя в спальню, она с нарочитой старательностью оставляет дверь полуоткрытой. И снова поднимает на него взгляд:
— Ну как? Порядок, старина? — И исчезает.
Несколько секунд он сидит молча, допивает виски. Потом идёт к стулу, где лежит пиджак, и достаёт из кармана записную книжку. Листает, направляясь назад, к телефону. Набирает номер и, ожидая ответа, смотрит в сторону полуоткрытой двери в спальню: как пресловутая калитка в стене, как сама реальность, как двусмысленная фикция возвращения прошлого, она словно застыла в вечной нерешительности: приглашая и запрещая, прощая и обвиняя… и всегда — в ожидании кого-то, кто наконец догадается, как надо.
После
Полицейский автомобиль довёз их до Норт-Оксфорд-стрит, где Дэн снимал меблирашку. Небо совсем затянуло, накрапывал дождь. Они быстро шагали меж двух рядов солидных, в викторианском стиле, домов, таких чопорных, таких уравновешенно-банальных, что трудно было поверить в их реальность. Ветер срывал с деревьев листья. Словно вдруг пришла осень, сумрачная, преждевременная, злая. Не было сказано ни слова, пока они не оказались у Дэна в комнате.
Его однокомнатная квартирка была лучшей в доме: в глубине второго этажа, окнами в сад; но не меньшим достоинством здесь была и хозяйка, заядлая марксистка, ухитрившаяся как-то получить разрешение сдавать жильё студентам. Она практически не ограничивала свободу своих жильцов, что для того времени было совершенно необычно. Можно было примириться с нерегулярной и невкусной кормёжкой и коммунистическими брошюрками ради возможности распоряжаться самим собой и своим жильём как собственной душе угодно. А жильё Дэна свидетельствовало о довольно передовых — для пятидесятых годов — вкусах его обитателя. Кроме государственной стипендии, у него были собственные небольшие средства, а до повального увлечения «Art Nouveau»40 оставалось ещё лет двадцать. В мелочных лавках и у старьёвщиков можно было за один-два шиллинга приобрести самые разные образчики этого стиля.
К каким выводам можно было бы сегодня прийти, рассматривая фотографии этой комнаты? Интерес к театру: на стене коллекция открыток с портретами звёзд мюзик-холла и оперетты периода до 1914 года (она хранится где-то и до сих пор и даже изредка пополняется); игрушечный театр, чуть напоказ выставленный на маленьком столике у окна, выходящего в сад; над камином — этюд декораций Гордона Крейга41 (подлинник), тогдашний предмет его гордости, позднее по глупости подаренный им женщине, из-за которой его жена подала на развод; афишка спектакля в рамке, с его собственной фамилией (предыдущей зимой он был одним из авторов либретто музыкального ревю); маски — целый набор — от представления «Антигоны» Ануя42 (вряд ли имеющие отношение к искусству fin de siecle43 и рождающие мысль о подозрительном эклектизме обитателя комнаты).
Интересы научные: шкаф с английской художественной литературой и — на стене — карикатура: профессора Толкиена44 попирает ногами русский стахановец со знаменем в руках, испещрённым какими-то буквами; при ближайшем рассмотрении стахановец оказывался оксфордским студентом-старшекурсником, а рунические письмена на знамени гласили «Долой англосакса!». (Этой карикатуре цены нет с тех пор, как увидел свет «Властелин колец»; к сожалению, она была предана огню всего три недели спустя с момента описываемых событий, точнее говоря, в последний день выпускных экзаменов, заодно с набившим оскомину «Беовульфом»45 и целым рядом других печатных орудий пытки; акт сожжения был страшной местью за степень магистра с отличием, но — третьего класса, о чём его неоднократно предупреждали и что он, вполне заслуженно, и получил.)
Происхождение и личная жизнь: здесь возникают трудности, однако самая скудость свидетельств весьма показательна. Никаких семейных фотографий, насколько я помню, впрочем, одна всё-таки имеется, если только можно этот любительский снимок отнести к разряду семейных: размытое изображение старого каменного крыльца, над дверью выбиты полустёршиеся (но он помнил их наизусть) цифры — 1647; вероятно, там были и другие снимки — сцены из спектаклей, поставленных Английским театральным клубом и Театральным обществом Оксфордского университета, в которых Дэниел так или иначе принимал участие; и — разумеется — кабинетный портрет Нэлл, на искусно затушёванном фоне и в заданной фотографом позе; портрет стоял на обеденном столе, исполнявшем роль стола письменного и в данный момент заваленного вещественными доказательствами панической предвыпускной зубрёжки. Самое потрясающее впечатление от этой комнаты — ярко выявленный (или — вырвавшийся наружу против воли) нарциссизм, поскольку стены здесь были увешаны зеркалами — в количестве не менее пятнадцати штук. Правда, эти зеркала приобретались из-за их рам в стиле «Art Nouveau», — во всяком случае, объяснялось это увлечение именно так; но никакая другая комната в Оксфорде не предоставляла никому столь удобной возможности взирать на собственную персону в каждый удобный момент. Эта не весьма существенная слабость жестоко высмеивалась в прошлом семестре изустно и даже печатно — в студенческом журнале (впрочем, любое высмеивание в Оксфорде оказывается гораздо менее жестоким, чем отсутствие такового). Журнал опубликовал подборку «характеров» в стиле Лабрюйера.46 Дэниела наградили именем Specula Speculans,47 господина, «ушедшего в мир иной в результате шока: он случайно взглянул в зеркало, оказавшееся пустой рамой, и таким образом вместо утончённых черт собственного любимого лица увидел, чего воистину стоят его таланты».
Следует помнить, однако, что эти неумелые попытки украсить своё обиталище делались вопреки — или в результате — характерной для того времени скудости быта, определявшегося карточной системой, на фоне удручающего однообразия. Англии всё ещё снилось осадное положение. В то время убранство этой комнаты выглядело как вызов окружающей серости. Те, кого приглашали сюда на вечеринки, чувствовали себя польщёнными и рассказывали об увиденном менее удачливым друзьям. Дополнительную пикантность всему этому придавала хорошо всем известная хозяйка, жившая на первом этаже; она возмущённо заявляла, что пригрела змею у себя на груди, и осуждала все эти его вычурные горшки и безделушки, весь этот мещанский декаданс и весь этот образ жизни; во всяком случае, именно так Дэниел представлял ситуацию своим гостям. Истина же заключалась в том, что «товарищ старушка», при всей своей эксцентричности, была далеко не глупа и прекрасно знала своих юных постояльцев, знала, чем они могут сгодиться для «великого дела», гораздо лучше, чем они сами это осознавали. Ни один из тех, кто жил в её доме в одно время с Дэном и кто впоследствии, как и он сам, добился некоторой известности, не стал коммунистом; но замечательнее всего то, что ни один из них не стал и консерватором.
Джейн слишком хорошо знала эту комнату, чтобы снова обратить внимание на её убранство. Она прошла прямо к окну и стала смотреть вниз — в сад. Минутой позже, сняв красный платок, она тряхнула тёмными волосами, и они рассыпались по плечам; от окна она так и не отошла, стояла, держа в руке платок. Думала о чём-то.
— Выпьешь чего-нибудь, Джейн?
Она обернулась от окна, сказала, чуть улыбнувшись:
— Может, чаю?
— Пойду налью чайник.
Вернувшись с чайником из ванной, он обнаружил, что Джейн стоит в том углу, где была устроена довольно жалкая кухонька.
— Молоко у меня только сухое.
— Это не важно.
— Могу стянуть немножко у старушки Нади Константиновны.
— Да это не важно.
— Её нет дома.
— Право, не надо.
Она вышла из угла с двумя чашками, заварочным чайником и двумя ложками и опустилась на колени перед камином. Он поставил чайник на маленькую электроплитку, на которой всегда кипятил воду, и прошёл в кухонный угол за сухим молоком, чаем и сахаром. Потом уселся на ковёр напротив Джейн, глядя, как она, тщательно отмеривая чайные листья, опускает заварку в чайник.
— А Нэлл зайдёт сегодня?
Он покачал головой:
— Пишет курсовую.
Она кивнула. Было ясно — ей не хочется разговаривать. Но для него ощущение пустоты погружённого в молчание дома, пустоты этого дня, этого времени делало объявший их вакуум непереносимым.
— Зажечь камин?
— Как хочешь.
Он зажёг спичку — фыркнула газовая горелка, пламя вспыхнуло синим с золотом, разбрасывая светящиеся розовые искры. Тихонько зафыркал и чайник на плитке. Дэн вдруг почувствовал, как в самой глубине его существа пробуждается что-то вроде довольного урчания, вопреки смущению, вопреки молчанию Джейн. Мысленно он уже репетировал всякие забавные варианты рассказа о случившемся (его мозг уже тогда был способен создавать хитроумнейшие диалоги: это поселившееся в нём чудовище в те годы казалось всего лишь смешным и необычным даром небес); мысленно обыгрывалась напыщенная речь полицейских, которые «хочут образованность показать»; невозможное фатовство Эндрю; заявление Марка — «Я участвовал в десанте у Анцио, старина»… да не только само происшествие — серые ягодицы цвета недоваренной требухи, черви, кишащие в волосах (хоть он узнал об этом с чужих слов, но можно сказать, что сам видел…), а кое-что ещё, ведь он провёл целый день с Джейн — кумиром целого курса, без пяти минут знаменитостью.
Вся молодёжь Оксфорда искренне верила, что Джейн будет знаменита, знаменита по-настоящему, с её-то внешностью и талантами (гораздо более серьёзными, чем способность изображать Риту Хейуорт: её Виттория в «Белом дьяволе»48 была тому несомненным доказательством). Теперь она сидела, опершись на руку, чуть склоняясь на один бок, и смотрела в огонь. Больше всего, если подумать, его привлекала в ней не искромётная живость, не способность перевоплощаться, не пластика — словом, не то, что она являла собою на сцене, а то, о чём теперь говорило её лицо: чуть меланхоличная задумчивость, внутренняя одухотворённость. В ней спокойно уживались два разных человека, это стало ясно уже давно, она была натурой гораздо более сложной, чем Нэлл; именно это, вопреки всяким внешним обстоятельствам, и делало её ровней Энтони, который во многом казался абсолютной противоположностью им троим: знаток классической философии, выпускник Уинчестер-колледжа,49 которому уже сейчас обеспечена профессорская карьера здесь же, в Оксфорде; человек практичный, с быстрым аналитическим умом и афористичной речью, мыслящий логически во всём, что не касалось его религиозных убеждений (католицизм в то время считался в той же мере пижонством, что и коллекционирование зеркал в рамках «Art Nouveau»).
Студентов вроде Марка — рано созревших молодых людей, успевших на собственном опыте узнать, что такое война, и воочию видевших смерть, — в Оксфорде было хоть пруд пруди; все до единого в университете знали про то, как прокторский «бульдог»50 попытался силой выволочь студента из пивнушки, да обнаружил, что его жертва — тот самый молодой полковник, ординарцем которого он служил во время войны. Но зрелость Энтони была иного рода: по сравнению с другими сверстниками он лучше знал, кто он есть и кем намеревается стать. Его помолвке с Джейн завидовали, но только тот, кто плохо знал их обоих, мог считать, что они не подходят друг другу. Под маской внешней несхожести они прекрасно друг друга дополняли.
Дэн мог бы тогда признать, хотя не столь лаконично, как сейчас, что просто-напросто влюблён в Джейн. Поэтому он и испытывал смущение. Прошло уже несколько месяцев — два семестра по меньшей мере — с тех пор, как он это понял, и понял, что оказался в тупике. Его будущий брак с её сестрой был обречён задолго до этого дня. Бессмертны слова Уэбстера о странных геометрических построениях… Он должен был бы испытывать чувство вины по отношению к Нэлл; но, как ни странно, гораздо более виноватым чувствовал себя перед Энтони, хотя вовсе не (или — почти не) из-за этого проведённого с Джейн дня, когда Энтони позволил себе отдохнуть от предвыпускной зубрёжки и укрылся на весь конец недели в каком-то глостерширском монастыре.
Дэн до сих пор чувствовал себя незаслуженно польщённым дружбой с Энтони: незаслуженно, потому что так и не смог понять, что этот блестящий уикемист51 в нём нашёл. Зато он понимал, что он сам получает от общения с другом, от контакта с гораздо более острым и утончённым интеллектом, с душой, гораздо твёрже воспринявшей как духовные, так и мирские ценности и гораздо менее поддающейся развращающему влиянию новомодных идей и эфемерных идеалов. В каком-то смысле Энтони сам был воплощением Оксфорда, в то время как Дэн был в Оксфорде всего лишь гостем. По правде говоря, от Энтони он узнал гораздо больше, чем от своих профессоров. Но в их отношениях был один существенный недостаток: Дэн не мог избавиться от глубоко запрятанного убеждения, что это — дружба между неравными.
Если быть справедливым к Дэну (и к историческим фактам), следует заметить, что с точки зрения престижа в студенческой среде (а престиж здесь часто связан ещё и с дурной славой) его чувство собственной неполноценности показалось бы современникам поразительным и необъяснимым. Студенты знали его гораздо лучше да и завидовали ему значительно больше, чем Энтони; он принадлежал к той группе однокашников, кто, не сделав университетской карьеры, тем не менее добился известности и за пределами своего колледжа, и — если оглянуться назад из сегодняшнего дня — именно они определяли лицо университетского поколения того времени. Но, подобно Джейн, в нём тоже крылись два человека, хотя тогда он не был готов (или способен) признать это с той же лёгкостью. Возможно, он допускал это, когда думал о своём — скрываемом ото всех — отношении к Энтони или о своём чувстве к Джейн. Он даже слегка завидовал тому, что она, в отличие от него, женщина и её юная женственность позволяет ей более естественно, по-взрослому вести себя: она могла одновременно и подсмеиваться над человеком, и проявлять к нему искреннюю теплоту, а он позволить себе этого не мог. Они обычно занимали одинаковую позицию практически в любом споре с Энтони, устроили настоящий заговор и мягко высмеивали его, если он начинал слишком явно вести себя как новоиспечённый профессор. Но это был сугубо сценический заговор, они играли умудрённых жизнью актёров, высмеивающих всяческий интеллектуализм, пряча за этой игрой свои истинные склонности и симпатии.
И вот теперь Дэн смотрел на это живое доказательство собственного провала, на этот так и не завоёванный им приз, который к тому же был отчасти даже у него украден, поскольку он познакомился с Джейн раньше, чем Энтони, и, пока сам не представил их друг другу, держался на расстоянии просто потому, что испытывал перед нею почтительный страх. Теперь он довольствовался этим суррогатом близости, сидя рядом с Джейн в тёплой тишине, нарушаемой лишь еле слышным шипением огня. Небо, казалось, ещё больше потемнело, как редко бывает в середине лета. Чайник закипел, и Джейн потянулась за ним, сняла с плитки, принялась заваривать чай. Не прекращая этой процедуры, она задала Дэну свой поразительный вопрос:
— Ты спишь с Нэлл, Дэн?
Напряжённое лицо, потупленный взгляд.
— Ну, дорогая… — Он даже присвистнул, сделав вид, что вопрос его удивил и позабавил; на самом деле он был просто шокирован. Не улыбнувшись, она поставила чайник на каминную плиту, поближе к огню. Дэн, мне думается, обладал одним несомненным достоинством: он необычайно быстро улавливал настроение собеседника по интонациям, по тому, как используются слова, по мельчайшим изменениям линий рта и глаз; но это касалось только настроения, намерений угадать он не мог. Он смущённо пробормотал: — Разве Нэлл не…