Написал Письмо Ипат Исаич, как раз в утро, в сочельник. Воском запечатал.
Мороз на дворе стоит здоровый. Кого, думает, с письмом послать? А конец не малый – двенадцать верных верст до усадьбы Ивана Иваныча. Думает: если послать мужика Гавлия или кучера Мамонта – все народ православный, хоть верхом пошлешь, а все прежде вечера не вернется, а тут праздник надо встречать. Как будто и грех христианскую душу посылать под великий Христов праздник.
И послали Телепня.
Посадили барана в мешок, а письмо положили за пазуху.
– Тащи баран к Иван… Кланяйся ему, баран отдай, письмо отдай… Понимаешь?!
– Лядна!
Снарядили, проводили, отправили.
Наступает рождественский вечер. Уже смеркаться стало. В большом доме Ивана Иваныча скучища непроходная. Ходит он по залам, на все лады зевает, ко всякой малости придирается. Всех людей своих расшугал. Экономка отправилась в село Троицкое, к заутрене. Один как есть бобыль остался в большом доме.
Ходит он, ходит и все думает: «Погоди же, ты, друг-приятель мой Ипат Исаич! Вот тебя на праздниках, как таракана, из избы на мороз выгонят и садик твой и домишко мне достанется. Не хотел ты, друг любезный, барана мне продать, так и хата твоя и твой баран – все мне пойдет.»
И от этой злой радости сердце у него трепещет и всю скуку долой гонит.
Отхлынет злая радость, и вспомнит былое Иван Иванович.
Вспомнит он, как Ипат Исаич раз его из полыньи на Каме вытащил, от смерти лютой спас.
Вспомнит он, как он за ним и день и ночь ухаживал, от постели не отходил, когда он при смерти и в горячке лежал.
А тут мерещится ему кстати и покойница жена его Люба и дочурочка Нюша и вспомнит он другую Нюшу.
Вздохнет, глубоко вздохнет Иван Иванович, и все лицо его станет грустным да кротким.
Лег спать Иван Иванович, а сон не знай куда ушел. Возился, ворочался с боку на бок, переворачивался и свечку гасил, и опять зажигал, огня высекал. Все не спится и что-то чудится.
И чудится ему, что какая-то птица, не то сова, не то филин – близко тут, за амбаром так жалобно пищит. Утихнет ненадолго и опять:
– Пи-ю-ю! Пи-ю-ю! Пи-ю-ю-ю!
Что такое за оказия?! Любопытство разобрало Иван Иваныча. Встал он, накинул тулупчик, валенки натянул, подпоясался ремешком и вышел во двор.
Звездная рождественская ночь, точно морозный шатер, раскинулась над спящей землей…
VI
А в это время у Ипат Исаича в доме не спали. Эпихашка все к празднику приготовила. Кучер Мамонт, Гаврюша и даже мужик Гавлий убрались, принарядились, чистые рубахи понадевали, скоромным маслом волосы примазали. Везде перед образами свечки и лампадочки зажгли и ждут не дождутся, когда на старинных часах Ипат Исаича стрелки полночь укажут.
А Ипат Исаич и Марфа Парфеновна не с радостью, а со страхом душевным ждут праздничка. Висит над их головами беда неминучая, и оба ждут не дождутся, что им принесет Телепень: горе или радость?
И Гавлий, и Мамонт, и Эпихашка то и дело выбегают за вороты: идет или нейдет «башкирско чучело»?
– Как же, дождешься его! – говорит Мамонт. – Давно к своим башкирам сбежал и барана стащил.
Но напрасно так они думают.
Только вошли они в избу, как немного погодя: скрип, скрип, скрип под оконцами. Выскочили, бегут: что такое?
Тащит Телепень скорехонько, тащит большой мешок.
– Чего такое приволок?!
– Батюшки! Никак ему киргизских овец надавали!
– И то, с курдюками!
И все бегут за ним в горницу; ввалились, заскрипели, – морозный пар клубами валит.
– Запирайте, – кричат, – двери-то! Все комнаты выстудили.
– Ну, где киргизски овцы? Кажи, «чучело»!
Телепень еле дышит, пыхтит. Пар от него, что из бани. Свалил он мешок на пол.
– Сичас… добри чиловек… годи мала-мала… вязать нет будем.
Развязал, распустил мешок. Из него показалась голова Ивана Иваныча!
Все ахнули, руками всплеснули.
Телепень вытащил Иван Иваныча, в тулупчике, и барана вытащил, рядом поставил.
– Вот тебе… добри чиловек… Иван тащил и баран тащил…
– Ах ты, идол некрещеный!
– Ах ты, бухар, азият… нехристь!
– Ах ты, баран… дерево!..
И все кинулись к Иван Иванычу. Видят, что человек совсем обмерз. Слова не может сказать, только мычит, стонет и руками машет.
Повели его в угольную, уложили, шубами укутали. К рукам и ногам горячей золы приложили. Добрый стакан мятной в желудок впустили. Наконец, чаем с малиной отпоили, отпарили. Обогрелся, успокоился, уснул, наконец, Иван Иваныч.
Позвал Ипат Исаич остолопа башкирского. Насилу добудились его.
– Ах ты, богомерзкий истукан! Сказывай, зачем ты его притащил!.. Да не кричи! ни! ни!..
– Дюша моя!.. Сама говорил… Слушай Телепень: баран тащи, Иван тащи… Я Иван тащил, баран тащил… Чтоб тебе, дюша, весело был… Зачем бранишь?!
– Где же ты Ивана взял?
– А сам, дюша моя, ко мне пришел. Я его мала-мала манил… Угой (совой) кричал… Он ко мне шел… Я его маненька взял и мешкам клал.
– Зачем же я тебя, болвана сиволапого, с бараном-то послал?..
– А я думал… добри чиловек… Чтоб Иван один не скушна был… туда ему баран клал… Иван сидит, сидит… пищит мала-мала… Я говорю ему годи… добри чиловек… у тебя баран есть… Баран сидит, сидит… кричит мала-мала… Я ему говорю… годи, баран, у тебя Иван есть…
– А письмо-то куда дел?
– Вот, дюша моя, и письмо… Нигде не ронял… Назад тащил… На его!
И вытащил Телепень письмо, смятое, размокшее от поту, и подал его Ипат Исаичу.
Прогнали спать Телепня; ахали, охали, дивовались, шептались и даже смеялись втихомолку и, наконец, все тоже спать полегли.
На другой день поднялись, когда уже ранняя обедня отошла.
Проснулся и Иван Иваныч, стал соображать, как он здесь очутился и как ему поступить в этом случае.
Должно заметить, что вчера он крепко перетрусил, когда Телепень сгреб его и засадил в мешок. Он думал, что его, раба божья, сейчас же притащат к проруби и бух, прямо в озеро.
А утром очень уж обидно казалось ему, что его, как барана, насильно притащили.
В угловой комнате было тепло, приятно, на дворе солнышко светило, в углу перед образом тихим огоньком лампадочка теплилась. Хорошо было, отрадно; а досада и злоба все-таки нет-нет да и наплывут, накроют сердце темной тучей. И совсем уже он был готов рассердиться и потемнеть, как в это самое время дверь тихонько отворилась, вбежала Нюша и прямехонько бросилась к нему на шею.
– Здравствуй, дядя Иваша! Вот тебе мой баран. Я тебе его вчера послала, да дурень Телепень в мешок его положил… Слушай, дядя Иваша, ты моего папу, маму не обижай!.. Стыдно, грех тебе будет… Нас… нас… всех выгонят на улицу… жить нам негде будет… – и она расплакалась.
А дядя Иваша взял ее на руки и начал целовать. И Нюша плачет, и дядя Иван плачет.
И так ему легко, хорошо стало. Точно все прошло, и ничего не было, и старое опять вернулось во всей его старой прелести.
Вошли тихохонько Ипат Исаич и Марфа Парфеновна, вошли, оба молча низехонько поклонились.
А дядя Иваша подозвал их обоих, обнял и расцеловал.
И снова отдал Иван Иваныч, возвратил все, что оттягивал, и даже от собственной землицы степной целый клин подарил.
– Вот, мамочка, видишь, – говорит Нюша. – Я говорила тебе, что дядя Иваша только пошутил и все назад отдаст.
А вечером пришел Телепень и поклонился Ипат Исаичу.
– Прошшай!.. добри чиловек… домой иду.
– Как! Зачем? куда!.. домой…
– Ты меня все бранишшь… Я тебе баран тащил… Иван тащил… а ты все бранишь…
И как ни уговаривали Телепня, – не остался.
– Да ты хоть подожди до утра, дурень! Куда, на ночь глядя, пойдешь?! Замерзнешь дорогой!
Но не остался Телепень и до утра. Ушел в свои края вольные, на простор лугов и ковыльных степей.
Александр Куприн Бедный принц. Тапер. Чудесный доктор
Бедный принц
І
«Замечательно умно! – думает сердито девятилетний Даня Иевлев, лежа животом на шкуре белого медведя и постукивая каблуком о каблук поднятых кверху ног. – Замечательно! Только большие и могут быть такими притворщиками. Сами заперли меня в темную гостиную, а сами развлекаются тем, что увешивают елку. А от меня требуют, чтобы я делал вид, будто ни о чем не догадываюсь. Вот они какие – взрослые!»
На улице горит газовый фонарь, и золотит морозные разводы на стеклах, и, скользя сквозь листья латаний и фикусов, стелет легкий золотистый узор на полу. Слабо блестит в полутьме изогнутый бок рояля.
«Да и что веселого, по правде сказать, в этой елке? – продолжает размышлять Даня. – Ну, придут знакомые мальчики и девочки и будут притворяться, в угоду большим, умными и воспитанными детьми… За каждым гувернантка или какая-нибудь старенькая тетя… Заставят говорить все время по-английски… Затеют какую-нибудь прескучную игру, в которой непременно нужно называть имена зверей, растений или городов, а взрослые будут вмешиваться и поправлять маленьких. Велят ходить цепью вокруг елки и что-нибудь петь и для чего-то хлопать в ладоши; потом все усядутся под елкой, и дядя Ника прочитает вслух ненатуральным, актерским, «давлючим», как говорит Сонина няня, голосом рассказ о бедном мальчике, который замерзает на улице, глядя на роскошную елку богача. А потом подарят готовальню, глобус и детскую книжку с картинками… А коньков или лыж уж наверно не подарят… И пошлют спать.
«Да и что веселого, по правде сказать, в этой елке? – продолжает размышлять Даня. – Ну, придут знакомые мальчики и девочки и будут притворяться, в угоду большим, умными и воспитанными детьми… За каждым гувернантка или какая-нибудь старенькая тетя… Заставят говорить все время по-английски… Затеют какую-нибудь прескучную игру, в которой непременно нужно называть имена зверей, растений или городов, а взрослые будут вмешиваться и поправлять маленьких. Велят ходить цепью вокруг елки и что-нибудь петь и для чего-то хлопать в ладоши; потом все усядутся под елкой, и дядя Ника прочитает вслух ненатуральным, актерским, «давлючим», как говорит Сонина няня, голосом рассказ о бедном мальчике, который замерзает на улице, глядя на роскошную елку богача. А потом подарят готовальню, глобус и детскую книжку с картинками… А коньков или лыж уж наверно не подарят… И пошлют спать.
Нет, ничего не понимают эти взрослые… Вот и папа… он самый главный человек в городе и, конечно, самый ученый… недаром его называют городской головой… Но и он мало чего понимает. Он до сих пор думает, что Даня маленький ребенок, а как бы он удивился, узнав, что Даня давным-давно уже решился стать знаменитым авиатором и открыть оба полюса. У него уже и план летающего корабля готов, нужно только достать где-нибудь гибкую стальную полосу, резиновый шнур и большой, больше дома, шелковый зонтик. Именно на таком аэроплане Даня чудесно летает по ночам во сне».
Мальчик лениво встал с медведя, подошел, волоча ноги, к окну, подышал на фантастические морозные леса из пальм, потер рукавом стекло. Он худощавый, но стройный и крепкий ребенок. На нем коричневая из рубчатого бархата курточка, такие же штанишки по колено, черные гетры и толстые штиблеты на шнурках, отложной крахмальный воротник и белый галстук. Светлые, короткие и мягкие волосы расчесаны, как у взрослого, английским прямым пробором. Но его милое лицо мучительно бледно, и это происходит от недостатка воздуха: чуть ветер немного посильнее или мороз больше шести градусов, Даню не выпускают гулять. А если и поведут на улицу, то полчаса перед этим укутывают: гамаши, меховые ботики, теплый оренбургский платок на грудь, шапка с наушниками, башлычок, пальто на гагачьем пуху, беличьи перчатки, муфта… опротивеет и гулянье! И непременно ведет его за руку, точно маленького, длинная мисс Дженерс со своим красным висячим носом, поджатым прыщавым ртом и рыбьими глазами. А в это время летят вдоль тротуара на одном деревянном коньке веселые, краснощекие, с потными счастливыми лицами, уличные мальчишки, или катают друг друга на салазках, или, отломив от водосточной трубы сосульку, сочно, с хрустением жуют ее. Боже мой! Хотя бы раз в жизни попробовать сосульку. Должно быть, изумительный вкус. Но разве это возможно! «Ах, простуда! Ах, дифтерит! Ах, микроб! Ах, гадость!»
«Ох, уж эти мне женщины! – вздыхает Даня, серьезно повторяя любимое отцовское восклицание. – Весь дом полон женщинами – тетя Катя, тетя Лиза, тетя Нина, мама, англичанка… женщины, ведь это те же девчонки, только старые… Ахают, суетятся, любят целоваться, всего пугаются – мышей, простуды, собак, микробов… И Даню тоже считают точно за девочку… Это его-то! Предводителя команчей, капитана пиратского судна, а теперь знаменитого авиатора и великого путешественника! Нет! Вот назло возьму, насушу сухарей, отолью в пузырек папиного вина, скоплю три рубля и убегу тайком юнгой на парусное судно. Денег легко собрать. У Дани всегда есть карманные деньги, предназначенные на дела уличной благотворительности».
Нет, нет, все это мечты, одни мечты… С большими ничего не поделаешь, а с женщинами тем более. Сейчас же схватятся и отнимут. Вот нянька говорит часто: «Ты наш принц». И правда, Даня, когда был маленький, думал, что он – волшебный принц, а теперь вырос и знает, что он бедный, несчастный принц, заколдованный жить в скучном и богатом царстве.
II
Окно выходит в соседний двор. Странный, необычный огонь, который колеблется в воздухе из стороны в сторону, поднимается и опускается, исчезает на секунду и опять показывается, вдруг остро привлекает внимание Дани. Продышав ртом на стекле дыру побольше, он приникает к ней глазами, закрывшись ладонью, как щитом, от света фонаря. Теперь на белом фоне свежего, только что выпавшего снега он ясно различает небольшую, тесно сгрудившуюся кучку ребятишек. Над ними на высокой палке, которой не видно в темноте, раскачивается, точно плавает в воздухе, огромная разноцветная бумажная звезда, освещенная изнутри каким-то скрытым огнем.
Даня хорошо знает, что все это – детвора из соседнего бедного и старого дома, «уличные мальчишки» и «дурные дети», как их называют взрослые: сыновья сапожников, дворников и прачек. Но Данино сердце холодеет от зависти, восторга и любопытства. От няньки он слыхал о местном древнем южном обычае: под рождество дети в складчину устраивают звезду и вертеп, ходят с ними по домам – знакомым и незнакомым, – поют колядки и рождественские кантики и получают за это в виде вознаграждения ветчину, колбасу, пироги и всякую медную монету.
Безумно смелая мысль мелькает в голове Дани, – настолько смелая, что он на минуту даже прикусывает нижнюю губу, делает большие, испуганные глаза и съеживается. Но разве в самом деле он не авиатор и не полярный путешественник? Ведь рано или поздно придется же откровенно сказать отцу: «Ты, папа, не волнуйся, пожалуйста, а я сегодня отправляюсь на своем аэроплане через океан». Сравнительно с такими страшными словами, одеться потихоньку и выбежать на улицу – сущие пустяки. Лишь бы только, на его счастье, старый толстый швейцар не торчал в передней, а сидел бы у себя в каморке под лестницей.
Пальто и шапку он находит в передней ощупью, возясь бесшумно в темноте. Нет ни гамаш, ни перчаток, но ведь он только на одну минутку! Довольно трудно справиться с американским механизмом замка. Нога стукнулась о дверь, гул пошел по всей лестнице. Слава богу, ярко освещенная передняя пуста. Задержав дыхание, с бьющимся сердцем, Даня, как мышь, проскальзывает в тяжелые двери, едва приотворив их, и вот он на улице! Черное небо, белый, скользкий нежный, скрипящий под ногами снег, беготня света и теней под фонарем на тротуаре, вкусный запах зимнего воздуха, чувство свободы, одиночества и дикой смелости – все это, как сон!..
III
«Дурные дети» как раз выходили из калитки соседнего дома, когда Даня выскочил на улицу. Над мальчиками плыла звезда, вся светившаяся красными, розовыми и желтыми лучами, а самый маленький из колядников нес на руках освещенный изнутри, сделанный из картона и разноцветной папиросной бумаги домик – «вертеп господень». Этот малыш был не кто иной, как сын иевлевского кучера. Даня не знал его имени, но помнил, что этот мальчуган нередко вслед за отцом с большой серьезностью снимал шапку, когда Дане случалось проходить мимо каретного сарая или конюшни.
Звезда поравнялась с Даней. Он нерешительно посопел и сказал баском:
– Господа, примите и меня-а-а…
Дети остановились. Помолчали немного. Кто-то сказал сиплым голосом:
– А на кой ты нам ляд?!
И тогда все заговорили разом:
– Иди, иди… Нам с тобой не ведено водиться…
– И не треба…
– Тоже ловкий… мы по восьми копеек сложились…
– Хлопцы, да это же иевлевский паныч, Гаранька, это – ваш?..
– Наш!.. – с суровой стыдливостью подтвердил мальчишка кучера.
– Проваливай! – решительно сказал первый, осипший мальчик. – Нема тут тебе компании…
– Сам проваливай, – рассердился Даня, – здесь улица моя, а не ваша!
– И не твоя вовсе, а казенная.
– Нет, моя. Моя и папина.
– А вот я тебе дам по шее, – тогда узнаешь, чья улица…
– А не смеешь!.. Я папе пожалуюсь… А он тебя высекет…
– А я твоего папу ни на столечко вот не боюсь… Иди, иди, откудова пришел. У нас дело товариское. Ты небось денег на звезду не давал, а лезешь…
– Я и хотел вам денег дать… целых пятьдесят копеек, чтобы вы меня приняли… А теперь вот не дам!..
– И все ты врешь!.. Нет у тебя никаких пятьдесят копеек.
– А вот нет – есть!..
– Покажи!.. Все ты врешь…
Даня побренчал деньгами в кармане.
– Слышишь?..
Мальчики замолчали в раздумье. Наконец сиплый высморкался двумя пальцами и сказал:
– Ну-к что ж… Давай деньги – иди в компанию. Мы думали, что ты так, нашармака хочешь!.. Петь можешь?..
– Чего?..
– А вот «Рождество твое, Христе боже наш»… колядки еще тоже…
– Могу, – сказал решительно Даня.
IV
Чудесный был этот вечер. Звезда останавливалась перед освещенными окнами, заходила во все дворы, спускалась в подвалы, лазила на чердаки. Остановившись перед дверью, предводитель труппы – тот самый рослый мальчишка, который недавно побранился с Даней, – начинал сиплым и гнусавым голосом:
И остальные десять человек подхватывали вразброд, не в тон, но с большим воодушевлением: