Мизике машинально падает, вскакивает и снова падает. Он чувствует, как постепенно начинает кружиться голова. «Сейчас упаду в обморок», — думает он. Но он не теряет сознания; он снова бросается вниз и снова с отчаянным усилием вскакивает… падает… бежит дальше…
После того как они два раза обежали двор, падая и вставая, Мейзель командует:
— Стой!
«Слава богу, слава богу!» — думает Мизике.
Но не тут-то было!
С полнейшим безразличием, не обнаруживая и признака ярости и злорадства, Мейзель командует:
— Руки на бедра… Присесть на корточки! Сидеть!.. Теперь прыжки… Начинай!.. Не выпрямляться!.. Прыгать, прыгать! Еще, еще!..
Все шестеро прыгают на корточках мимо товарищей, которые видят их страдания и ничем не могут нм помочь. Мизике чувствует, что жизнь уходит из него, он прыгает, прыгает, прыгает… Вдруг он чувствует страшную тяжесть в желудке. Он не в силах удержаться. Одновременно его рвет. Он падает. Мейзель велит двум заключенным оттащить его в сторону. Остальные пятеро должны продолжать. Только после того, как упало еще двое, Мейзель велит трем оставшимся вернуться в строй.
Еще два раза проходят заключенные маршем вокруг двора, мимо лежащего в песке у стены Мизике, и возвращаются в камеры. Дежурный по отделению Цирбес, ухмыляясь, принимает их.
Мейзель подымается этажом выше, в отделение «А-2», — выбивать сукина сына из заключенных в камерах № 3 и № 4.
На следующий день утром Цирбес вызывает Мизике из общей камеры.
— Что это ты опять выкинул?
— Что такое, господин унтер-офицер? — Мизике охватывает дрожь.
— Тебя вызывают на допрос к самому коменданту. У него, наверное, вылечишься… Стань вон туда! Вон там!
Мизике становится лицом к стене у входа в караульную. В коридоре нет никого, в караульной громко разговаривают и хохочут. Что этому коменданту от него надо? Может быть, с воли все-таки что-нибудь предприняли? Почти три недели, как он арестован. Три недели нет никаких известий от жены. И в эти три недели никто — ни гестапо, ни отряд особого назначения — о нем и не вспомнили. И вдруг его хочет допрашивать комендант.
Ах, Мизике, неисправимый оптимист! Он чуточку надеется, надеется на хорошее. Ведь должна же в один прекрасный день обнаружиться его полная непричастность!
Из караульной выходит Нусбек. Он видит стоящего у двери Мизике, подбоченивается и орет:
— Не соблаговолишь ли ты, сволочь паршивая, отойти, по крайней мере, метра на три от двери! Подслушиваешь? Шпионишь, гадина?
Мизике в ужасе отскакивает в сторону на несколько шагов от двери, продолжая смотреть в выбеленную стону коридора.
Нусбек обходит вокруг него и шипит:
— Жидовская дрянь!..
Уж не забыл, ли про него Цирбес? Ведь комендант ждет. Мизике начинает беспокоиться. Он надеется на что-то и в то же время боится.
Надзиратель в синей форме приводит заключенного. Мизике осмеливается взглянуть на них сбоку. Заключенный кажется ему страшно знакомым.
— Станьте здесь! Нет, вам не нужно поворачиваться лицом к стене.
Надзиратель уходит в караульную. Мизике еще раз пристально смотрит на заключенного. Тот тоже смотрит на него и подмигивает.
— Все еще здесь? — спрашивает он шепотом.
Мизике кивает, но не может вспомнить, откуда он его знает.
— Я парикмахер.
Мизике кивает. И тихонько спрашивает:
— Кто ты?
— Да ведь ты знаешь, — из ратуши, из большой камеры!
Мизике еще раз смотрит на него и только теперь узнает: магазинный вор. Да, это тот неприятный аристократ-преступник. Синяя арестантская одежда очень изменила его. И он здесь парикмахером?
— Где же ты сидишь?
— Наверху, в звездной камере, — теперь это следственная тюрьма.
— Вас тоже бьют?
— Нет, ты что, с ума спятил?
— А вам разрешается переписка?
— Да, каждое воскресенье, и раз в десять дней можно получать посылку.
— О, вам хорошо! Нам совсем не разрешают писать. Я до сих пор не получил известий от жены.
О, боже! Возвращается Нусбек, а заключенный стоит на том месте у двери, откуда прогнали Мизике. Нусбек кричит:
— Это дерьмо все еще стоит там?
И потом, обращаясь к уголовному:
— Что вы здесь делаете?
— Я парикмахер… Оттуда… Надзиратель пошел вот сюда.
— Ах, так? Не стойте так близко к двери. Станьте вон туда! Только с той свиньей не разговаривать!
Входит ординарец из комендатуры. Прежде чем войти в караульную, он спрашивает:
— Кто здесь Мизике?
Мизике откликается.
Тогда он открывает дверь караульной и кричит:
— Эй, Роберт, я беру Мизике с собой!
— Ладно! И лучше обратно не приводи!
Мизике вводят в небольшой кабинет коменданта.
Комендант лагеря, государственный советник Эллерхузен, в коричневой форме сидит в широком, удобном кресле за письменным столом. Возле него лицом к двери стоит Дузеншен. Сбоку письменного стола сидит какой-то господин, которого Мизике не знает. Все трое смотрят на него. Комендант берет карандаш, постукивает попеременно то заточенной, то тупой его стороной по бумаге и задает вопрос:
— Вы когда арестованы?
— Двадцать девятого августа, господин комендант.
— Что это вы дрожите?
— Я… я очень взволнован, господин комендант.
— Господин адвокат, — комендант указывает на посетителя в штатском, — является посредником в вашем деле. Но все и так ясно. Вы сознались, и на основании этого, очевидно, вам будет предъявлено обвинение.
— Но… все это… не соответствует.
— Что не соответствует?
— Я сказал неправду. Я вовсе не коммунист, и на самом деле у меня никогда и в мыслях не было давать коммунистам деньги. Я никогда не занимался политикой. Никогда! Все это лишь какое-то злополучное стечение обстоятельств.
Теперь Мизике знает, что у него есть какие-то возможности, у него есть посредник, он может, должен говорить откровенно. Он страшно волнуется, говорит торопливо и смотрит то на коменданта, то на поверенного.
— А зачем же вы сказали неправду?
Мизике не отвечает, но на мгновенье взгляд его останавливается на неподвижном лице Дузеншена.
— Господин Мизике, — обращается к нему адвокат, — значит вы отрицаете правильность протокола ваших показаний?
— Нет! То есть я тогда показал именно то, что записано в протоколе, но это не соответствует истине, — быстро, но осторожно отвечает Мизике.
— Благодарю вас, господин комендант, я начну дело.
— Итак, ваш клиент вам… больше не нужен?
— Нет.
— Вы можете уйти!
Мизике хочет выйти из комнаты, но адвокат встает и с легким поклоном протягивает ему руку.
— Доктор Пойске. До свидания, господин Мизике. Привет от вашей супруги!
Мизике хватает его руку.
— О, благодарю вас, доктор! Тысячу раз благодарю!
Восемнадцать дней сидит Торстен в темноте. В подвале все темные камеры заняты. За восемнадцать дней прибыло семь арестованных, а выбыло только трое.
Торстен замечает, что, несмотря на все усилия и физические упражнения, его выносливость и духовная сопротивляемость ослабевают. Все реже ему удается спастись от темноты. Нервы не выдерживают. Приходится по нескольку раз в день обтираться холодной водой; кровь стучит в висках. И как только выдерживают товарищи в других камерах? В каждой темной дыре сидит кто-нибудь, и почти ни звука не слышно. Все они, как и его беспокойный сосед, постепенно станут разбитыми и апатичными. Неужели еще никто не дошел до исступления, не сошел с ума?
Торстен сидит, скорчившись, на тюфяке и думает о заключенных товарищах и о всех тех, кто, как и он, день и ночь сидит в беспросветной тьме и не видит конца этому. И самое ужасное — это неизвестность. Никто не знает, когда ему вновь доведется увидеть свет солнца. Никто не знает, увидит ли он его вообще. Можно только позавидовать тем, у кого светлые камеры, куда заглядывает солнце! Одиночество совсем не так тягостно. Но эта постоянная, вечная тьма!..
Начинаешь бояться собственных мыслей. Чуть только остановишься на чем-нибудь, чуть уйдешь в воспоминания или начнешь мечтать об исполнении в будущем какого-нибудь страстного желания, как вдруг все рушится при одной мысли: все это только для того, чтобы забыться, обмануть себя, не думать о своей участи…
Торстен серьезно озабочен своим соседом, который вот уж несколько дней, по-видимому, совершенно пал духом. Он окончательно прекратил этот бессмысленный стук. Он уже не бегает больше по камере. И как напряженно ни вслушивается Торстен, он больше не улавливает шума шагов. Юноша дошел, очевидно, до точки. Конечно, можно было заранее предвидеть, что темнота быстро сломит этого жизнерадостного молодого человека. Ах, как велики жертвы, которые приходится приносить! Как ужасно — медленно и беспомощно гибнуть в одиночестве!
Если бы еще была какая-нибудь возможность объясняться друг с другом… Ведь Крейбель всегда стул с какими-то правильными интервалами. Какой-то способ разговора посредством выстукивания существует, но надо знать ключ. Как догадаться, по какой системе он стучал?..
Торстен ломает голову… Азбука Морзе? Нет, это не то. Крейбель делал систематически одну коротенькую паузу и одну подлиннее. Сначала он стучал всегда два раза подряд. Затем еще два раза. Потом один раз и пять раз подряд. После этого три раза и после маленькой паузы снова три раза. А затем?.. Как это было? Он вслушивается в себя, чтобы вспомнить этот ритм… Напрасно! Но в заключение, Торстен помнит, Крейбель стучал снова один раз, и после маленькой паузы пять раз…
Да, стук повторялся обычно с такими промежутками. Это делалось неспроста. Несомненно, здесь была какая-то система. Но какая?..
Неужели нет никаких произведений из жизни заключенных, в которых упоминалась, объяснялась бы система перестукивания? Ведь посредством нее заключенные переговаривались друг с другом…
Какие у нас есть описания тюремной жизни?.. Письма Розы Люксембург? Но он не помнит, чтобы там говорилось что-либо о перестукивании. Макс Гельц, Плетнер и бывший анархист Зепп Эртер тоже писали свои воспоминания о годах, проведенных в тюрьме, но там безусловно нет описания техники перестукивания.
А у русских большевиков? Мемуары Шаповалова… Торстен знаком с этими книгами, знает тоже, что много раз заключенным удавалось посредством стука вступать в разговор. Но как они стучали, но какой системе — этого, сколько ему помнится, он не читал.
А Вера Фигнер, эта стойкая, удивительная женщина из народников? «Двадцать лет Шлиссельбурга. Ночь над Россией»… Наверняка она писала в этой книге о перестукивании… Разве не посредством стука завязывалась в Шлиссельбургской крепости тюремная дружба между нею и Людмилой Волькенштейн!.. И не у нее ли он и видел таблицу перестукивания?..
Торстен вскакивает с тюфяка и начинает взволнованно шагать взад и вперед по тёмной камере.
…Какая вообще может быть система выстукивания? Выстукивают алфавит. А — один, В — два, С — три и так далее. Но это невозможно, и сосед между двумя более длинными паузами постоянно стучал два раза.
Два раза…
Два раза?..
Торстен волнуется все сильнее. Почему два раза?.. Значит, буквы должны быть разбиты на группы…
Каким образом?.. А и В, а под ними С и D, под ними Е и F.
Нет, это не похоже на то, как он стучал. Он никогда не стучал чаще, чем пять раз подряд. Если бы можно было подсказать хоть словечко…
Торстен как в лихорадке; он весь горит от нетерпения.
Сколько букв в алфавите? Двадцать шесть. Без йота — двадцать пять.
Двадцать пять!
Двадцать пять!
Пятью пять! Да, верно. Значит первая строчка; а, b, с, d, е. Да, так и в книге Фигнер. Конечно!.. Квадрат!.. Он ясно видит его перед собою…
Что стучал этот юноша? Сейчас же надо проверить, та ли это система.
Два раза и два раза — это G. Один и пять раз — Е. Три раза и три раза — N. Три и четыре раза — О, Наконец, один и пять — Е. Итак, получается G-E-N-O-E. GENOE? Ну, конечно! Genosse[5].
Торстен стоит у стены, отделяющей его от Крейбеля. Там лежит юноша, в продолжение долгих дней тщетно старавшийся завязать с ним разговор. Торстен не понимал его. Ведь это так просто, а он сообразил только сегодня, после стольких дней, — сколько их уже прошло! Торстен не сентиментальный человек, но сейчас слезы стоят у него на глазах.
Он торжественно садится у стены и сильно ударяет в нее кулаком.
Из соседней камеры раздается в ответ два коротких стука.
И Торстен начинает выстукивать:
Пять раз — и один раз: V.
Один раз — и пять раз: Е.
Четыре раза — и два раза: R.
Четыре раза — и три раза: S.
Четыре раза — и четыре раза: Т.
Один раз — и один раз: А.
Три раза — и три раза: N.
Один раз — и четыре раза: D.
Один раз — и пять раз: Е.
Три раза — и три раза; N[6].
Торстен ждет от соседа дикого взрыва радости. Ничего подобного. За стеной совершенная тишина. Торстен затаил дыхание. Слышен тихий стук:
Е.
N.
D.
L.
I.
С.
Н[7].
Торстен пылает от счастья и стыда. От стыда, что он заставил товарища так долго ждать. От счастья, что разобщенность и гнетущий мрак побеждены. От радости, которую вызвало это первое слово человека к человеку, товарища к товарищу.
А рядом в тёмной камере на полу лежит молодой Крейбель и нежно гладит холодную каменную стену.
Доктор Фриц Кольтвиц сидит в камере за маленьким столом и щиплет паклю. Он должен делать по килограмму в день. Кольтвиц работает с самого утра и до сна и в последние дни вырабатывает полную норму. Его рабочий день точно распределен. Утром он очищает кусочки каната от смолы и треплет их об ножку столика. После полудня раздирает их на прикрепленном к столу стальном стержне и щиплет пальцами тонкие, как шерстинки, волокна, паклю. Кило пакли — это большая куча.
Два вечера они его не трогают. Но он все-таки не спит, все время пугается, чуть послышится шум, звуки шагов, — так и ждет, что они войдут. Правая нога все еще не в порядке. Надо держать ее согнутой, иначе больно. Опухоль, однако, сошла. Он не решается обратиться к фельдшеру. Когда тот станет осматривать, он заметит следы побоев. Тогда караульные подумают, что он для того и обращался, чтобы дать знать, что его бьют.
Время после полудня. Кольтвиц щиплет паклю. Он радуется, что так много сделал; сегодня работа как-то спорится. Щипать паклю — это совсем не такая неприятная работа; и делом занят, и можно думать, о чем хочешь. Перед ним лежат куски смоляного каната, его завтрашняя норма.
Корабельный канат напоминает ему о пароходе «Таррагона», на котором он два года назад совершил поездку по Средиземному морю. Если бы тогда кто-нибудь предсказал ему, что два года спустя он будет сидеть в тюремной камере и щипать паклю, не совершив никакого преступления, а за то лишь, что он социал-демократ, — Кольтвиц счел бы того окончательно помешанным.
Он вспоминает об апельсинных и оливковых рощах, об уединении гор, морских видах — и вдруг слышит звуки входящего в замок ключа. Он вскакивает и, хромая, бросается к окну. Входит Ленцер.
— Заключенный Кольтвиц!
— Ну, гадина, как дела?
— Правая нога еще очень болит, господин дежурный, не могу разогнуть.
— Нужно обратиться к фельдшеру. Вот тебе письмо от супруги, от любезной! Что это она у тебя, стихи пишет?
— Нет, господин дежурный.
— Значит, это не ее стихи, что она тебе в письмах посылает?
— Нет, господин дежурный, это просто те стихи, что мы когда-то вместе читали.
Ленцер глядит на сутулого бледного еврея с гладким, блестящим черепом, смотрит в его большие темные глаза и прыскает со смеху.
— Вы вместе стихи читали? — и, довольный, скалит зубы. — Ну, и любопытная была, должно быть, парочка!
Кольтвиц читает:
«Фриц, дорогой мой муж, я только сейчас после неудачи с доктором Беренсом повидалась с доктором Рушевенке. Он принял меня очень сердечно и обещал сделать все, что в его силах. Я ему рассказала о твоем предложении хлопотать перед гестапо об освобождении тебя под залог. Он считает это излишним и уверен, что тебя еще недолго продержат. Я ушла от него очень обнадеженная.
В последнее воскресенье я ездила с Беппо в Травемюнде. Был прекрасный день для купанья. Беппо все время говорил о своем папочке. Может быть, в следующее воскресенье мы уже вместе поедем к морю. Я так счастлива! Видишь, Фриц, все проходит, даже самое тяжелое время!
Я была на приеме у доктора Кронбергера: меня беспокоят верхние зубы с правой стороны. Кронбергер много спрашивает о тебе и шлет сердечный привет.
Третьего дня приходили безработные из Мейслинга. «Здравствуйте, фрау Кольтвиц, как дела вашего мужа?» — «Ах, — говорю я, — пока хорошо!» Ну, они кое-что рассказали. На следующий день пришли помочь мне немножко в саду. Не правда ли, трогательно? Они с полудня до заката снимали груши и принесли мне большой букет цветов. Я, конечно, им насыпала корзину груш, хотя они настойчиво отказывались. Если ты осенью еще не вернешься домой, они обещали обработать наш сад. Но это глупости, ты скоро будешь с нами.
Прости, дорогой, что письмо так коротко. Я хочу с двенадцатичасовым посадом выехать в Гамбург, чтобы еще раз лично подать прошение в управление гестапо. Может, мне удастся передать тебе маленькую посылочку.
На прощанье еще несколько строф, я знаю, что они тебя радуют. К сожалению, это единственная радость, которую я могу тебе доставить.
Ну, дорогой, потерпи еще немного, чуточку! Твой Беппо шлет тебе привет и поцелуй, я — тоже.