— Не бейте, господин дежурный! Пожалуйста, не бейте! Я не вру. Я хотел передать караульному Ленцеру заказ камеры. Честное слово, господин дежурный! Не бейте, пожалуйста, не бейте!
— Молчать, болван!
— Зачем вы хотите бить меня, господин дежурный? Я не сделал ничего плохого.
Они останавливаются у камеры. Хармс отворяет дверь и вталкивает туда кальфактора.
— Ну, мерзавец, поначалу всыплем тебе, чтобы ты сразу разохотился и почувствовал желание сказать нам правду. Нагнись!
— Господин дежурный, я…
— Нагнись, говорят! Черт тебя подери!
Кальфактор дрожит и весь трепещет. Неестественно расширенными глазами он в ужасе уставился на толстую ножку от стола.
Хармс, прищурив глаза, надвигается на заключенного, отстегивает кобуру и вынимает маузер.
— Ты еще будешь сопротивляться?! Сопротивляться?! Нагнешься или нет?
Кенигу становится жутко. Это уж слишком. Стоит заключенному сделать какое-нибудь неосторожное движение — Хармс выстрелит. И окажешься свидетелем неприятной истории. Он хочет дернуть Хармса за полу, удержать от необдуманного шага.
Но заключенный нагибается, и Хармс прячет маузер. Размахнувшись палкой, он тяжело бьет кальфактора по заду. Тот отчаянно вскрикивает, выпрямляется и стоит, шатаясь, с открытым ртом.
— Нагнись! Скотина!
Тот снова машинально нагибается.
Хармс хочет еще раз ударить палкой, но Кениг выхватывает ее и дает ему свой канат.
Хармс как одержимый бьет три… четыре… шесть раз.
— Так! А теперь я хочу знать правду. Настоящую правду. Иначе — боже тебя упаси! Чего тебе надо было от Ленцера?
Заключенный долго не может произнести ни слова, но постепенно он приходит в себя и говорит, заикаясь:
— Дежурный Ленцер… закупает для нас… табак… Я… хотел передать ему… список заказов.
Хармс и Кениг переглядываются. Хармс сияет. Ладно! Все дело: Ленцер заодно с заключенными… Здесь обделываются темные делишки.
— Когда Ленцер закупает для вас табак?
— Ежедневно.
— Только табачные изделия или еще что-нибудь?
— Обычно только табак.
— Обычно? Значит, и другое?
— Да.
Хармс торжествующе смотрит на Кенига. Тот сбит с толку и вовсе не радуется, слыша эти разоблачения. Ленцер — хороший товарищ; правда, ужасный горлопан, но, но существу, порядочнее многих. Кениг спрашивает:
— Что это вообще за история?
— Как ты не понимаешь? Все совершенно ясно. Роберт Ленцер стакнулся с коммунистами. Делает для них покупки. Принимает от них заказы… Я об этом давно догадывался. Я никогда не доверял этому негодяю. Вот комендант удивится!
— Но ведь из показаний кальфактора нельзя сделать такого вывода. Может быть, он достал для заключенных только немного папирос.
— Это тебе так кажется. Эти дела так спроста не делаются. Видишь, как далеко зашло, — ему уже свистят… Между прочим, где у тебя список заказов? — обращается он к заключенному.
Кальман вытаскивает из внутреннего кармана арестантской куртки маленькую скомканную записочку и подает ее Хармсу.
Тот читает:
— «Шесть пакетов «Бринкман-Штольц», один пакет «Полевого цветка», десять пачек папиросной бумаги, восемь коробок сигарет «Ллойд» и одну зубную щетку».
Хармс, ухмыляясь, складывает записку и прячет ее за обшлаг.
— Ну, марш отсюда! И если хоть словом проговоришься, еще раз выдеру. И уже тогда поосновательнее.
Заключенный убегает.
— Откровенно говоря, мне жаль Ленцера. Он меньше всего заслужил это.
— Что это ты говоришь?!
Хармс удивлен и испытующе смотрит на Кенига.
— Он этого не заслужил! Чего не заслужил? Он пускается с заключенными в сделки! Ты разве этого все еще не понимаешь?
— Ну да, это, конечно, но… Что ты собираешься делать?
— Ты, право, какой-то странный! Что я еще должен делать? Доложу. Его песенка спета! Ему у нас уже нечего делать… Или ты другого мнения?
— Н-нет… Надо, конечно, об этом доложить.
По дороге в комендатуру Хармс начинает раздумывать: «Лучше всего, если я сейчас же доложу коменданту. А то Дузеншен в конце концов повернет эту историю в свою пользу… Но если я обойду его, он будет злиться на меня. А что я за это получу? Надо думать, что-нибудь побольше простой благодарности, — по крайней мере, хотя бы звездочку…»
Ни коменданта, ни штурмфюрера на месте нет. Хармс колеблется. Сообщить о своем открытии Хардену и Риделю? Это было бы неумно, но ему очень хочется поделиться с кем-нибудь. Однако благоразумие берет верх, и он выходит из комендатуры, не открыв своей тайны.
Караульный Мейзель отворяет камеру № 1. Староста рапортует, заключенные подымаются, и Мейзель, стоя у двери, объявляет:
— Через несколько минут я дам сигнальный свисток, тогда вы построитесь и будете так стоять по стойке «смирно» до второго сигнала. Сегодня, девятого ноября, в день преступного революционного выступления марксистов, вся Германия демонстрирует свою волю к народному единству.
Затем он запирает двери и идет в следующую камеру, № 2. Усталый, не в духе, какой-то особенно надменный, скрестив руки и нахмурив лоб, он снова повторяет то же самое.
Входить в каждую одиночку и повторять одно и то же ему лень; он останавливается в коридоре и, сделав руками рупор, кричит:
— Слушайте, одиночники! Когда раздастся свисток, вы должны встать у окон по стойке «смирно»!
Потом спускается в подвал, к сидящим в карцерах. Матовая лампочка освещает каменные стены и толстые железные двери, за которыми сидят узники во тьме, в одиночестве. Мейзель останавливается у лестницы и кричит:
— Слушайте, вы, в карцерах! Когда раздастся сигнальный свисток, все должны стать в том месте, где окно, навытяжку!
Когда Мейзель подымается по лестнице, он слышит, как дежурные других отделений оповещают о том же своих заключенных. Он смотрит на часы. Еще шесть минут. Гениальная идея, думает он, принудить каждого в отдельности поразмыслить над стремлением народа к единству. Геббельс все-таки башковит. Хорошие мысли приходят ему иногда в голову. Принудить врагов Третьей империи признать единство народа…
— Внимание! — кричит Мейзель.
Караульные каждого отделения выстраиваются перед камерами.
Мейзель не отрываясь смотрит на свои часы, выверенные по башенным часам биржи с точностью до одной секунды.
Наконец дает длинный, пронзительный свисток.
Надзиратели вытягиваются, руки по швам, глядя в одну точку.
Вскакивают и замирают на месте заключенные общих камер.
Одиночники выстраиваются по стойке «смирно» под окнами своих камер, так как боятся, что за ними подсматривают.
Спустя несколько секунд после свистка заключенные слышат доносящиеся из города гудки пароходов, завывание сирен, перезвон колоколов. Шум и вой наполняют воздух.
Неподвижно стоят заключенные общих камер, каждый на своем месте. Сидящие в одиночках и карцерах гадают, что бы это могло значить.
Мейзель, не отрываясь, смотрит на часы и дает второй сигнал.
Скованные мышцы надзирателей расправляются.
Заключенные в общих камерах возвращаются на свои места. Одиночники начинают ходить взад и вперед по камере. Узники карцеров садятся, скорчившись, где-нибудь в углу, и снова впадают в полудремотное состояние.
После второго свистка Хармс быстро заглядывает через «глазок» в одиночки, чтоб посмотреть, как ведут себя заключенные после сигнала. Он видит, что Крейбель продолжает лежать на койке, и бежит вниз за длинной плетью из гиппопотамовой жилы.
Спрятав плеть за спину, он входит в камеру.
— Ты стоял сейчас у окна, как было приказано?
— Нет, господин дежурный.
— Почему нет?
— Я болен, господин дежурный.
— А за нуждой ты слезаешь или нет?
Крейбель молчит.
— Ты встаешь за нуждой или нет? Отвечай!
— Так точно, господин дежурный!
— Значит, тогда ты можешь встать! Вылезай из постели! Живо! Живо!
Крейбель слезает с нар.
— Вон! В коридор, марш, марш!
Не успел еще Крейбель выйти в коридор, как Хармс хлещет его плеткой по спине и кричит:
— До лестницы марш, марш!.. Назад!.. До лестницы!.. Назад — марш, марш!
И каждый раз, когда Крейбель пробегает мимо Хармса, раздается свист плети.
— Ложись! Вставай! Марш!.. Ложись! Вставай! Марш!.. Ложись! Вставай! Марш, марш!..
Как полоумный носится Крейбель по холодному каменному коридору, в одной рубашке, босиком. Стиснув зубы, сжав кулаки так, что ногти впиваются в тело, он падает, поднимается, бежит… снова, снова и снова…
Наконец Хармс кричит:
— Назад в камеру, марш!
Когда Крейбель пробегает мимо него, Хармс еще раз изо всех сил бьет его по спине узловатым концом плетки.
— Погоди, ты у нас тоже узнаешь, что такое дисциплина и единство народа!
Хармс запирает дверь и отходит, а затем на цыпочках подкрадывается к ней, тихонько отодвигает заслонку глазка и заглядывает в камеру.
Он видит, как Крейбель ощупывает спину и ноги, видит темные пятна и кровоподтеки на его теле. И снова тихо, на цыпочках удаляется.
— Господин комендант! Что мы будем делать с Торстеном?
Комендант лагеря Эллорхузен улыбается и как будто соображает. Дузеншен с нетерпением смотрит на него в ожидании ответа.
— Можно было бы опять бросить его в темную, — предлагает он.
Комендант все еще не отвечает. Большой и грузный, он развалился в кресле за своим письменным столом и думает.
— Зачем мы вообще так долго возимся с такими людьми?
Комендант поднимает глаза и смотрит в лицо Дузеншену:
— Все это не так просто.
— Я — за упрощенные способы.
— Штурмфюрер, не всегда можно делать то, что хочется!
Эллерхузен встает. Он почти на целую голову выше Дузеншена.
— Вот, например, мне совсем не нравится история с Кольтвицем… Конечно, дело не в самом еврее, — евреев, по-моему, вообще нужно было бы уничтожить, как вредных насекомых, — дело в другом… Этот Кольтвиц предлагал за свое освобождение сто тысяч марок залога. Уже шли переговоры между гестапо и его адвокатом, и вдруг в такой момент эта свинья вешается. Нужно было помешать этому, штурмфюрер. Сто тысяч марок — это большие деньги, и их надо было с него содрать. Если бы с ним потом на воле что-нибудь этакое случилось, — ну, тут уж было бы совсем другое дело… Иногда и поспешность оказывается вредной.
— Ну, мы едва ли можем помешать кому-либо повеситься.
Комендант, который во время разговора медленно подошел к окну, оборачивается к Дузеншену и, улыбаясь с видом превосходства, говорит:
— Я ведь распорядился доложить мне, как обстояло дело с евреем и какой вид был у него, когда его привезли в крематорий… Конечно, дело прошлое, назад не вернешь!
Дузеншен с трудом сдерживает себя. Его так и подмывает напомнить коменданту, что всего несколько недель тому назад он находил обращение с заключенными слишком гуманным. Ему очень хочется сказать, что обязанности помощника коменданта, служащего, чиновника ему начинают надоедать, но он вспоминает о трехстах марках жалованья, берет себя в руки и молчит.
Эллерхузен уже далеко не так нравится ему, как прежде, когда тот во главе морских штурмовых отрядов проходил через кварталы, заселенные красными. Тогда он был мужчиной, солдатом, наделенным чувством товарищества, презирающим смерть. Штурмфюрера, штандартенфюрера Эллерхузена он уважал, за него пошел бы в огонь и воду. Государственный же советник Эллерхузен разжирел и обленился. Он потерял черты солдата и стал ему удивительно чужд.
С грустью смотрит Дузеншен на коменданта, который повернулся к нему спиной и глядит в окно на тюремный двор. Так грустят об угасшей любви, о потерянной дружбе. В этот миг в душе Дузеншена пробуждаются чувства, которые давно зрели в нем и которых он до сих пор не сознавал: комендант и он не составляют больше единого целого. Солдатская дружба уступила место чиновничьей деловитости. Молчание затягивается, и Дузеншену становится не по себе. Он уже начинает подумывать, как бы уйти, не обижая коменданта, как вдруг раздается стук в дверь.
Комендант оборачивается и кричит:
— Войдите!
В комнату входит Хармс.
— Господин комендант, у меня для вас важное сообщение.
— Да? В чем дело?
Хармс долго разнюхивал, пока не проведал, когда Дузеншен будет у коменданта. Сообщить одновременно тому и другому казалось ему самым лучшим разрешением вопроса.
— Господин комендант! Мне удалось узнать, что дежурный, Роберт Ленцер, эсэсовец, заодно с коммунистами!
Хармс делает паузу и смотрит, какой эффект произвело его сообщение. Комендант переводит глаза на Дузеншена, потом опять на Хармса. Он совсем не так уж удивлен, он думает: «Этот офицер мне нравится. Симпатичное лицо. По-видимому, не без образования. Должно быть, из хорошей семьи».
— Что-о?! — вырывается у Дузеншена, который не верит своим ушам. — Ленцер? Роберт Ленцер? Вы в этом уверены?
«…Если приглядеться повнимательнее, так Дузеншен просто солдафон, — продолжает размышлять комендант, снова посмотрен на него. — Неуклюж, ненаходчив. Теперь бы ему не стать штурмфюрером. Прошли те времена, когда подобные типы делали карьеру! На что он, в самом деле, годен? Никакого понятая о том, что требуется в настоящий момент, никакой гибкости! Так и остался тупым рядовым штурмовиком, который не может разобраться в быстрой смене политических ситуаций».
Дузеншен удивлен, что история с Ленцером, по-видимому, совсем не трогает коменданта, и, сделав несколько шагов вперед, спрашивает:
— Прикажете, господин комендант, старшему начальнику отделения изложить доказательства?
— Да, конечно. Расскажите, Хармс.
— Я узнал через кальфакторов моего отделения, что дежурный Ленцер ежедневно контрабандой доставляет в лагерь табак и еще кое-какие вещи. Один из кальфакторов отделения «А-один» по ошибке принял меня за Ленцера и окликнул. У него был этот список заказов, и он хотел передать его Ленцеру.
Хармс передает коменданту небольшую измятую бумажку. Тот пробегает ее глазами, кладет на свой письменный стол и обращается к Хармсу:
— Дальше?
— Я изложил вам обстоятельства дела, господин комендант.
Комендант долго молчит, затем неожиданно вскрикивает:
— Безобразие! Черт знает какое безобразие, — и с упреком смотрит на Дузеншена. — Как это могло случиться? Впрочем, я уже давно ожидал чего-нибудь такого… Обершарфюрер, вы мне представите докладную записку для передачи по инстанции. А пока молчок! Мы накануне избирательной кампании. Я считаю нецелесообразным волновать людей перед выборами… Поняли?
— Так точно, господин комендант!
— Можете идти.
Хармс щелкает каблуками, поворачивается кругом и выходит из комнаты.
— И вы никогда ничего не замечали? — опрашивает комендант Дузеншена.
— Нет, господин комендант.
У Дузеншена сердце вот-вот выскочит. Кровь бросилась в голову. Что это с комендантом? Почему он хочет заставить его отвечать за все? Что значит этот звучащий упреком тон?
— Господин комендант! Такое предательство всегда возможно и раньше встречалось еще чаще, нежели сейчас.
— Вы в своем уме, штурмфюрер? — в бешенстве накидывается на него комендант. — Раньше мы были организацией для защиты партии, а сейчас мы являемся войсками для обороны государства. Сейчас введена строжайшая военная дисциплина и полевые суды для тех, кто нарушает эту дисциплину. Неужели мне нужно растолковывать все это даже вам?
Дузеншен ничего не отвечает. И как пощечина, звучат для него слова коменданта:
— Идите!.. Я хочу остаться один.
Весь день сидит Дузеншен, запершись в своей комнате. Вечером он совершает обход лагеря. В корпусе «А-1» бывшей каторжной тюрьмы он сталкивается с Мейзелем, Тейчем и Нусбеком, которые с плетьми и бычьими жилами «навещают» одиночников. Дузеншен присоединяется к ним и как безумный избивает заключенных.
Вальтер Крейбель лежит с высокой температурой. Фельдшер разрешил ему лечь так, чтобы он мог смотреть в окно, и он весь день не отрываясь глядит на крохотный клочок неба, виднеющийся между квадратами решетки. Немножко приподнявшись, он может видеть оголенные осенью верхушки деревьев за тюремной стеной. Он часто приподнимается. Его никогда не пугали ни тюрьма, ни каторга. Но что это так тяжко, ему и в голову не приходило… Даже тот, кто провел заключение в общих камерах, но никогда не сидел в карцере или в одиночке, в вынужденной праздности, не может себе представить, какая это пытка… Не знает, что значит быть отданным во власть таким надзирателям, когда ты один, беспомощен… Если избивают кого-нибудь из общей камеры, ему товарищи не могут помочь, но уже одно сознание, что они здесь, что они это видят, что они потом скажут слова сочувствия, — помогает пережить многое. Но когда ты только наедине с собой — это невыносимо тяжело!
Вот подходит зима. Будет холодно в этих каменных стенах. А потом, когда вернется весна, когда снова станет пригревать солнце, когда зазеленеют кусты, деревья…
Бог мой! Почему именно на его долю выпало это испытание? Глуп он был. Ему тоже надо было эмигрировать, как и другим… Они теперь на свободе, может в Копенгагене или в Апенроде, рядом с ними жены… Возможно, в это самое время Эрих Бленкер сидит где-нибудь в кафе или кино… Рядом с Куртом Дикманом наверняка какая-нибудь подружка… Они умнее его… Если он когда-нибудь слова очутится на свободе, то будет благоразумнее. Пусть теперь другие отдуваются… Теперь очередь тех, кто до сих пор увиливал…
…Ильза будет очень довольна, если он начнет больше заботиться о доме и семье. А маленький Фриц… В каких условиях он вообще растет?.. Ни воспитания, ни настоящего ухода — ведь он почти совсем не заботился о ребенке… Теперь это будет по-иному…