Бредель Вилли: Избранное - Бредель Вилли 40 стр.


— Ну вот все и выплыло на поверхность.

Мне это показалось пустой фразой. Так я ему и сказал.

— Садись, все тебе расскажу.

— Прежде всего, сами-то вы причастны к этому преступлению? — воскликнул я.

— И да и нет, — ответил Пенцлингер. — Да, потому что и я тоже молчал. Нет, потому что руки мои, но только руки, чисты. Но дай я расскажу тебе все по порядку.

История этого жуткого преступления была длинной. Пенцлингер излагал ее во всех подробностях, не всегда, правда, в строгой последовательности. Он возвращался назад, вспоминал упущенное, часто останавливался на мелочах и только окольным путем вновь добирался до сути. Иной раз мне стоило большого напряжения следить за нитью его рассказа. Поэтому я передам лишь самое существенное из того, что тогда услышал…

В последние дни перед разгромом гитлеровского рейха, незадолго до капитуляции, остатки разбитых гитлеровских армий хлынули с востока на запад. В своем стремительном бегстве они наводнили дороги вдоль озер, что окружают Шверин и далее идут через леса западного Мекленбурга, пересекая Долльхаген. В те дни, когда русские брали Берлин, на маленькой железнодорожной станции Долльхаген остановился эшелон с заключенными. Его двадцать вагонов, двадцать наглухо запертых вагонов для перевозки скота, были до отказа набиты женщинами и детьми. Из концлагеря Равенсбрюк, где они находились, их перебрасывали в концлагерь Бельзен. Но в день, когда поезд остановился в Долльхагене, Бельзен был уже занят американскими войсками. Отряд конвоировавших поезд эсэсовцев ждал в Долльхагене дальнейших указаний. Ждал один день и одну ночь. Для Долльхагена это были день и ночь ужасов.

Среди заключенных женщин подавляющее большинство составляли еврейки из всех стран Европы, главным образом из Польши и временно оккупированных районов Советской России. На них страшно было смотреть. Одежда на этих истощенных существах превратилась в лохмотья. Плач и стенанья доносились из наглухо запертых вагонов. Как только эшелон остановился, из него тут же вытащили восемь трупов и уложили их в ряд на железнодорожной насыпи. Несколько суток женщины, среди которых многие были с детьми, не получали ни пищи, ни воды, их ни на минуту не выпускали из этих клеток на колесах. Обреченные на смерть плакали, кричали, выли в нечеловеческих муках. Эсэсовцы палками и плетьми избивали несчастных, которые в отчаянье, воя от голода, протягивали через решетчатые окна свои высохшие руки.

Внезапно из одного вагона выскочили несколько женщин и по шпалам побежали в деревню. Очевидно, это случилось в ту минуту, когда открыли дверь, чтобы вынести трупы. Двух женщин эсэсовцы застрелили тут же, на путях, остальные — четырнадцать человек — все-таки добрались до деревни. Тем временем стало смеркаться, и это затруднило преследование, так что беглянкам удалось укрыться в амбарах и коровниках.

Эсэсовцы вызвали ортсгруппенфюрера — это был Уле Брунс — и поручили ему живыми или мертвыми доставить в эшелон всех бежавших, пригрозив, что иначе к ответу будет привлечена вся деревня. А кроме того, цинично добавили эти молодчики, женщины болеют тифом и могут перезаразить население.

Уле Брунс обзавелся подручными — железнодорожником Бёле, кузнецом Бельцем, лавочником Мартенсом, крестьянами Дирксеном и Хиннерком. Пендлингера дома не застали — он отправился в лес: ему понадобилось несколько бревен починить свой коровник. Это было его счастье.

Вооружившись дубинками, крестьяне принялись выгонять беглянок из их убежищ. Тех, кого находили, палками гнали на станцию, где несчастных ждали эсэсовцы. Все четырнадцать женщин были обнаружены. Одна из них настолько ослабела, что, когда кузнец Бельц ударил ее, она тут же упала мертвой.

Эсэсовцы были очень довольны «работой» крестьян и дали им новое поручение: отобрать в эшелоне наиболее слабых и больных женщин и притащить их на станцию. Говорили, что Уле Брунс вначале будто бы неохотно подчинялся приказам эсэсовцев, но он оказался самым рьяным, самым свирепым палачом. Он подходил к вагонам и кричал: «Кто тут умирает с голоду?» Тех, кто откликался, вытаскивал за волосы и волочил на станцию.

Неподалеку от станции стоят, как вы уже знаете, три одиноких дуба. Под этими деревьями эсэсовцы выстрелами в затылок приканчивали свои жертвы. Крестьянам они приказали вырыть под дубами, яму и побросали туда трупы умерших от голода и застреленных, как удалось до сих пор установить — семьдесят два человека, в тон числе малые дети и даже грудные младенцы. Уле Брунс, говорят, добивал лопатой тех, в ком еще теплилась жизнь. До глубокой ночи не смолкали крики, стоны, вой обезумевших жертв. Все затихло только к рассвету, когда эшелон смерти пошел дальше. Но еще в течение многих дней долльхагенцы находили трупы, лежавшие вдоль железнодорожного полотна.

— Вот вкратце то, что поведал мне Пенцлингер. Можете себе представить, — обратился Андреас к д-ру Бернеру, — мое состояние. В этот вечер мы долго сидели с тестем друг против друга и молчали. Я думал об Эрике, моей невесте. Ведь она тоже молчала и тем самым взяла и на себя какую-то долю вины.

Эрика сидела рядом, низко опустив голову. Д-р Бернер видел, как у нее вздрагивают плечи. Не следовало, вероятно, Андреасу приводить ее сюда…

— И все же Эрика была единственной, — продолжал Андреас, — кто в ту ужасную ночь спас человеческую жизнь: она спрятала у себя в комнате маленькую девочку и с тех пор растит ее, как преданнейшая мать.

— В самом деле?.. Расскажите же, как вам это удалось? И долльхагенцы знают об этом?

— Я не в силах, — всхлипывая, выговорила Эрика. — Расскажи ты, Андреас!

— Я уже говорил, что коровник у Пенцлингеров местами прохудился, в полу зияла большая дыра. Туда заползла одна из беглянок. Ее обнаружил Беле и поднял невероятный шум; он не решался один войти в коровник и позвал Брунса. Когда Беле стал обыскивать коровник, освещая его своим фонарем, женщина вышла ему навстречу и сама отдала себя в руки преследователей. Уле Брунс погнал ее к станции. Эрика все это слышала, запершись у себя в комнате. Преодолев смертельный страх, она по какому-то наитию крадучись спустилась вниз и вышла во двор. Несчастной, затравленной женщине уже ничем помочь нельзя было. Но тут Эрика услышала плач ребенка. Пошла на голос и в коровнике на соломе нашла, грудного младенца, девочку, месяцев десяти. Легко себе представить, как Эрика перепугалась. Она схватила девочку на руки и унесла к себе. Ребенок был спасен от рыскавших кругом убийц.

— Ну, и что же стало с этой крошкой?

— Теперь это член нашей семьи, — с гордостью ответил Андреас. — Мы назвали ее Юдифь. У нее черные волосы, большие темные глаза. По всей вероятности, еврейская девочка. Вот так, хоть мы еще и студенты, но уже женаты и ребенок уже есть.

— А судьба матери?

— Ее убили возле железнодорожной насыпи. Один из эсэсовцев выстрелил ей в спину. Вместе с другими ее бросили в ров под тремя дубами. Одна из семидесяти двух. Пожертвовала собой ради спасения своего ребенка. И спасла его… Вы спросили, где сейчас малютка? Здесь, в Ростоке, у одной из теток Эрики. Добрая, сердечная женщина от девочки без ума. Юдифь и впрямь очаровательное существо.

Но вернусь к Пенцлингеру. Когда он кончил, я ему сказал примерно так:

— Вы надеялись, что этим заговором молчания вам удастся скрыть содеянное? Рассчитывали, что все забудется? Хотели на этом кровавом болоте построить новую жизнь или хотя бы продолжать жить по-старому? Как могли вы целых два года молчать, молчать о таком неслыханном злодеянии? Не понимаю, что вы за люди. Неужели вам не было ясно, что тот, кто знает, но молчит о преступлении, становится его соучастником? Неужели вы не знали, что тот, кто покрывает убийцу, становится соучастником убийства?

А Пенцлингер? Угрюмо, но с сознанием вины он сказал:

— Пусть произнесут свой приговор те, кому надлежит судить нас!

Так это чудовищное преступление было предано гласности. О нем долго писали в газетах. Мекленбургское радио передавало о нем репортажи. Слово «Долльхаген» люди произносили с ужасом и отвращением. В деревню приезжала комиссия за комиссией для тщательного обследования могилы, для допроса жителей, составления подробнейших протоколов. В торжественной обстановке было произведено перезахоронение жертв, при котором присутствовали министр-президент и министры правительства земли Мекленбург. Произнесенные на этой церемонии многочисленные речи дышали гневом и возмущением. Под тремя дубами было решено установить памятник.

На том все и кончилось. Все. Никого не арестовали. Ридель, Мартенс, Дирксен и остальные по-прежнему на свободе. Площадка под тремя дубами и сейчас все такая же, какой была много лет назад. Ни о каком памятнике никто уже и не вспоминает. Негодующие речи мекленбургского министра-президента обошли все газеты, но и только. Дел за ними не последовало. Преступление в Долльхагене уже почти забыто, а его виновники и соучастники свободно ходят по земле, словно все грехи им уже давно отпущены.

— А Брунс? — прервала мужа Эрика. — О нем ты ничего не сказал.

— Да, этот приговорен к двадцати годам принудительных работ. Имущество и земля его конфискованы. Усадьба поделена между семьями переселенцев из Западной Пруссии. Справедливо было бы, однако, привлечь к ответственности и Риделя, и Дирксена, и Мартенса, словом, всех, кто там был и кто угрозами принуждал остальных к молчанию. Наша демократия вновь проявила чрезмерную снисходительность и чрезмерное великодушие.

— А вы, Андреас? Вы, кажется, собирались поступать…

— Да, я собирался учиться, — ответил Андреас раньше, чем д-р Бернер успел договорить. — Это было моим давним желанием. Помог мне советский комендант Иван Иванович, не знаю, удалось ли бы мне осуществить мое желание без него. Мы тогда решили пожениться, и передо мной встал выбор; учеба или женитьба. Когда мы пришли к Ивану Ивановичу со своими сомнениями, он высмеял нас, «Вы неправильно ставите вопрос, — сказал он. — Не учеба или женитьба, а учеба и женитьба! — И добавил: — Отличное сочетание! Отличное!»

— И он оказался прав?

— Абсолютно! — воскликнул Андреас и повернулся к своей молодой подруге. — Или ты не согласна, Эрика?

Она улыбнулась и молча кивнула головой.

— А завтра утром мы едем навестить нашу маленькую Юдифь. Поедемте с нами?

— Охотно! — сказал д-р Бернер и стал прощаться.

В этот вечер он хотел оставить молодых людей вдвоем.

Весенняя соната

Дежурный офицер доложил коменданту, что комендантский патруль задержал капитана Николая Прицкера, Этот советский офицер в нетрезвом виде учинил разгром в квартире одного немецкого профессора и угрожал членам его семьи.

Полковник Перников опустил голову. Прицкер — политработник вверенной ему воинской части. Небольшого роста, болезненный и вечно рассеянный человек. Неужели капитан Прицкер мог позволить себе нечто подобное?.. Какой бес в него вселился? Полковник положил на стол руки, они невольно сжались в кулаки. Люди жизнью рискуют, чтобы оградить город от бандитов, а этот офицер вдруг так распоясался.

Перников поднял глаза.

— Где он?

— На гауптвахте, товарищ полковник.

Комендант поднялся.

— Идите за мной!

В маленькой комнатушке гауптвахты на голой деревянной скамье, вытянувшись во весь рост, неподвижно, как мертвый, лежал капитан. Полковник подошел к нему.

— Ведро воды! — приказал он дежурному офицеру.

Приподняв пьяного обеими руками за плечи, он сильно его встряхнул. Капитан попытался приоткрыть глаза. Он что-то пробормотал.

— Очнитесь же, черт вас возьми!

Капитан, как бы защищаясь, поднял руку и нечаянно угодил полковнику в глаз. Перников не сдержался — он с силой оттолкнул пьяного, сбил его с ног и выбежал из камеры. Дежурный лейтенант снова уложил Прицкера на скамью. В эту минуту раздался голос часового за дверью:

— Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! Скорее сюда!

На лестнице, ведущей из подвала, где помещалась гауптвахта, стоял полковник Перников, обхватив обеими руками лестничный столб. Полковник стонал. На лбу у него выступили капельки пота.

— Что с вами, товарищ полковник?

Лейтенант поддержал Перникова. Тот прошептал еле слышно:

— Домой! Отвезите меня домой, лейтенант!


Как только обер-бургомистр Вайс узнал, что произошло на квартире профессора, он тотчас позвонил Коваленко. Но помощник коменданта уехал в район, его ждали только поздно вечером. Жена Вайса, Грета, настаивала, чтобы муж сейчас же поговорил с профессором. Лучше всего, советовала она ему, пригласить профессора вместе с женой к себе.

Профессор Манфред Ринбергер — рослый мужчина с высоким лбом ученого и шевелюрой, тронутой сединой, — немедленно откликнулся на приглашение. Держал он себя сердечно и непринужденно. Жена его, темная блондинка с косами, уложенными на ушах, была, напротив, весьма сдержанна и молчалива.

— Могу себе легко представить, господин обер-бургомистр, зачем вы нас сюда пригласили, — начал профессор. — Какое злополучное завершение ряда очень приятных вечеров!..

— На вас глядя, не скажешь, что вы слишком удручены, хотя ваша квартира и пострадала, — сказала Грета, накрывая на стол.

— Урон не столь уж велик. А вот страху мы натерпелись — это гораздо хуже. Но, пожалуй, стоит рассказать все по порядку. Очень важна предыстория этого случая.

Томас и Грета попросили профессора рассказать все, как было.

— Вы, вероятно, примете нас за безнадежно отсталых людей, если я выдам вам секрет: дома у нас нет ни патефона, ни радиоприемника. Но зато у нас есть рояль, скрипка, альт, виолончель и флейта, а в комнате моей супруги стоит маленький клавесин. Мы очень часто музицируем. Когда-то любовь к музыке сблизила меня с моей теперешней женой: мы познакомились с ней в туристском ферейне «Перелетные птицы». Туристские походы и музицирование на всю жизнь остались нашим излюбленным развлечением. Музыке я обязан тем, что не стал ученым сухарем в своей лаборатории, среди пробирок, тиглей и другой химической посуды, и не закис в парах химикалий. Музыка помогла нам пережить годы тяжелых испытаний, она озаряла своим светом длинную цепь черных дней, она ободряла нас, вселяла в наши сердца веру в жизнь.

Эта печальная история началась в середине прошлого месяца. Я хорошо помню все подробности: мы разучивали один из квартетов Брамса; Рутильде, нашей старшей дочери, скрипачке, никак не удавалась ее сольная партия, и мы без конца повторяли одно и то же место. Вдруг кто-то постучал в дверь. Тихо, я сказал бы даже, нерешительно; мы удивленно переглянулись: час был уже довольно поздний. Жена пошла посмотреть, кто там стучит. В гостиную она вернулась с совершенно растерянным видом. «Что случилось?» — спрашиваю я, встревожившись, и иду ей навстречу, а в дверях уже стоит русский в офицерской форме. Я остановился. Моя жена, дети и я — все мы испуганно уставились на незваного гостя.

О русских рассказывали так много всяких ужасов, что мы ничего хорошего не ждали от этого визита. Вскоре, впрочем, я убедился, что вид у нашего гостя совершенно безобидный. Чуть ли не робко стоял он на пороге и смотрел на нас своими большими темными глазами. Когда он снял фуражку, мы увидели копну черных густых вьющихся волос. Не знаю, сколько времени мы молча смотрели друг на друга. Но вот я шагнул к нему и уже собрался что-то сказать, но он поднял руку и вполголоса, почти умоляюще, произнес на ломаном немецком языке:

— Пожалуйста, не бойтесь! Я услышал музыку. Я люблю музыку. Пожалуйста, можно мне послушать музыку?

Тут я не мог не улыбнуться. Мы все заулыбались.

— Заходите, — сказал я, — будьте нашим гостем.

Я подал ему руку. Он крепко пожал ее.

— Я только послушаю музыку, пожалуйста, — повторил он и прибавил, показав рукой на стул у окна: — Посижу здесь и послушаю музыку, да?

Офицер опустился на стул. Фуражку положил к себе на колени. Он сидел, прямой как свеча, и темные глаза его блестели. Что нам оставалось делать? Мы продолжали играть. «Ну вот, думал я, теперь-то уж наверняка у нас ничего не будет ладиться, дети очень взволнованы. И жена тоже». Но именно она первая подошла к роялю и с таким видом, будто ничего не случилось, села и ободряюще улыбнулась мне. Я посмотрел на обеих девочек: они настраивали свои инструменты, украдкой поглядывая в сторону офицера. Девочки, особенно Ирмгарт, держали себя непринужденно. А Ганс, наш младший сын (он играет на флейте), стал рядом с матерью, чтобы перелистывать ноты.

Как сейчас помню, играли мы струнный квартет Тартини, и мне кажется, что слушать нас действительно было удовольствие. Каждый инструмент вступал с безупречной точностью; ансамбль звучал отлично. По-видимому, каждого из нас подхлестывало присутствие слушателя, как бы публики. Русский сидел, выпрямившись на своем стуле, притихший, неподвижный. Только темные глаза его время от времени дружелюбно поглядывали на кого-нибудь из нас. Когда мы закончили и сделали вид, будто собираемся отложить наши инструменты, он попросил с радостной улыбкой: «Еще сыграйте, пожалуйста!» Я хотел было отказаться из опасения, что наш гость после каждой пьесы будет повторять свое «еще сыграйте, пожалуйста!». Но жена подмигнула мне и показала на ноты, которые она уже поставила на пюпитр. Я шепотом переговорил с дочками, и мы начали вторую часть анданте из Квартета си минор Моцарта — наш, так сказать, коронный номер, который мы всегда охотно и на редкость чисто исполняем.

Наш гость сидел как изваяние; ни один мускул не дрогнул на его лице, и все же нам казалось, что он сиял от счастья. «Как медный таз», — сказала позднее Ирмгарт, дерзкая она у нас девчонка.

Мы повторили Ночные миниатюры Моцарта. Русский поднялся, поклонился и сказал:

— Благодарю много, много раз, очень!

Назад Дальше