Во время еды дверь вдруг отворяется. Шатаясь, входит молодой рабочий. Он согнулся, как будто несет невидимый груз. Левый глаз, посинел, распух и кровоточит. Все оборачиваются. Большинство отставляют свои миски и окружают его.
— Ах, бедняга, да что же это они с тобой сделали!
Рабочий, тяжело дыша, устремил в пространство отсутствующий, неподвижный взгляд.
— Живодеры! — хрипло выдавливает он.
Мизике тоже поднялся. Растерянно смотрит на избитого. Только теперь он заметил большое, величиной с ладонь, фиолетовое пятно на шее и кровь на левом ухе.
— Чего они хотели от тебя?
— Чтоб я назвал кого следует.
— Не смеешь никого выдавать! — раздался голос со скамьи.
— Заткнись, идиот! — цыкает на него другой. — Как раз на шпика нарвешься.
Рабочий расстегивает пояс и спускает брюки. Ягодицы и бедра его покрыты кровоподтеками. Когда же он стаскивает рубашку, на спине видны синие багровые рубцы шириной в руку.
— Здорово они тебя отделали! В комнате сто три, а?
Тот только кивает головой и, сжав зубы, напяливает брюки. У большинства сразу пропал аппетит. У Мизике — тоже. Два парня тотчас же набрасываются на его едва начатую порцию.
На воле Мизике часто слыхал об избиениях в ратуше. Но об этом рассказывали главным образом коммунисты, — а разве им можно верить? Вот теперь он видит собственными глазами. И в чем тот мог провиниться, что его так отделали? Мизике очень хотелось бы знать, но он не решается спросить. Спрашивает кто-то другой.
— Я руководил группой в боевом союзе. Мы распространяли листовки. Меня сцапали и теперь хотят знать имена остальных.
— Кто сейчас попал сюда по политическому делу, тому не до смеха, — раздается позади Мизике.
Мизике оглядывается. Глубоко заложив руки в карманы, за ним стоит тот самый парень, который за сто марок чуть не убил человека.
— Меня, — с улыбкой заявляет он, — и калачом в политику не заманишь. Я еще с ума не спятил!
Около рабочего осталось человека три-четыре. Они заставляют его рассказывать по нескольку раз, как выглядят те, кто его избивал, и чем били. Остальные, разделившись на группы, громко и возбужденно рассказывают что-то друг другу, спорят и ругаются.
Мизике слышит невероятные, чудовищные вещи. Одни уверяет, что он видел в отряде особого назначения, как четыре здоровенных штурмовика набросились на человека лет шестидесяти и стали выколачивать из него показания ножками от стула и резиновыми палками. Другой якобы совершенно точно знает, что несколько дней тому назад штурмовики выбили некоему Фрицу Вольгасту правый глаз. Кто-то рассказывает, будто во время его допроса была жестоко избито молодая девушка:
— Какой-то штурмовик вошел в комнату допросов разгоряченный и взвинченный и крикнул другому: «Ничего не говорит, стерва!» — «Так, может быть, она и в самом деле ничего не знает», — заметил тот. «Должна знать! Он не мог удрать, не сказав ей — куда. Пусть она мне очки не втирает! Вот мы ей за это задницу, как карту, и расписали, куда ни глянь — только Африка, черный континент!» Проклятые садисты!
«Конечно, — думает про себя Мизике, — всему верить нельзя. Как всегда, преувеличивают. Наци, конечно, обращаются с своими противниками не особенно нежно, но все же это люди, немцы, гамбуржцы, а не дикие звери. Ведь это солдаты, а немецкий солдат не поднимет руку на девушку или женщину. Ну, этого высекли, — так ведь кто знает, какие там за ним дела водятся? Здесь он, конечно, об этом распространяться не станет. А уж что-нибудь да было. Никто так, зря, человека уродовать не будет…» Мизике смотрит, слушает, но в разговор не вмешивается. Он рад, что не имеет с этими людьми ничего общего.
На скамье рядом с Мизике сидят еще трое. Страшно толстый парень по прозвищу «Волдырь» — остряк и балагур. Только что задали ему вопрос, как он устраивается, когда бывает с женщиной, — куда свое брюхо девает, — и он уже собрался было наглядно это показать, как дверь камеры отворяется, и вызывают Мизике. Он со всех ног кидается к двери.
— Вы Готфрид Мизике?
— Да! — От радости его даже в жар бросило. Наконец-то! Наконец!
И когда дверь за ним затворяется, им владеет только одна мысль: «Никогда сюда не возвращаться!»
— Подождите здесь!
Мизике остается в коридоре, перед длинным рядом узких шкафов. Странно! Неужели здесь столько служащих? В конце коридора появляются двое штатских, с бумагами под мышкой. Один из них, длинный, прямой как палка, в высоком воротничке, с остриженными бобриком волосами, медленно подходит к нему.
— Мизике?
— Да. Совершенно верно.
— Пожалуйте за мной!
Мизике взволнованно бежит за ним. «Слава богу! Слава богу!» — не переставая думает он. Этими словами Мизике выражает переполняющую его в эти мгновения радость.
Они входят в маленькую комнату. Окна забраны решетками, ничего, кроме высокой конторки и стула.
— Садитесь!
Мизике садится. Комиссар, не торопясь, раскладывает цапки, перелистывает бумаги, искоса бросает на него испытующий взгляд и снова копается в папках. Потом закуривает. Мизике не спускает с него глаз и удивляется таким долгим приготовлениям. Он думает, что комиссар только извинится перед ним и отпустит. К чему такая проволочка?
— Вас зовут Иозеф Готфрид Мизике?
— Да.
— Родились шестого февраля тысяча восемьсот восемьдесят девятого года?
— Совершенно верно.
— В Хайлигенхафене?
— Да.
— Еврей?
— Да.
— В браке с Сабиной Гольдшмидт?
— Да.
— Тоже еврейка?
— Да.
— Род занятий — торговец, адрес Хофвег, сто семнадцать?
— Да.
— Раньше под судом не были?
— Нет!
— Так… А теперь скажите, готовы ли вы совершенно откровенно отвечать на все мои вопросы?
— Безусловно, господин комиссар!
— Это будет в ваших интересах. Итак, с какого времени состоите вы членом коммунистической партии?
— Простите, как вы сказали? — Мизике не верит своим ушам.
— С каких пор вы член коммунистической партии!
— Я… я не член… коммунистической партии!
У Мизике горло перехватило. Чего от него хотят?
— Я им никогда не был! — добавляет он и думает: какой нелепый вопрос! Какое отношение он может иметь к коммунистам и к их партии?
Комиссар смотрит сверху прямо в глаза холодно и недоверчиво.
— Вы мне обещали говорить правду.
— Это правда, господин комиссар!
— Вы же хотели дать деньги для коммунистической партии!
— Я?! Я — отдать деньги коммунистам? Ой, что вы, господин комиссар! Нет, у меня нет денег для политики!
— Еще раз советую вам — в ваших же собственных интересах — говорить мне правду, господин Мизике.
— Я готов. Вы только спрашивайте, господин комиссар.
— Вы член коммунистической партии?
— Нет!
— Вы хотели дать деньги для нелегальной коммунистической партии?
— Никогда!
— Очень жаль, но в таком случае я должен буду отказаться от допроса.
Мизике смотрит испуганно в серые испытующие глаза.
— Вы, может быть, будете также отрицать, что были вчера на палубе парохода «Сибилла»?
— Наоборот! Я почти каждый день езжу с альстерским пароходом.
— Ах, так! Но вы, конечно, не были никогда знакомы с тем господином, с которым разговаривали вчера на пароходе?
— С тем? Нет! Это какой-то приезжий. Я его не знаю.
Комиссар слегка наклоняется к Мизике и шепотом убеждает его:
— Лучше скажите сразу всю правду, господин Мизике, для вас же лучше. Я только исполняю свой долг. Если не скажете, я должен буду передать дело дальше. Отпираться бесполезно, верьте мне!
Мизике слушает, и его бросает то в жар, то в холод. Он никак не может понять, к чему это выпытывание, эти предостережения и советы, но чувствует, что ему грозит что-то недоброе. И он начинает робко умолять.
— Почтеннейший господин комиссар, это действительно ужасная ошибка. Поверьте, я не тот, кого вы ищете. Я никогда в жизни не занимался политикой. Никогда никакого отношения к коммунистам не имел. Никогда! Уверяю вас! Вы ошибаетесь!
Мизике видит, что попал в западню, из которой нет выхода. Незнакомец… деньги… коммунистическая партия… У него голова идет кругом. Но надо держать себя в руках, — все должно выясниться.
— Господин комиссар, это в самом деле только не что иное, как злополучная случайная встреча. Я с этим приезжим не имею ничего общего. Я лишь обратил его внимание на некоторые достопримечательности нашего города. Да ведь я даже и не могу быть коммунистом. Подумайте, у меня торговля. Я ведь не рабочий!
— Ну, есть люди и покрупнее вас, да коммунисты, одно с другим не связано. А вы, как еврей… Еще раз! Вы настаиваете на ваших показаниях?
— Конечно, господин комиссар!
— Известна ли вам, по крайней мере, фамилия Тецлин?
— Конечно, господин комиссар!
— Известна ли вам, по крайней мере, фамилия Тецлин?
— Нет, господин комиссар, такой не слыхал.
— Ну, тогда можете идти обратно… Подождите, я вас провожу.
— А когда… когда меня выпустят?
— Это решаю не я.
Комиссар сердито собирает бумаги, сует их под мышку и выходит из комнаты. Мизике идет за ним.
— Вам нужно было сразу говорить все, как было.
— Да ведь я сказал.
— Ну, как угодно!
В коридоре комиссар передает Мизике человеку в форме. Мизике робко кланяется комиссару. Тот кивает и идет обратно. Мизике снова запирают в общей камере, куда всего несколько минут назад он надеялся никогда больше не возвращаться. Его обдает вонью, табачным дымом, и все кажется теперь еще отвратительнее, чем прежде. И желтая лампочка, тускло освещающая комнату, и настороженные взгляды людей, которые устало бродят взад и вперед, и открытый и постоянно занятый клозет, и загаженные стены — все такое омерзительное, отталкивающее, жуткое, что у него дыхание перехватывает.
Мизике отмахивается от обступивших его любопытных арестантов. Он слишком взволнован, ошеломлен, чтобы отвечать на вопросы, тем более что его спрашивают как раз о том, над чем он сам напрасно ломает голову. Он в ужасе. Он чувствует себя жертвой какой-то непоправимой ошибки, Он замешан в какое-то преступление, его считают соучастником. Мизике хорошо знает, что значит для еврея быть заподозренным в политическом преступлении; знает, что доказать полную, свою непричастность будет труднее, чем он предполагал. Неизвестный — преступник. Боже мой, вот уже совсем не похож! Напротив. И кто этот Тецлин? Мизике никогда не слыхал о таком. Говорят, будто он, Мизике, хотел дать деньги! Да еще коммунистам! Какая нелепость! И какая тут связь между всем этим? Мизике бьется над разгадкой. И вдруг он приходит в бешенство. Почему жена ничего не предпринимает? Почему родственники не просветят полицию и не потребуют, чтобы его освободили? За что он должен погибать здесь, в этой клоаке? Почему никто не засвидетельствует его полную невиновность? Почему никто не поручится за него?
— А что, они прилично обращались с вами?
Об этом спрашивает его уже третий или четвертый.
— Да, вполне прилично.
— Ну, брат, это тебе еще посчастливилось. Ведь ты еврей.
Только этого не хватало! Достаточно, что его здесь держат, как какого-то преступника… Неужели ему прядется еще одну ночь провести в этой мерзкой камере, среди этих людей, в этом зловонии? Немыслимо! Это ужасно! И Мизике не слышит вопросов, избегает устремленных на него взглядов, сторонится всех и в одиночку бродит по камере. От беспомощности, омерзения и страха он готов реветь, как ребенок.
Теперь стали чаще вызывать арестованных на допрос. Водили и франтоватого магазинного вора, который тоже вернулся обратно.
— Ведь все равно дело провалилось, так я взял да и сознался, — охотно рассказывает он. — Теперь, по крайней мере, мне зачтется предварительное заключение, и я на хорошем счету у начальства.
Рыжий парикмахер, уже отбывший наказание за эксгибиционизм и теперь вторично арестованный за то же, подходит к Мизике и шепчет:
— Послушай, они говорят, будто меня кастрируют, сейчас вроде есть такой закон. Неужели они в самом деле это сделают?
— Оставьте вы меня, наконец, в покое! — кричит Мизике на рыжекудрого, с белым девичьим лицом, арестанта.
— Нет, они не будут тебя кастрировать, — отвечает кто-то другой, услышав вопрос. — Они тебе только хвост отрежут.
Парикмахер ошеломлен. Он не верит, что существует такой закон. Он думал, что национал-социализм — политическое движение, а он ведь не политический преступник. Никто не имеет права его кастрировать. Он вообще не понимает, какое национал-социализму до этого дело! А впрочем, сам он тоже национал-социалист. С 1931 года он всегда подавал голос за национал-социалистов, и ни на одном собрании, на которых он когда-либо бывал, и речи не было о кастрации.
— Это меня моя старуха выдала, — говорит пожилой мужчина. — Дайте мне только домой вернуться, я покажу ей, где раки зимуют!
— Что она на тебя наплела?
— Да мальчишка хотел к гитлеровцам, а я был против. Я ему сказал: если ты наденешь коричневую рубашку, я вышвырну тебя вместе с твоей матерью. Вот за эту самую коричневую рубашку я и сижу здесь. Нет, дайте мне только отсюда выбраться!
— Мизике! Готфрид Мизике!
— Здесь!
Мизике так погружен в думы, что не сразу слышит свою фамилию. У двери стоят штурмовик и надзиратель.
— Заснул, что ли?
— Нет, я не спал.
Штурмовик презрительно меряет его взглядом с ног до головы, что-то бормочет и как бы с отвращением отворачивается. Мизике стоит и ждет. Они шепчутся и искоса на него поглядывают. Штурмовик вынимает револьвер и долго возится с ним, затем спокойно подходит к Мизике.
— При малейшей попытке к бегству пристрелю на мосте, понял?
Еще бы не понять? Но в чем дело? Зачем ему бежать? Куда это собираются его вести?
— Ну, пошли!
Надзиратель открывает дверь. Мизике вслед за штурмовиком поднимается вверх по лестнице, затем идет по длинному коридору. В окна виден Альстерский канал. Штурмовик с револьвером в руке молча шагает рядом с Мизике. В конце коридора он отпирает небольшую дверь, за которой видна ведущая наверх узкая винтовая лестница, Мизике осмеливается наконец спросить:
— Господин караульный, куда вы меня ведете?
— Заткнись! — слышит он в ответ.
Поднявшись по винтовой лестнице и миновав еще одну дверь, они оказываются в здании старой ратуши. Под любопытными взглядами встречных штурмовик ведет Мизике по многочисленным коридорам, по «мосту вздохов» в новую ратушу. Отсюда, пройдя через еще одну маленькую дверцу по длинному переходу и через площадку, попадают в здание, где еще совсем недавно помещался жилищный отдел. Теперь Мизике знает, куда его ведут: в отряд особого назначения. Он цепенеет от ужаса. Об этом отряде рассказывали такое, что волосы становились дыбом. У них истязание — обычное явление. Здесь всего несколько недель назад рабочий выбросился из окна и разбился насмерть. Здесь находится наводящая ужас комната 103, та самая, где и сегодня утром избили рабочего.
Штурмовик, злорадно ухмыляясь, смотрит на дрожащего человека и с важным видом взвешивает на руке свой револьвер.
— Ну, ну, пошевеливайся!
И Мизике, шатаясь, взбирается по лестнице. Откуда-то слышится граммофон. Проходя по пустому запущенному коридору, Мизике заглядывает в кое-где открытые двери. Он видит огромные плакаты на стенах, знамена и красные ленты от венков. Навстречу им попадаются люди в форме штурмовиков и эсэсовцев. Гулко раздается топот высоких сапог.
— Где ты подобрал этого выродка?
— Там, напротив. Курт хочет сам им заняться.
— Может порадоваться. Курт как раз в подходящем настроении!
Мизике охватывает смертельный ужас. Он весь холодеет, на лбу выступают крупные капли холодного пота. Теперь он уверен, что это его последний путь и что его убьют. Он больше не спрашивает себя, почему и за что. Им владеет одно-единственное желание — жить! Жить! Только не умереть! Он уже не думает о том, что невиновен, что является жертвой какой-то роковой ошибки, думает лишь об одном: только бы не умереть! Жить! Этот зловещий запущенный дом с ветхими лестницами и шаткими перилами, испачканные краской, загаженные стены, гулкие коридоры, пустые комнаты с распахнутыми настежь дверями, резкие звуки граммофона, свирепые, громко топающие эсэсовцы в стальных шлемах, с винтовками, — все это лишало его последней надежды. Кончено! Кончено!
У Мизике в голове мутится. Лишь на секунду мелькает неясный образ Беллы; огромные, расширившиеся от ужаса глаза, полуоткрытый рот. Да, так будет она стоять тогда, когда все будет кончено. А Карл Кролль, а добрый старый толстый Иозеф Мендес! Что они скажут? Что они скажут?
— Стой тут!
Мизике испуганно вздрагивает. Он становится у двери и просящими, как у собаки, глазами смотрит в грубое лицо под стальным шлемом.
— Лицом к стене, идиот! Ближе! Еще ближе! И берегись, если пошевельнешься!
Мизике становится вплотную к стене, носки его ботинок упираются в плинтус, а нос касается штукатурки. Штурмовик уходит в комнату. Мизике немножко расслабляется. Он осторожно смотрит направо, налево: в коридоре ни души. Налево — лестница. «Что, если сейчас убежать?» Он вздрагивает. Все тело его затрепетало. Беги! Беги же! Вниз по лестнице! А там в подъезд и дальше. Голова кружится. Шатаясь, он прислоняется лицом к стене. Нет, не хватает ни сил, ни нервов. Он прилип к стене коридора, как муха к клейкой бумаге. Все кончено, все кончено! Зачем его не оставили в камере? Ведь его уже допрашивали, Почему именно он должен умереть? Белла… Все кончено…