Нашествие монголов (трилогия) - Василий Ян 2 стр.


Такой ответ, по степным обычаям, был грубостью. При встрече у костра с незнакомыми, даже бедно одетыми, все становятся равными, обмениваются вопросами вежливости: о здоровье, о состоянии стад, о дальности дороги. Туркмен, очевидно, искал ссоры.

Джелаль эд-Дин вскинул и опустил глаза, и только уголок рта чуть дрогнул. Разве станет знатный хан входить в пререкания с простым кочевником песков?

– Хозяин сказал, что ты ищешь дорогу к Гурганджу? Я могу тебя проводить, – помолчав, сказал туркмен.

Джелаль эд-Дин был храбр, но его конь устал. Здесь он в безопасности, его охраняет закон гостеприимства. А на дороге этот туркмен будет так же за ним охотиться, как недавно он сам охотился за джейраном. И хан ответил:

– Сейчас в Гургандж я не поеду.

– А кто этот стонущий, уходящий из нашего печального мира?

– Раненный разбойниками, – сказал дервиш. – А я, мыслитель и певец, жду попутчика, чтобы не попасть в руки отчаянного Кара-Кончара. Говорят, что этот барс пустыни не щадит никого, даже бедного дервиша…

– А ты думаешь, что другие не грабили Кара-Кончара?

Дервиш ответил:

– Что могу думать я, пустой орех, гонимый по степи ветром скитаний?

– Кара-Кончар живет на безводном, недоступном солончаке. Он неуловим, как ящерица, ныряющая в песок, или как змея, скользящая в камышах. Никто не может добраться до него, а он проникает всюду.

– Кто промышляет разбоем, готовит себе славный конец: его голова подымется выше всех, надетая на кол на стене Гурганджа, – равнодушно сказал Джелаль эд-Дин, поворачивая прут с жарившимся мясом.

– Кара-Кончар – ночная тень, догоняющая злодея, – продолжал туркмен. – Кара-Кончар – кинжал мести, копье гнева и меч расплаты. Сейчас Кара-Кончар один, нет у него ни сына, ни брата. Настанет день, когда он падет мертвым, и то место, где стоит его юрта, опустеет. Хорошо ли это?

– Это невесело, – сказал Джелаль эд-Дин.

– А раньше у Кара-Кончара были и седобородый отец, и смелые братья, и нежные сестры. Но когда шаху Мухаммеду нужна сотня коней, он едет с кипчакскими воинами в наши кочевья и берет вместо одной сотни коней – три сотни лучших жеребцов. А с женщин он снимает серебряные украшения, говоря, что делает это в наказание за то, что какие-то кочевники где-то ограбили надменного кипчакского хана. А когда у шаха имеется во дворе триста жен, он со своими кипчаками увозит нашу лучшую девушку Гюль-Джамал, из-за которой спорили сто джигитов, и насильно держит ее в своем дворце, называя триста первой женой. Хорошо ли это?

– Это тоже невесело, – сказал спокойно Джелаль эд-Дин. – Но то, что сто джигитов допустили увезти из кочевья лучшую девушку и не отбили ее – вот это нехорошо.

– Тогда в кочевье наших джигитов не было. Кипчаки хитры и выбирают время, когда к нам безопасно приезжать.

– Слушай мои слова, джигит, – сказал Джелаль эд-Дин. – Ты говоришь, что у тебя были отец, братья и сестры? Почему их больше нет?

– Белобородого отца схватили шахские палачи и на площади Гурганджа медленно разрубили на куски, начиная от ступней ног. Братья бежали на восток и на запад. Сестер схватили кипчакские всадники и увезли. Разве это хорошо?

– Это тоже нехорошо, – сказал Джелаль эд-Дин.

– Где же мне теперь скитаться под солнцем? Что же мне остается делать?

Джелаль эд-Дин заговорил горячо:

– Если светлая сабля в твоих руках сверкает для защиты родного племени, если, кроме забав на караванных дорогах, ты хочешь совершить подвиг и стать опорой нашего зеленого знамени, то приезжай ко мне в Гургандж, и я научу тебя, как создать славное имя.

– Слушай, бек-джигит, – ответил туркмен, с яростью утирая рукавом губы. – Когда я приеду в Гургандж, то по моим следам, как шакалы, побегут шпионы-»джазусы» шаха, но я им не сдамся и погибну в схватке. Нужно ли это?

– Этого не будет, – сказал Джелаль эд-Дин. – Когда ты подъедешь к Западным воротам Гурганджа, ты увидишь сад с высокими тополями. Спроси у привратников: «Это ли новый дворец и сад Тиллялы? Проведите меня к хозяину!» – и ты покажешь этот листок.

Джелаль эд-Дин достал из складок шафрановой чалмы листок бумаги, снял с большого пальца золотой перстень. Горящей веткой он закоптил печатку перстня и, помочив слюной уголок листка, приложил перстень. На бумаге копотью отпечаталось красивой вязью написанное имя. Свернув листок в трубочку, он сложил ее пополам, разгладил на колене и передал туркмену. Тот приложил листок к губам и ко лбу и спрятал в медной коробочке для трута, привешенной у пояса.

– Я верю твоему слову, бек-джигит, я приеду. Салям! – И туркмен исчез за дверной занавеской.

Хозяин молча последовал за ним. Перед юртой, где на костре кипел большой медный котел, на мокрой от тающего снега земле сидели пять истощенных рабов в истерзанных лохмотьях. Руки у всех были закручены за спину, шеи затянуты петлями, концы их привязаны к волосяному аркану. Рядом с рабами стоял рыжий высокий конь с серебряным ошейником на изогнутой шее, с туго притянутым к луке поводом. На луку был намотан конец аркана, державшего пленных.

Туркмен сел на коня.

– Вперед, скоты-иноверцы! Если не будете плестись, я вас изрублю и оставлю падалью на дороге.

Пятеро рабов поднялись и заковыляли один за другим, туркмен взмахнул плетью, и вскоре все скрылись за холмом. Хозяин вернулся в юрту.

– Почтенный гость, около сотни джигитов показались вдали и направляются сюда.

– Знаю, это джигиты хорезм-шаха ищут меня. А кто был человек, с которым я сейчас говорил?

– Это, – и хозяин продолжал шепотом, точно боясь, что туркмен вернется, – это барс Каракумов, гроза караванных путей, славный разбойник Кара-Кончар, да рассудит его Аллах!

Глава четвертая Хаким, правдиво решающий

После остановки у кочевника Хаджи Рахим два дня шел узкой тропой через пустыню, направляясь на север к оазису в низовьях Джейхуна,[19] где находились города и селенья многолюдного Хорезма. Медленно плелся осел, и равномерно шагал за ним верблюд с больным купцом, все еще не приходившим в сознание. Дервиш распевал арабские и персидские песни и всматривался в даль, ожидая, когда же наконец появятся цветные купола мечетей Хорезма.

На третий день узкая тропа среди песчаных барханов обратилась в широкую дорогу и поднялась на каменистую возвышенность. Оттуда открылась цветущая, радостная равнина, покрытая садами, рощами и квадратами зеленеющих полей. Всюду между деревьями виднелись домики с плоскими крышами, группы черных, задымленных юрт и похожие на крепости с башенками по углам усадьбы богатых кипчакских ханов. Кое-где, точно копья, торчали острые минареты, и возле них переливались разноцветными изразцами купола мечетей. Как большие зеркала, сверкали квадраты пашен, залитые водой. По ним ходили полуголые, в отрепьях, люди с цепями на ногах.

Дервиш остановился на холме.

– Вот земля, созданная стать раем, – шептал он, – но она стала долиной мучений и слез. Пятнадцать лет назад я бежал отсюда, задыхаясь от страха, озираясь, как преступник. Кто сможет узнать теперь в обожженном солнцем черном дервише того юношу, которого проклял сам верховный имам?[20] Вперед, Бекир, скоро мы будем ночевать у ворот столицы всех столиц, богатейшего из всех городов мира – Гурганджа, где царствует хорезм-шах Мухаммед, самый могучий, но и самый зловещий из мусульманских владык…

Дервиш снова зашагал. По дороге стали чаще встречаться двухколесные повозки, запряженные крупными длиннорогими волами, пешие путники, нарядные всадники на разукрашенных конях и почерневшие на солнце поселяне на тощих ослах; отовсюду слышалось мычанье коров, блеянье овец, крики погонщиков.

В первом же селении дервиша окружили люди с длинными белыми палками.

– Ты что за человек? Если ты дервиш-бессребреник, то зачем тащишь за собой верблюда? Пойдем к хакиму,[21] он прочтет тебе твой смертный приговор.

Дервиша привели во двор, окруженный высокой глиняной стеной. На террасе, устланной широким ковром, сидел, скрестив ноги, тощий прямой старик в полосатом халате. Огромная белоснежная чалма, тщательно расчесанная седая борода, строгий, пронизывающий взгляд и медлительность движений вызывали трепет у всех, кто приближался к нему, и они падали ниц. Рядом, согнувшись, сидел молодой писарь с тростниковым пером в руке, ожидая приказаний.

– Кто ты? – спросил хаким.

– Я грешный сын моей почтенной матери, по имени Хаджи Рахим аль Багдади, ученик святых багдадских шейхов.[22] Я хожу по длинным дорогам и тщетно ищу следов праведников, скрытых холодным мраком могилы.

Старик недоверчиво поднял бровь и уставился на дервиша.

– А кто этот больной на верблюде? Почему он без чалмы? Правоверный ли он мусульманин или иноверец? Мне говорят, что ты его изранил, ограбил и распродал все его достояние? Верно ли это?

Дервиш поднял руки к небу.

– Ты, всевидящее небо, одна моя защита! Дивлюсь я на сплетника, который ничем, кроме лживых слухов, не дышит! Что ему до моих трудов и печалей!

Хаким многозначительно поднял кверху указательный палец и прошептал:

– Расскажи мне правдиво, что ты знаешь об этом больном?

Тогда дервиш рассказал о встрече с разграбленным караваном и о своих стараниях спасти жизнь раненого.

Старик провел рукой по серебристой бороде и сказал:

– Может быть, этот раненый очень большой человек и рука его достает до самого солнца? Я сам осмотрю больного. – Просунув босые ноги в туфли, он спустился с террасы и прошел к верблюду. Его окружили жители селения, стараясь перекричать друг друга.

– Мы знаем этого больного человека. Это богатый купец из Гурганджа, Махмуд-Ялвач. Вот и на верблюде выжжено его тавро. Караваны Махмуд-Ялвача в двести-триста верблюдов ходят в Тавриз и в Булгар[23] и до священного Багдада.

Хаким, выслушав жителей, помолчал, пожевал губами и важно провозгласил свое решение, а писарь записал его.

«Так как знающие и заслуживающие доверия люди заявляют, что больной – это достойнейший купец Махмуд-Ялвач из Гурганджа, то я приказываю снять его осторожно с верблюда, положить в моем доме и призвать лекаря-табиба, чтобы он старательно излечил его целебными травами. Дервиш, сделавший доброе дело своей заботой о раненом правоверном, может идти дальше, и его должен вознаградить спасенный купец. Так как верблюд не может принадлежать дервишу, то он останется у меня, пока не излечится его хозяин. За произнесение судебного приговора и приложение печати оставить при моем управлении черного осла, принадлежащего дервишу».

– Записал? – обратился хаким к писцу.

Тот прошептал:

– Истинно сказал мой господин!

Правитель добавил:

– Ученый дервиш, возьми от моих скудных средств один дирхем.[24]

Хаджи Рахим взял медную монету, потер ею лоб и приложил к губам. Держа ее в зажатой ладони, он сказал:

– Твоя мудрость велика, о хаким, правдиво решающий. Ты освободил меня от забот о раненом, о верблюде и об осле, на котором мне не придется ездить, но которого мне зато и не придется кормить. Я же, ничтожнейший из погибающих, подобен легковесной монете, что скользит из щедрой руки дающего в деревянную чашку слепого. И если твоя щедрость так же чиста, как серебро твоей бороды, то эта медная монета дирхем обратится в золотой динар.

Хаджи Рахим раскрыл ладонь. На ней блестела золотая монета – динар.

– Истинно говорю тебе, почтенный начальник, что та земля, на которую ступит твоя нога, никогда не увидит неурожая.

Хаджи Рахим снова зажал ладонь и стоял неподвижный. А правитель и все окружающие безмолвно глядели то друг на друга, то на сжатый кулак дервиша, и рты их раскрылись.

– Я дал ему медный черный дирхем. Это я хорошо помню. Но все вы только что увидели в его руке золотой динар, – сказал начальник. И с быстротой, которой никто не ожидал от всегда важного старика, хаким бросился к дервишу и вцепился в его руку.

– Отдай золотой динар! Им ты должен оплатить судебные расходы!

Хаджи Рахим раскрыл ладонь, и начальник схватил монету, но это опять был медный дирхем. Важный хаким подул себе на плечи и торжественно поднялся на террасу.

Хаджи Рахим подошел к ослу, снял свой мешок, перекинул через плечо и, не оглядываясь, направился дальше к Гурганджу, выкрикивая во весь голос призыв дервишей:

– Я-гу-у! Я-хак! Ля илляхи илля-гу-у![25]

Глава пятая Заветная калитка

«Все осталось таким же, как много лет назад, – думал Хаджи Рахим, прислонившись к высокому глиняному забору пустынного переулка Гурганджа. – Те же домики с плоскими крышами среди абрикосовых и тутовых деревьев, так же на бирюзовом небе вьются стаями белые голуби, а еще выше над ними с жалобным стоном медленно кружат бурые коршуны… Так же над забором свесились белые ветви цветущей акации, и под ними притаилась та же маленькая заветная калитка. На ее серых выветренных досках еще заметны круги искусно вырезанного узора. Когда-то из этой калитки выходила девушка в розовой одежде и оранжевом покрывале. Где она? Что с ней стало?»

Калитка открылась, и вышла девушка-подросток в длинной розовой одежде с шафрановым покрывалом. В руке она держала лопату. Слегка выдающиеся скулы и чуть скошенные глаза, покрой одежды и узел шафранного платка сказали бы знающему, что эта девушка из тюркского племени. Напевая песенку, она расчистила отводную канавку в свой сад, и вода повернула в пробитое отверстие под глиняным забором.

Вдруг девушка быстро выпрямилась и, прикрывая глаза узкой смуглой рукой, посмотрела в конец улицы.

Там кто-то пел высоким переливчатым голосом:

В глубине переулка показался молодой всадник в темно-зеленом чекмене,[26] туго стянутом пестрым поясом. Сдвинув на правую бровь баранью шапку, он медленно ехал на плясавшем караковом жеребце. Всадник хлестнул коня и с места бросился вскачь. Поравнявшись с девушкой, он разом осадил коня.

Девушка бросила лопату и вбежала во двор, захлопнув калитку. Всадник передвинул шапку на затылок и медленно поехал дальше по переулку.

Калитка приоткрылась, и девушка выглянула. Робко посмотрев по сторонам, она подняла лопату и снова скрылась.

Бородатый, почерневший от зноя дервиш, в остроконечном колпаке с белой повязкой хаджи и в разноцветном плаще, громко, как слепой, ударяя длинным посохом, перешел дорогу. Оглянувшись, он осторожно снял лоскут розовой материи, зацепившийся за калитку, и спрятал за пазуху.

– Да, – бормотал он, – все здесь осталось по-прежнему: то же дерево, только оно стало еще выше и гуще, та же калитка – она лишь потемнела и покосилась… И девушка похожа на ту, кого я любил в шестнадцать лет, но это не она. А где та, которая стояла здесь много лет назад с корзинкой абрикосов и сама смуглая и сладостная, как абрикос?! Все осталось то же, даже вон там, над старой башней, как и раньше, кружат ястреба. Только Хаджи Рахим не тот…

Дервиш постучал посохом в калитку. За старой карагачевой[27] дверцей послышался старческий кашель. На пороге появился старик, сухой и сгорбленный, в белоснежной чалме.

– Ягу-у! Я-хак! – запел дервиш.

Старик, всматриваясь слезящимися красными глазами, пошарил в складках свернутого из материи пояса и вытащил старый кожаный кошель. Он порылся в нем бескровными восковыми пальцами и достал черную тонкую монету.

– Аллахум селля! – воскликнул дервиш, прижимая монету ко лбу и губам. – Кто живет в этом доме? За кого я могу вознести молитвы единственному?

– Я живу в этом доме, но принадлежит он не мне, а кузнецу Кары-Максуму. На главном базаре все знают обширную кузницу и оружейную мастерскую Кары-Максума. Служителям веры он в подаяниях не отказывает.

– А каким именем судьба одарила тебя, делатель чудес?

– Не называй меня высоким словом «делатель чудес». Я старый шахский летописец Мирза-Юсуф и могу только добавить стихами поэта:

– Нет, нет! Ты все же делатель чудес, – сказал дервиш. – Ты пожертвовал черный дирхем, и так как твое подаяние исходило из благородного порыва сердца, дирхем сразу обратился в полноценный динар из чистого золота.

Старик наклонился к темной, похожей на птичью лапу ладони дервиша, на которой лежал золотой динар с выпуклой надписью.

– В моей долгой жизни я никогда не видал чудес, о которых говорят священные книги. Или ты, дервиш, способен делать чудеса, или же ты, как фокусник на базаре, хочешь посмеяться над полуслепым стариком.

– Но ты можешь испытать этот динар. Пошли твоего слугу на базар, и он принесет тебе целую корзину и жареного кебаба,[29] и вареной лапши, и меду, и сладких дынь. Может быть, ты даже уделишь тогда от этого изобилия бедному путнику, пришедшему сюда прямо из далекого Багдада?

– Так ты пришел из славного Багдада? В таком случае заходи в мой дом и расскажи о том, что ты там видел, а я испытаю силу твоего удивительного динара.

Глава шестая Шахский летописец

Шаркая желтыми замшевыми сапогами, старик направился через двор и поднялся на террасу.

– Проходи за мной, путник!

Дервиш вошел за стариком в комнату с кирпичным полом и разостланными вдоль стен узкими ковриками. На полках в нише стояли два серебряных кувшина и стеклянная иракская ваза. Купол комнаты, искусно составленный из переплетенных раскрашенных бревен, имел в середине отверстие для выхода дыма. Посреди комнаты в квадратном углублении чадила жаровня с углями. Вдоль задней стены стояли три раскрытых, окованных железом сундука, и в них виднелись переплетенные в желтую кожу большие книги.

Назад Дальше