Но вдруг она улыбнулась, она вспомнила про сундук с сувенирами. Она его еще не трогала – там бювары с массивными серебряными крышками, испещренными надписями, паровозы, поднесенные служащими железной дороги по случаю двадцатипятилетия служебной деятельности папаши Торопуло. Там ордена старшего Торопуло.
* * *Локонов чувствовал, что он является частью какой-то картины. Он, чувствовал, что из этой картины ему не выйти, что он вписан в нее не по своей воле, что он является фигурой не главной, а третьестепенной, что эта картина создана определенными бытовыми условиями, определенной политической обстановкой первой четверти XX века.
Вписанность в определенную картину, принадлежность к определенной эпохе мучила Локонова. Он чувствовал себя какой-то бабочкой, посаженной на булавку.
Локонов выглянул в окно. Стояла темная ночь. Шел дождь.
Локонов налил валерьянки с ландышами. Выпил.
«Надо как-то вернуть молодость, иначе жить невозможно, – подумал он, – отделаться от ощущения этой пустоты мира».
Немец приподнимал шляпу, любезно улыбаясь, кланялся собачке. Кончив раскланиваться с собачкой, он подошел к трамвайной остановке и стал с пьяной услужливостью подсаживать публику, приподнимая шляпу и пошатываясь. Немец был из загадочной страны, которую совершенно не знал Локонов. Он знал Германию Гете и Шиллера, Гофмана и Гальдерлина, но совершенно не знал, что представляет Германия сейчас, чем она дышит.
Этот немец, раскланивающийся с собачкой, напоминал ему скорее немца Шиллера из «Невского проспекта», чем реальную личность. Но все же Локонову захотелось подойти к немцу и завязать с ним разговор.
Локонов подошел к трамвайной остановке, но потом раздумал и подождал следующего трамвая.
Дома, за стеной, молодой голос пел:
Локонов прислушался.
За стеной слышно было дребезжание посуды. По-видимому, там мыли чашки, ножи и вилки. Сквозь дребезжание посуды слышался голос:
При слове «анархист» Локонов улыбнулся.
«Романс», – подумал Локонов.
Локонов не стал слушать. Это не был романс, это было похоже на балладу.
Локонов вспомнил своего отца, прокурора, любившего читать попурри и тем увеселять общество. Он вспомнил свою сморщенную мать. Нельзя сказать, что Локонов не любил свою мать. Нет, он любил ее. Так любят засушенный цветок, связанный с детством наших чувств.
В детстве Локонову, по старой терминологии, она казалась ангелом. Он часто спрашивал у прислуги, ангел его мать или нет, и прислуга отвечала – ангел.
В комнату ввалился Торопуло.
– Не больны ли вы? – спросил гость.
– Да, я болен, – ответил Локонов, – и неизвестно, когда поправлюсь...
– Это оттого, – ответил Торопуло, – что вы не мечтаете о сосисонах итальянских, о ростбифе из барашка с разной зеленью, об устрицах остендских, о невской лососине по-голландски. Советую вам заняться кулинарией, она излечивает лучше всяких лекарств. И какой простор откроется перед вами! Здесь вы сможете строить небольшие итальянские домики, мавританские беседки, готические павильоны, украшать свой стол трофеями. И все это принесет вам прямую пользу. Вот, приходите, я вас угощу. Закуска будет, «канапе» с красным соусом, суп очень вкусный я для вас приготовлю, а на третье будет рис на ванили с пюре земляничным. И за столом мы поговорим об устрицах маринованных, о лапе медвежьей с пикантным соусом о желе из айвы с обсахаренными розами! А затем я вам почитаю Фурье. Поверьте, он был не так глуп... Идемте, идемте. Я не уйду отсюда без вас! Советую вам заняться кулинарией. Вы увидите, послушаетесь меня – и через неделю о своей тоске и не вспомните!
– Я сегодня иду на концерт, – соврал Локонов.
– Да ведь еда – это та же музыка! – настаивал Торопуло. – Причем ведь звук никак не окрашен, по крайней мере, не в столь сильной степени и не столь несомненно окрашен, как различные блюда. А затем, все дело в том, что мы еще не умеем наслаждаться пищей, ведь и она звучит, еще как звучит! Тонкий и тренированный слух мог бы различить звуковые оттенки наливаемых вин, потрескиванье под ножом кожицы дичи, поросенка, влажный звук ростбифа. Все дело в тренировке. Ведь без тренировки великолепнейшая симфония нам может показаться какофонией. Наконец, вы успеете на свой концерт!
– Идемте... – сказал Локонов, – я сейчас буду готов. Всю дорогу Торопуло старался погрузить Локонова в мир ароматических рагу, прохладных желе, энергичных соусов. Локонов шел, вспоминая свои впечатления за день. Он чувствовал, что от праздника у него осталось весьма смутное воспоминание, как будто Гостиный двор, собственно, верхние аркады Гостиного двора были украшены плакатами с гигантскими изображениями рабочих, как будто улицы у Домов культуры были уставлены шестами с полотнищами или, может быть, со щитами, на которых были начертаны лозунги, да еще запомнился трамвай, украшенный электрической красной звездой, и флаг на каком-то здании, освещенный снизу и колеблемый ветром. Вот и все.
Была глубокая ночь. Они шли пешком, Локонов и движимый состраданием инженер, хотевший спасти молодого человека от излишних мучений, погрузив его в мир еды, в мир вкусовых отношений, запахов, в мир тягучестей и сыпучестей. Путь был длинен до зеленого дома. На доме пылала звезда. Как бы зарево от пожара стояло над городом.
В ворота прошли Торопуло и Локонов. Торопуло оставил в своей комнате на минуту гостя одного. Стол был накрыт на две персоны и украшен тортом.
Вернувшись, Торопуло снял торт со стола.
Локонов бежал от Торопуло. Локонов чувствовал, что мир Торопуло все тот же хорошо ему знакомый его собственный мир, только увиденный сквозь другие очки.
«Торопуло – эпикуреец», – думал Локонов.
И на грех удивителен и страшен был торт Торопуло. Сладостные статуи из серебристого сахара стояли на площадках, а внизу, из бассейна, наполненного зеленоватым ликером, возникала Киприда. И на самой верхней площадке была помещена фигура, изображение Психеи. И вот этот торт присутствовал в мозгу Локонова, когда он возвращался домой в свою отдаленную комнату.
Не дойдя до дому, он вернулся к Торопуло. Он боялся одиночества в этом, освещенном как бы пламенем, городе.
– Вот и прекрасно, что вы успокоились и вернулись, – сказал Торопуло.
Торопуло решил блеснуть сегодня.
Пока эпикуреец жарил, удалившись на кухню, неожиданно явился Пуншевич. Сел и стал рассматривать листы рисовой бумаги с бумажками от японских спичечных коробков.
– Вот и влияние Европы на Азию: голова лошади в подкове – символ счастья, несомненно европейский. Вот и Геракл, раздирающий пасть льва, – влияние греческой культуры. Вот и обезьяна на велосипеде, вот и варяг с бородой и щитом. Вот и бриллиант – все это влияние дореволюционной Европы, – беседовал сам с собой Пуншевич.
Торопуло, вернувшись, стал показывать Локонову конфетные бумажки.
– Обертка от пермской карамели, – сказал Торопуло. «Карамель столичная», – прочел Локонов. – Должно быть, Петербург, – подумал он, – но мостов таких как будто нет в Ленинграде».
Локонов заметил множество маковок церквей.
«Москва, но и Москва теперь другая».
– Вот изображение негра, несущего огромный колчан и стрелы на фоне пальм, – это для островов, должно быть. Взгляните, индеец, стрелявший из лука, – это, должно быть для Южной Америки. А зайчики и надпись совсем не японская, должно быть, для Кореи. Да, да, несомненно, для Кореи, – решил Пуншевич. – Ну, вот и для Китая – знаменитая китайская императрица на белом коне возвращается в Китай из монгольского плена. А вот и китайский мальчик на сверхчеловеческой лягушке. А вот и чисто японские: старшая сестра учит брата письму, бог богатства, считающий прибыль, бог счастья и богатства и долгой жизни на аисте, ребенок сидит на лотосах и молится – в раю всегда цветут лотосы. А вот и европейский ангел и обезьяна, поднимающие иероглифы радости. Вот и крылатый ребенок – европейский амур – бежит из Японии в Китай, держа в руках зажженную спичку, – это является как бы символом экспорта, пожалуй, не только символом экспорта, но и японской захватнической политики.
Пуншевичу жаль было, что сейчас не удастся показать гостю эту коллекцию. Со вздохом он отложил ее в сторону.
«Полезно, – подумал он, – когда сквозь малое видишь великое».
Пуншевичу жаль было, что сейчас не удастся показать гостю эту коллекцию. Со вздохом он отложил ее в сторону.
«Полезно, – подумал он, – когда сквозь малое видишь великое».
В мозгу Пуншевича толпились аисты среди вечнозеленых деревьев, живущие тысячу лет, обезьяны-пьяницы – мать-обезьяна пьет вино, а дети просят. На быке рогатый, сверхчеловечески сильный ребенок играет на флейте. В звездах, в кругах – иероглифы счастья, радости и долгой жизни. Бородатый бог счастья и долгой жизни в кольце из аистов. Богач, сидя на веранде, любуется лотосами.
– Да, – сказал он, – полезная, полезная коллекция. Мы должны догнать Европу, так же как это некогда сделала Япония.
– По-прежнему ли народ весел? – спросил Пуншевич. – По-прежнему ли разгулен? Раньше праздники имели связь с торгами или ярмарками. Религия и торговля соединяли людей в города, а теперь, что соединяет людей в города – я не знаю, должно быть, выполнение пятилетнего плана. Несомненно, этот план собирает людей в новые корпорации, устанавливает связь между людьми. И если когда-то зерном города являлся царский дворец, Акрополь, то теперь зерном города будет являться завод. Вокруг него будут возникать строения, парки, он будет окружен аллеями, мостами.
Пуншевич задумался.
«Праздники народа, поэзия его жизни, имеют тесную связь с его семейным бытом и нравственностью, с его прошедшим и настоящим. Попробую собирать праздники новой жизни для общества собирания мелочей, – с отчаянием подумал Локонов, – может быть, это даст мне возможность почувствовать прекрасное лицо жизни».
И затем он вспомнил, как перед праздниками ехал воз с водкой, а за ним бежала толпа: передние держались за подводу, некоторые бежали с портфелями. Вспомнил, как баба хвасталась, что за пять рублей уступила место в очереди за водкой.
Глава XII[6].Под звездным небом
Незаметно для себя Анфертьев дошел до Васильевского острова.
– Вот что, – сказал Анфертьев, – я написал песенку. Гуляка запел:
Жулонбин работал. Он занят был классификацией свадебных букетов.
В руке он держал засохший подвенечный букет из белых цветов и миртовых веток.
Перед ним лежали букеты с серебряными и золотыми цифрами «25» и «50».
– Для меня, – сказал он, – старый хлам не живет, я его только систематизирую, для меня вещи не имеют никакого наполнения, я занят только систематизацией. Вам не удастся меня смутить.
И Жулонбин снова погрузился в систематизацию. Разговор не вязался.
А Анфертьеву, так как он выпил, необходим был собеседник. Локонов жил далеко, в Выборгском районе.
Анфертьев успел по дороге забежать в пять или шесть пивных и побеседовать с завсегдатаями. Беседы не были вразумительны.
Один ему рассказал, как у него из кармана непонятным образом исчезло 20 рублей.
Другой, прося взглянуть на проходимца, уверял, что это аферист, потому что тот когда-то пытался выпить за счет сообщавшего.
Третий рассказал о каком-то телеграфисте-прохвосте, который в пивных торгует водкой и закусочкой в виде кусочков селедки.
Слушание этой невнятицы отняло у Анфертьева часа четыре. От пивной к пивной путешествовал Анфертьев, подбадривая себя понравившейся ему песенкой.
– и т.д.
Он даже решил было исполнить эту песенку под окном у Локонова, спеть ее в виде серенады, взять знакомого гитариста.
Он даже уже было забежал к знакомому инвалиду на культяпках, рыночному музыканту, но потом вспомнил, что тот наверняка в этот час пьян как стелька.
Наконец, побежал Анфертьев прямо к Локонову.
«Все мы разбрелись по сжатому полю, – размышлял Локонов, – и собираем забытые колосья, думая, что делаем дело, и в то же время новые сеятели вышли на свежую ниву, приготовляя новую жатву и торжество нового принципа. Пуншевич, по-видимому, надеется, что из мелочей и подробностей построится довольно полная характеристика века и периода».
Локонову показалось, что во дворе ветер засвистел флейтой, затем как бы зашелестел травой и повеял шепотом листвы, затем завыл, и сквозь вой ветра Локонов услышал:
Затем он увидал, что к окну прильнула чья-то рожа. Локонов подошел к окну.
Рожа не пропала, напротив, она принялась радостно улыбаться.
«Как мне отделаться от этого пьяницы? – подумал он. – Ни за что не отопру. Погашу свет, пусть думает, что я сплю». Локонов повернул выключатель и лег на постель. Но Анфертьев не уходил.
Он принялся барабанить по стеклу, чтобы обратить на себя внимание.
Локонов повернулся к стенке и попытался думать о чем-то постороннем, не относящемся к появлению Анфертьева, он стал думать о Нат Пинкертоне, Ник Картере, Шерлок Холмсе, книгах, прочитанных им за день. Убийства из-за наследства, кражи со взломом в фешенебельных особняках, нотариусы, японские шпионы, похищающие документы, обладание огромными богатствами, исчисление богатства по количеству рабочей силы, занятой на предприятиях, – все это кончилось.
«Ушел или не ушел?» – прервал Локонов свои мысли.
Он повернулся лицом к окну.
Анфертьев по-прежнему стоял у окна и смотрел в комнату.
«Пусть стоит», – рассердился Локонов.
«Без глубины эта книга, без глубины, – подумал он о соннике Артемидора. – А ведь прошла сквозь века, может быть, также пройдет Нат Пинкертон. Какая чушь в голову лезет! А мать моя, бывший ангел, превращается в сову, она становится бессмысленной старушкой. Сидит или бегает и ничего не понимает, только и делает, что в очередях разговоры слушает, Может быть, это и есть что называется общими интересами. Узнает, что у старика кошелек вытащили или что женщина нечаянно палец отрубила и не нашла.
За окном Анфертьев рыночным голосом запел:
И опять забарабанил в окно.
«Пожалуй, разобьет стекло, – встревожился Локонов, – выйду, скажу, чтоб не приставал».
Локонов зажег свет, надел пальто и вышел. Стояла прекрасная ночь. Луна светила, снег блестел. Локонов не застал Анфертьева у окна. Гость, подняв воротник, сидел на скамейке под березой. Анфертьев поднялся, протянул руку и сказал:
– Вот вы вышли, идемте погулять.
– Ну что ж, идемте гулять... – Согласился Локонов. – Куда же пойдем? -добавил он.
– Да вот, пойдемте в сторону города, – ответил Анфертьев, – мимо этих, вновь выстроенных поблескивающих домов, фабрик и заводов. Небось не приглядывались к новой архитектуре при свете луны. До сих пор ведь вы жили в центре среди этаких ампирных зданий, дворцов в стиле барокко, соборов, правительственных зданий и доходных домов, времен империи. Посмотрите при лунном свете на другие дома, как они выглядят ночью, горят ли в них огни, несется ли музыка. Обойдемте Дома культуры.
– Я согласен, – ответил Локонов, – попытаемся предвосхитить будущее.
– Итак, – начал Анфертьев, – вот за мостками и березками новый завод. Что вы знаете о нем?
Локонов не ответил.
– А ведь живете вы рядом. Почему же вы не поинтересовались, что представляет собой этот завод? Нехорошо, молодой человек, – хихикнул Анфертьев, – ведь завод окончил пятилетку в три года, и теперь его изображение появилось на конфетных бумажках, мне инженер Торопуло показывал, а вы и этого не знаете.
– Скоро, скоро, – воскликнул гуляка, – перед этим ударным заводом будет разбит сад, прорыты канавы, через них будут перекинуты изящные мостики, кое-где появятся клумбы, чтобы трудящиеся, идя на предприятие, шли бы по зелени, чтобы труд превратился в букет, бутон, наслаждение.
«Пошляк», – подумал Локонов.
Откуда-то выбежала собака и залаяла на Локонова и Анфертьева.
– Поди прочь, песик, – сказал Анфертьев, – Не мешай нам любоваться городом. Вы сильны в астрономии? – спросил он. -
Мне хотелось бы вспомнить, в каком зодиаке созвездие Пса помещается.
Но тут Анфертьев споткнулся.
– Жаль, – сказал Анфертьев, – что я не захватил с собою винца. В такую ночь выпить хорошо, и тогда знаете как архитектуру начинаешь понимать. Бррр... Здание звучит для тебя, как симфония. Люблю я в пьяном виде дом рассматривать. Другое здание такой увертюрой распахнется, что даже пальчики оближешь. А другой домишко затренькает, как балалайка. Хотите узнать музыку новых домов? Только шалишь, без водочки ее не узнаешь. В водочке восторг, милый друг, заключен, восторг. Вот бы выпить сейчас при лунном свете.
Звезды сияли над Локоновым и Анфертьевым.
Лай дворняги уже слышался где-то вдали.
Анфертьев и Локонов шли мимо огромных многоэтажных зданий из стекла, железа и бетона.