Сибирская жуть-2 - Бушков Александр Александрович 15 стр.


Первый раз за весь разговор жизнь говорит со страстью, даже заторопилась… «Учит, жизнь учит, — подумал я. — Говорят же, жизнь научит. Должно быть, так, жизнь, она всегда умнее самого человека. Жизнь, она навроде матери, а мы дети ее, неразумные даже в зрелые годы, нам бы все вместо хлеба — конфеты, вместо молока — коньяк… Поздно ты меня учишь, жизнь, поздно… Если бы всему этому учили нас с детства, всех — доброте, самоотверженности, умению радоваться чужому успеху, как своему, воинственному неприятию эгоизма… Эх-ма! Я опять толкую о воинственном, в крови это у нас, в мозгах костей…»

— Люди давно стали бы богами, если бы жили заветно и чисто, как… Хосе Марти, — она кивает на затерявшуюся в тумане, уплывшую за круглый горизонт Америку. — Или вот — Риего, Рафаэль Риего-и-Нуньес, — снова жест, на этот раз вниз, в сторону Испании…

— Странно, ты называешь воинов…

— Зло нельзя ниспровергнуть даже самыми лучшими словами доброты. Зло — деятельно, добро — созерцательно. Зло, исходящее от кучки негодяев, распространяется чуть ли не на все человечество. Люди, воюющие со злом, достойны памяти человечества, как и личности, дарующие миру добро. Слава человеку, изобретшему колесо. Слава человеку, рассказавшему людям о природе вещей.

— Тит Лукреций Кар?

— Не только. И Сократ, и Платон, и Леонардо, и Кант. Человек, давший основы познаваемости мира, тоже достоин памяти людской…

И опять долгая-долгая пауза… Интересно, хоть какие-нибудь станции засекли мой пролет в космическом пространстве? Вот — летит искорка. Чего? Жаль. Жаль.

— Я… Не хочу… расставаться с тобой… Я люблю тебя, жизнь…

— Поздно, Паша, поздно… У тебя остановилось сердце… Ты сам виноват в этом… А утверждаешь, что любишь меня… — Она горько и больно улыбнулась, отчего горько и больно стало и мне. — Ты всегда слишком сильно болел за всех, все норовил головой прошибить стенку, а стенка-то стена, а стена-то — китайская…

— Но ведь я не мог по-другому…

— Не мог…

Она вновь смолкает, и пауза длится долго, мне время предоставлено все вспомнить, все, что ставится мне вот сейчас в вину, в упрек, в заслугу…

— Люди сами виноваты в своих несчастьях…

Сами виноваты. Мы сами виноваты во всех наших бедах… Жизнь снова смолкает. Молчу и я. Под нами лазоревые светятся туманы. Земля теряется в них. И уже уплывают Пиринеи за размытое полукружие горизонта…

Где-то впереди, далеко-далеко, на востоке, может быть, там, где мой Енисей, я вижу черную стену. Там — граница света и тьмы. Над беспросветностью тьмы, высоко, горят знойные звезды — чьи-то маяки во Вселенной…»



Вот и весь рассказ учителя-пенсионера из глухой деревеньки Тишина таежного района. Сколько раз я перечитывал Павлово письмо, перелистывал, пересматривал, и каждый раз слышался мне в рассказе Павла Андреевича тихий укор в мой адрес: он, сельский мыслитель, всю жизнь помнил обо мне, ибо мы вместе с ним встретили утро жизни, а вот я о нем напрочь забыл. Что мы когда-то с кем-то из детского садика в тайгу сбежали из чувства протеста за содеянную по отношению к нам несправедливость, — это я помнил, а вот что со мной был еще и Пашка Тишин, голову на отсечение — не помню, забыл. Тоскливо…

И еще. К письму Павла на отдельном листке приложены были стихи. Мне определенно показалось, что они прямое продолжение его рассказа. Наверно, именно поэтому я и решил приложить их тут, к тишинскому посланию. Вот они.

РАЙСКИЕ КУЩИ

Ночью в горах выпал снег. Днем он контрастно белел по горам, четко отграничивая отметку в две тысячи метров над уровнем моря. Ниже этой линии все зеленело и цвело, а выше — снег, снег, зима, что, впрочем, тоже было очень красиво…

Мы снимали телефильм о Саянах, их красоту, цветы и водопады. В киногруппе работало пять человек: режиссер, он же оператор, три художника-пейзажиста, выполнявшие и роли артистов и разнорабочих, и я — автор сценария, консультант-проводник.

Вторую неделю мы жили на дне громадного ущелья в истоках небольшой саянской речки. Она собирала воду из нескольких озер, расположенных в тесных карах, по древним ледниковым бороздам. Красивые места, красивые озера, каждое не уступит знаменитому озеру Горных Духов. И вечные туманы. И скальные стены, поднимающиеся над дном ущелья почти на километр. И вечные снежники в каменных кулуарах. Все речки круто падают по ущельям, шумят, буйствуют, смывают древние ледниковые морены. Местами россыпью громадных камней поднимаются хаотические нагромождения курумов, каменных потоков, из тысячелетия в тысячелетие осыпающихся с каменных стен. Наши живые души встретились тут с геологической вечностью…

Все эти дни художники жили в небольшой пещере, сухой и уютной, а мы с режиссером предпочитали палатку, свежий воздух, настоянный на горных туманах и на запахах горных трав. Наша палатка стояла на моховой подложке. Подо мхом лежал слой многолетней мерзлоты. Колышки для палатки с трудом входили в грунт. Полотнища палатки часто провисали, веревки все снова и снова приходилось растягивать.

Съемка шла плохо. Мешала неустойчивая погода, такая характерная для этих мест. Свет в горах менялся и часто был совсем не тот, который нужен нашему режиссеру-оператору. Отправимся, бывало, на намеченную заранее точку съемки какой-нибудь панорамы, идем час-другой. Погода стоит — лучше и некуда: голубое небо с белыми облаками, по скалам снежники голубеют, поляны у ручьев разукрашены прекрасными цветами — настоящее чудо, рай на земле, страна обетованная… Выйдем на точку — все померкло, потухло, тяжелые тучи выползли из-за перевала, скатываются вниз по каменным россыпям, глотают гигантские валуны. И начинается дождь, щедрый, нудный, осенний горный. Странное лето в Саянских горах.

В тот день мы снимали хорошие кадры: туман и солнце затеяли замысловатый спектакль-пантомиму, мы стремились уловить эту игру, зафиксировать ее на кинопленке, и нам, кажется, это удавалось. Мы снимали феерию движения облаков, а настроение падало и падало, — такая игра солнца с туманом предшествовала, как правило, долгому периоду дождей, плохой погоде. Тучи побеждали солнце, улучшения в погоде не наблюдалось. К обеду тучи скрыли все — тьма и туман, в десяти шагах ничего не видно. Плохой дождь — он пришел на кошачьих лапках, тихо подкрался, без ветра, такой дождь надолго.

Настроение у всех испортилось, нам никак не удавалось снять стержневые кадры фильма, без которых картине не быть.

Но… Это самое «но» часто вклинивается в разные расчеты и намерения и все перечеркивает, что планировалось заранее, что задумывалось… Вечером началась буря. Тучи в ущелье закружились в бешеном вальсе, где-то вверху они неслись на восток, у восточных скал они обрывались в ущелье и мчались с востока на запад. У западного перевала они снова подымаются вверх и мчатся в невидимой высоте на восток. Шарманка. Тучи летят и летят, дождь льет, жестокая тоска закрадывается в сердце: да будет ли когда-нибудь всему этому конец? Ведь тут под дождями не подняться на перевал, не выбраться из этой Мурлындии.

Ночью нашу палатку сорвало с колышков, сложило, закутало нас в ней, запеленало, словно новорожденного ребенка в роддомовские пеленки. Мы с трудом выбрались из нее в непроглядной сырой тьме. И ничего нам больше не оставалось, как перебраться к художникам в пещеру, благо там места на взвод солдат хватит. Мокрые, замерзшие, правда, сохранив свои спальные мешки сухими, мы переселились в пещеру, теплую, сухую, уютную. Я сразу же хорошо устроился, ветер тут не выл, не капало — благодать. Чего это я раньше не перебрался в этот уют и покой? Уснул я почти сразу, чуть согрелся и уснул.

И привиделся мне сон, не сон — магическая реальность. Я сначала услышал какую-то старинную музыкальную пьесу, знакомую по жизни в Германии в послевоенные годы. Ее охотно, хотя и не очень часто, исполняли оркестранты на открытых площадках в небольших немецких городках. У нас в стране я не слышал ее никогда, ни в концертных залах, ни по радио. Если бы услышал однажды, я узнал бы ее, вспомнил. Она мне очень нравилась.

Мне показалось, что от этой музыки я проснулся. Огляделся. Все мои спутники спали. Знаете, как хорошо спится под дождем в сухой пещере! За входом в пещеру бушевал ветер, лил дождь, но не мешал музыке. Она тихая, едва слышная, шла из темной глубины пещеры. Я тихо поднялся, чуть заправил свою постель и пошел навстречу с оркестром, исполнявшим полузабытое мною сочинение. Я шел и шел, включив карманный фонарик, интенсивность звучания музыки медленно нарастала. Пол пещеры был ровным, ходы ее слегка изгибались. Все это было очень реально, я почувствовал тягу свежего воздуха, настоянного на сенных ароматах, и почти сразу же увидел свет в конце хода. Скоро пещера кончилась. Я стоял на выходе.

Передо мной расстилался луг моего раннего детства, наверное, первый луг в жизни, который я запомнил. Он когда-то простирался между деревенскими огородами и болотом под дальним косогором, болотом, возникшем за века и века на древней старице Енисея. Луг был сух, по нему густо цвели ирисы-пикульки, по древним тюркским курганам синели коврики богородской травки, от них пряные ароматы гуляли над степью, которую мы звали лугом. Над лугом сияло летнее, нежаркое, ласковое солнышко. В синем небе плыли редкие белые облака. Я чувствовал себя, как в детстве, беззаботно и радостно, весь полон ожидания счастья.

Над косогором, за которым лежал когда-то лучший в мире сосновый бор с рыжиками и брусникой, с клубникой по опушкам и черемухой по пересыхающим летом ручьям, над косогором и бором пламенело сияние. Оно манило меня к себе, и не было сил сопротивляться этому зову. И играла музыка, другая музыка — этой я никогда не слыхивал в жизни, я бы сказал — какая-то идеальная симфония, от нее рвалась душа в небо, летела и звала меня за собой. Оркестр, полный неведомых инструментов, которые могут производить такую музыку, тащил меня к себе, тянул. Я не сопротивлялся. Я пошел навстречу музыке и сиянию над боровым косогором, пошел с легким сердцем по такому знакомому суховатому лугу. Я ощущал запах чабреца, видел метелки ковыля и серебристые цветы — эдельвейсы. Я иду через мое детство, подумалось мне, иду к болоту моей жизни. Вот и оно. Мне в нем тоже все ведомо и знакомо. Вот тут есть сравнительно сухой переход, наша тайная тропинка, некогда сильно сокращавшая дорогу от бора в деревню.

Странно, я любил и это болото, осоку по кочкам, камыши у берегов, крохотные березки по подсохшим островкам, — как давно все это было! Вот и подъем на косогор к бору. Сколько радости всегда давал мне бор, как любил я ходить туда с бабушкой, потом с приятелями, бывало и один — за грибами, за ягодой и ни за чем, просто так…

Я перешел через болотце, поднялся на косогор и увидел громадную каменную стену, вроде кремлевской. Она влево и вправо уходила за горизонт и не кончалась в пределах видимости. Не просто стена — нечто фундаментальное, как сама земля, как мироздание. В стене, недалеко от меня, поднимались замковые ворота, башня. У ворот стояли и сидели стражники в странной, древней униформе. На них были куртки архаичного покроя, с разрезами на коротких рукавах, штаны — до колен, тоже с разрезами и будто накачанные воздухом. На ногах — сандалии. На головах — кожаные шлемы, отороченные серебристым позументом. Каждый воин-стражник держал в руках большие бутафорские мечи, а то и странные лезвия на длинных топорищах — помесь Запада и Востока.

Не я один шел к воротам. Другие люди, довольно много, с разных сторон, по-разному одетые, все по одному, каждый сам по себе шли и шли, влекомые музыкой и сиянием. И ни у кого не было с собой походного запаса, все шагали налегке, будто бы все были застигнуты врасплох, шли в том, в чем застал их зовущий глас труб.

Меня удивило наличие гигантской стены, преградившей мне дорогу к бору моего детства. Я, захваченный всеобщим движением, музыкой и сиянием, тоже пошел к воротам. Стражники-воины не препятствовали моему движению, однако осмотрели меня внимательно и цепко, словно бы искали, нет ли чего недозволенного: оружия, наркотиков, спиртного или еще чего-то, о чем я и не подозревал. Под аркой башни было что-то вроде пропускного бюро, за невысоким столом сидел лобастый человек с кучерявыми волосами, уже прихваченными щедрой сединой, особенно по вискам. Нижнюю часть лица украшала черная, тоже кудрявая борода. Человек внимательно посмотрел на меня и спросил:

— Ты кто? — спросил не по-русски, но я понял его и ответил. Мне показалось, что он говорит по-латыни, я и ответил ему на этом древнем языке. Учил когда-то, вот и пригодилось.

— А какой теперь год? От сотворения мира.

Я не знал и честно сказал ему об этом.

— А от Рождества Христова?

Я ответил. Он недоверчиво покачал головой, ну-де и ну, вот-де время-то летит. Спросил, есть ли у меня тут родственники. Я сказал, что не знаю, но думаю, что есть, как-де им не быть. У меня весь мир родственники, сказал я ему, мы же все от Адама и Евы.

Он еще раз внимательно осмотрел меня, ишь-де ты какой прыткой.

— Чем ты занимался в своей жизни? Обувщик, каменщик, пахарь, пастух, оружейник, бронник, гончар?

— Нет, — ответил я, — я лингвист. Я занимался современными языками, европейскими…

— Европейскими? — вроде бы удивился он и повернулся куда-то в угол. — Изекиль. — У него за спиной сидел еще один человек, невысокий, худенький, гоже кучерявый и бородатый. — Скажи, Изекиль, это где европейские языки?

Они быстро заговорили на незнакомом языке, в котором отчетливо слышалось гортанное придыхание. Я ничего не понял из их разговора…

Потом таможенник протянул мне лист бумаги, э, простите, папируса и попросил написать на нем мой куррикулус витэ — жизнеописание.

— Цито эт престо! — добавил он.

Я это все понял, не зря учил когда-то латынь. Ведь говорил же кто-то из моих школьных учителей: «Миша, в детстве учи все, чему тебя учат, чему сам выучиться можешь, потом в жизни все пригодится». Вот, даже латынь сгодилась.

Я нарисовал что-то на розовато-желтом папирусе, писать было непривычно, трудно, тростниковый калам мне не подчинялся, строчки из-под него выходили грязноватые и густо-черные.

Я передал листок чиновнику, он, не читая, переправил его дальше, Изекилю. Дверь передо мной отворилась. Я вышел в открытое пространство, уже за вселенской стеной по-над косогором. Вышел и остановился.

Передо мной расстилалась картина, достойная кисти величайших мастеров пейзажа. Я не стану описывать этот пейзаж, скажу только, что это было удивительно красиво. Ни в живописи, ни в реальности я ничего подобного не видел. Никто никогда не писал такого ландшафта, это надо увидеть, выдумать такое невозможно. Поражал открывшийся передо мною простор — ширь беспредельная. Было тепло, но не жарко. Воздух живителен и сладок. Солнце светит по-весеннему, желанно, приятно. Мне очень хотелось солнца после дождей Мурлындии, и вот оно было, грело. Я наслаждался им. Неподалеку от меня тек ручеек с такой чистой водой, какой я уже многие годы не видел, даже в самых дальних Саянах. Незнакомые деревья и кустарники окружали светлые луговины. Травы, цветы — все было не наше, все было из иных краев, из иных широт. И полное безлюдье. Разве что заросшая тропка, которая уходила от меня в глубину пространства, тропинка, по которой, кажется, годами уже никто не ходил, свидетельствовала о человеке…

Впрочем, вон где-то далеко пасутся овцы — какое у меня острое зрение! Вокруг стада овец бегают собаки, более похожие на волков. Во главе стада идет человек, пастырь, босоногий, с посохом выше головы, через плечо перекинута овчина. За чабаном следуют белобородые козлы, а уж за ними — овцы. Все стадо медленно уходит за пределы моего окоема. Там тоже видны отдельные купы незнакомых деревьев.

Я долго стоял и смотрел на открывшийся передо мною простор. Невысокие горы вдали с плавными очертаниями, озеро под горой, луг, неторная тропа через него, облака в небе. И чистота, я бы сказал, какая-то первобытная чистота, если бы я знал, как оно все было на земле давным-давно, еще до появления на ней человека. Словом, неземная шамбала, рай в небеси.

Прежде чем сделать первый шаг по отверзшейся мне тропинке, я обернулся, хотел взглянуть на контрольно-пропускной пункт, хоть взглядом попрощаться с милым человеком из таможенной службы. Но там уже не было никаких строений. Там тоже был беспредельный простор, красота и пристойность. Рай, право слово, рай небесный, а не ландшафт земли.

Я пошел по тропинке. Куда-то она меня выведет? Что-то я увижу тут и кого-то встречу? Я шел долго, и моя ходьба не утомляла меня, она была мне приятной. Я всю жизнь любил ходить пешком, ходил много и с наслаждением…

Назад Дальше