Сибирская жуть-2 - Бушков Александр Александрович 5 стр.


Мы ступили на нее, и я обрадованно вздохнул, уверенный, что это конец пути. Но не тут-то было. Мы только пересекли эту лесистую гриву и снова пошли по болоту. Потом еще миновали два острова. Меня уже шатало, кружилась от усталости голова, я начинал проклинать тот день и час, когда черт меня дернул напроситься в эту адову глушь, а Карькову хоть бы что — шлепал себе легонько по трясине и шлепал, как заводной.

Но вот, наконец-то, впереди замаячил кедрач, и вскоре мы вошли в него, сухой и тенистый, и Карьков сказал мне, что мы уже дома. Не успел я как следует оглядеться, как оказался перед таежной избушкой.

В избушке стояли потрескавшаяся глиняная печь, стол, нары, и я, едва державшийся на ногах, плюхнулся на эти жердевые нары. Однако Карьков заворчал:

— Э, парень, так не годится. Сперва необходимые дела надо сделать, а потом уже отдыхать.

Я через силу поднялся.

Он повел меня куда-то по тропке.

Вскоре мы оказались на берегу затхлого, заросшего дурниной и заваленного корягами озера. У берега стоял ветхонький плотик, на нем — плетенная из прутьев корзина. Карьков шагнул на плотик, оттолкнулся шестом и, отплыв метра три, стал выбирать старую, сплошь в дырках, мережу. В мереже между дырок трепыхались тяжелые караси. Накидав их с полкорзины, он причалил и велел мне тащить добычу к избушке. Там он сел на пенек потрошить карасей, а меня направил рубить дрова.

Круша топором сушину, я искоса наблюдал за Карьковым, а он, проворно полосуя карасей, выбирал из них на большую сковороду только икру, а самих же рыбин кидал небрежно в траву. Расправившись с карасями, он собрал их снова в корзину и приказал мне отнести их и вывалить в воду.

— Да только не туда, где мы были. В другую воду, — и показал мне пальцем в противоположную сторону.

Я молча взял посуду, пошел. Разговаривать с Карьковым мне не хотелось. Тягостно мне было с ним говорить. Он по-прежнему все время уводил глаза в сторону, по-прежнему думал о чем-то своем и ворочал языком как бы нехотя, через силу.

Пройдя с сотню метров густым кедрачом, я оказался на краю нового болота и среди этого болота почти вровень с ним увидел большое темное озеро. Осторожно ступая по тропке, бегущей среди белого мха, усыпанного рясною клюквой, я подобрался к самой воде и остановился как вкопанный. В черной, но почему-то очень прозрачной глубине, прямо у берега, ничуть не путаясь меня, маячила огромная, как бревно, рыбина. Щука! Я хлюпнул прямо перед ней содержимое своей корзины, караси стали медленно опускаться ко дну, и щука заметалась возле них, заизгибалась упруго и мощно.

«Приученная, что ли?» — смотрел я на нее, пораженный.

Когда я вернулся, возле избушки уже горел костерок, и Карьков жарил на нем икру, приспособив сковороду на таганок. От запаха вкусной еды у меня перехватило дыхание, так я проголодался, однако Карьков не спешил, хоть и время уже быстро клонилось к закату.

Отодвинув от огня сковороду с готовой икрой, он поднялся и шагнул к старому, полузасохшему кедру, сдвинул толстый пласт коры, обнажив под ним глубокий тайник, и вытащил оттуда какую-то склянку.

Чуть погодя, когда мы сели за стол, он зачерпнул из этой склянки ложку какой-то коричневой смолянистой массы и, отправив в рот, кивнул мне:

— Прими и ты с устатку и в честь благополучного прибытия на место. — И, кажется, подмигнул мне. А может, это мне показалось.

— Что в склянке-то? — спросил я.

— А ты попробуй, — ответил неопределенно старик.

Я пожал плечами и тоже поддел ложкой порцию тягучего, терпкого вещества. И, закусывая его обильной карасиной икрой, тут же почувствовал, как начинаю пьянеть.

Карьков тоже заблестел странно глазами.

И вдруг повел какой-то не очень понятный для меня разговор.

— Ты, поди, веришь в Бога?

— Да, верю.

— И, поди, после смерти надеешься попасть в рай?

— Как всякий нормальный человек, да, мечтаю.

— И представляешь уже, как будешь там ходить в белых тапочках по гладенькому песочку? Именно ты? Муть! Это все придумки досужих рабов. Рабов духа с неудовлетворенным чувством тщеславия на земле. Самое страшное заболевание мозга. Рай, как таковой, может, и есть. И, вполне возможно, ты в него попадешь, но это будешь не ты и потому об этом просто-напросто ничего не узнаешь. Только иногда в твоем двойнике кое-что отзовется… Ну, не в двойнике, а в твоем другом «я». И это будет настоящее чудо!

— В «тебе», в «твоем»! Как понимать?

— А так, что ты перейдешь в совершенно новое состояние и себя прежнего помнить не будешь…

Я только плечами пожал.

Карьков стал объяснять:

— А ты помнишь себя в материнской утробе? А ведь это был целый мир, была целая жизнь. Ты просто был в другом состоянии, на определенном этапе превращений, не говоря о том, что когда-то являлся просто маленьким семенем. Тоже, надо сказать, определенное состояние, определенный этап, определенная жизнь. А ты помнишь себя крохотным грудничком, когда еще не встал на ноги, не пошел?

«Философ, тоже мне! Какую ахинею он прет?» — подумал я тогда, не догадываясь, что впоследствии его слова не будут давать мне покоя, поразят недосягаемой своей глубиной, а сейчас пьянел все больше и больше.

Предметы поплыли перед глазами, сделались мутно-туманными.

Я, кажется, запел, потом стал хохотать, потом снова навалился на пищу. Вместо старика передо мной скалила зубы какая-то полузнакомая рожа. Я не выдержал, пошел и рухнул на нары. Но уснуть не мог и снова сел на лавку, за стол. Потом побежал зачем-то на улицу. Потом вернулся… И так всю ночь — в бешеной, фантастической карусели.

На какое-то время старик куда-то исчез, перед этим очень странно посмотрев на меня и взяв чего-то под нарами. Я кричал, звал его, бегал вокруг избушки, а потом рухнул в траву, стал бормотать:

— Колдун, колдун! Лешачина таежный!

«А может, не колдун? — пронзило меня. — Может, этот самый… как его… в общем…» Почему-то вспомнилась давняя история, рассказанная кем-то из казачинских стариков. Гулял-де во время гражданской войны по окрестным городам и селениям разбойник Ханжин и, награбив уймищу золота, спрятал его где-то в тайге. Спрятал и поручил верному человеку хранить, сам на время убежав за границу.

Так, может, Карьков и есть тот верный его человек. Может, он и исчез затем, чтобы проверить тот клад…

Проснулся я в избушке на нарах. Карьков суетился на улице возле костра, жаря новую порцию карасиной икры. Голова моя трещала так, что рябило в глазах, я едва двигался, а Карькову, чувствовалось, — ничего. Он сноровисто справлялся с приготовлением еды и, по-прежнему не глядя на меня, мурлыкал что-то под нос.

Через неделю Карьков отвел меня обратно в село.

Вернулся я в него с каким-то не очень хорошим, жутковатым осадком в душе.

Что за человек этот таежный скиталец, я так и не узнал, хотя главной целью моего путешествия было все-таки это. Загадок только прибавилось. И одной из этих загадок было удивительное провидение Карькова.

Например, он говорил:

— Ты вроде хотел добыть глухаря. Иди в правый угол Карасиного озера и не зевай. Он сейчас там кормится на полянке.

Я шел и убивал глухаря.

В другой раз он ворчал:

— Напрасно ты нынче жерлицу достал. Нынче ни одной щуки к тебе не придет.

— Да откуда ты знаешь? — нервничал я.

Он только хмыкал и уводил куда-то глаза.

Но щуки в тот день ко мне действительно не приходили.

* * *

После того путешествия мы не виделись с Карьковым почти год, и вот я узнал, что с ним случилась беда, он лежит в постели и просит меня его навестить.

Я тут же пустился на лодке в Сполошное.

Карьков лежал на кровати в своей неказистой халупке до того изможденный, что если бы не его глаза, горящие и беспокойные, я бы подумал, что он не живой. Правда, нога Карькова, забинтованная каким-то тряпьем, покоилась на табуретке. Реденькая щетина на его впалых щеках была белее первого снега.

В избушке крепко пахло травяными отварами, в ней хозяйничала какая-то незнакомая мне проворная женщина.

— Ну вот, — промолвил Карьков, с трудом шевеля сухими, потрескавшимися губами. — И еще раз довелось нам увидеться. Не чаял, не думал. Я ведь, парень, можно сказать, с того света вернулся. И на старуху бывает проруха. Ага.

Он велел мне сесть поближе к изголовью и хриплым прерывистым голосом, то и дело кашляя, рассказал, что с ним случилось.

Пробираясь однажды через бурелом в своих безлюдных владениях, Карьков сломал ногу. Пролежав какое-то время на земле в забытьи, он очнулся, наложил самодельную шину и стал размышлять, что делать дальше. Идти он не мог даже с помощью палок, мог только осторожно ползти, а до избушки было не менее пяти километров.

И он пополз, крича от боли и находясь на грани потери сознания, а то и вовсе теряя его.

Сколько он полз, Карьков не знает, не помнит. Помнит только, что несколько раз солнце в небе сменяли крупные звезды, несколько раз вёдро чередовалось с дождем и несколько раз густые туманы застили землю. Карькова донимал не только недуг, но и голод. Карьков толкал в рот траву, выкапывал из земли корешки, один раз поймал ящерицу и съел ее, разломив, как краюху.

Сколько он полз, Карьков не знает, не помнит. Помнит только, что несколько раз солнце в небе сменяли крупные звезды, несколько раз вёдро чередовалось с дождем и несколько раз густые туманы застили землю. Карькова донимал не только недуг, но и голод. Карьков толкал в рот траву, выкапывал из земли корешки, один раз поймал ящерицу и съел ее, разломив, как краюху.

Вскоре голод целиком завладел его сознанием, отодвинув на второй план даже нестерпимую боль, и Карьков теперь думал только об одном — поскорее доползти до избушки, где были сухари и еще кой-какая еда.

Но известно, что беда не приходит одна. Когда он добрался, наконец, до жилья, он увидел, что в жилье побывал медведь и сожрал все съестное.

Карьков заплакал и, жуя кожаную рукавицу, которую обнаружил в избушке нетронутой, покатился по полу. Неужели это все?! Неужели это конец?! За что? За какие грехи? Нет, это неправильно, несправедливо!

И тут что-то произошло с ним такое, чего он объяснить не умеет. Какая-то сила подхватила его и вынесла из избушки. А потом…

А потом он очнулся на самоходке, плывущей посреди Енисея.

Самоходчики ему рассказали, что, проплывая мимо устья речки Ягодки, они увидели что-то наподобие плотика, а точнее пару сцепленных коряг. На них лежал без сознания Карьков лицом вниз, руками обхватив коряги.

— Как я очутился на Ягодке, не пойму, — говорил мне Карьков. — Ведь до нее от моей избушки далековато, да и то в сторону от тропы на Сполошное. Но спасение через Ягодку — это был в моем положении единственный шанс. Кто меня туда перенес?

— Так-таки ничего и не помнишь? — спросил я его.

— Нет, — ответил Карьков. — Хотя… Хотя сон вроде снился… Будто кто-то внутри меня, второй вроде я, все толкал меня к реке и толкал…

Я перешел на другое.

— А почему не в больнице, а дома?

— Да к чему мне больница? Мы с Макаровной вот, — кивнул он на женщину, — и сами своими средствами обойдемся. Травки, коренья куда как лучше больницы.

— Ну Карьков, ну Карьков! Ты, однако, и в самом деле колдун, — не выдержал я.

— Да никакой я не колдун! — рассердился Карьков, первый раз глянув мне прямо в глаза. — Я самый обыкновенный таежник. Зря ты навоображал себе всякого про меня. Если бы я был колдун, я бы хоть что-то мог объяснить…

* * *

Вот, пожалуй, и все. Больше мы с Карьковым не виделись. Он не напоминал о себе, да и у меня других забот было предостаточно. А потом, через годы, Сполошное как-то незаметно, потихоньку исчезло, а вместе со Сполошным исчез и Карьков. Я даже не знаю, умер он или переехал куда. В молодости мы беспечны и равнодушны к судьбам старых людей даже в том случае, если эти люди неординарны.

А вот с годами… С годами все чаще и чаще вспоминаю Карькова. И при этом чувствую такое, что бывает совсем не до сна. И здесь не только запоздалый стыд за себя, здесь еще жуткая тоска о чем-то, непонятная боль и сладостная душевная дрожь, которая случается при соприкосновении с тайной.

И чем дальше, тем больше.

1991 — 1997 гг.

СТРАХ

День уходил.

Еще недавно чистое, белесоватое осеннее небо стало постепенно меркнуть, сереть, будто подергиваясь паутиной, темный ельник, подступающий сзади, слева и справа от нас почти к самой воде, почернел, насупился, поугрюмел, а по зыбкой глади реки беззвучно заскользили белыми тенями клочки еще рыхловатого, лишь начинающего нарождаться тумана.

Река задышала нутряной промозглостью, холодом.

— Ка-р-р, кар-р-р, кар-р-р! — как наждаком по стеклу, скребанула по нервам неизвестно откуда взявшаяся над нашими головами ворона и, тяжело махая крылами, потянула к недалекому обрывистому противоположному берегу, где тут же и исчезла, слившись с аспидным фоном высокого яра. Но ненадолго. Через какие-то секунды вновь появилась в небесном просвете, будто материализовалась из небытия, повернула обратно и начала теперь уже молча пикировать едва не на нас. С шумом пронеслась прямо рядом, ударив по нашим лицам воздушной волной, и нырнула в морок хвойной чащобы.

Я отшатнулся.

А Славка Хомяков от неожиданности едва не свалился с огромной коряги, на которой мы оба сидели, и долго не мог насадить на крючок нового червяка.

Что это он? Неужели так испугался?

Однако я тут же позабыл и о нем, и о выходке бешеной птицы, потому что клев был отменный. Именно теперь, в сумерках, на нашу самодельную снасть вдруг валом повалил отборный красноперый елец, и мы только успевали закидывать, предварительно отвязав от удочек за ненадобностью поплавки. Не успеет грузило опустить леску лишь на малую глубину быстрого стрежня, как слышишь: дерг! дерг! Подсекаешь — и вот он, в руке, упругий вертун.

Рука быстро мерзла от соприкосновения с мокрым холодом рыбины, и на пальцы приходилось периодически торопливо дышать…

Клев оборвался так же разом, как и возник.

И тут мы увидели, что порядком запозднились, что вокруг уже ночь. А до заброшенной таежной избушки, где мы решили заночевать, надо было еще топать да топать.

— Двинули! — как-то странно передернулся Славка и, кое-как смотав удочку и взяв котелок, неохотно, с оглядкой, стараясь держаться ближе ко мне, ступил на тропинку.

Тропинку можно было назвать таковой лишь условно, потому что она была протоптана смолокурами еще в незапамятные времена и давно затянулась травой, будыльями и кустами, которые будто клешнями сжимали с боков две стены леса. Тропинка беспрестанно виляла, изгибалась ужом между деревьями, и мы в темноте то и дело натыкались на что-нибудь, цеплялись удочками за пружинистый лапник.

— Бросим эти удочки к лешему! — крикнул я. — Завтра утром захватим, все равно пойдем мимо…

И только я эти слова произнес, кто-то сбоку как охнет, как шарахнется в сторону, как затопочет, как зашумит, что у меня от неожиданности на затылке даже волосы шевельнулись.

Славка схватил меня за руку.

— Не вякай что ни попадя! — зашипел. — Не поминай его не ко времени! — Славку трясло. Глаза парня сделались круглыми, как у совы.

— Кого — его?

— Т-с-с-с! — Славка приложил к губам палец. — Того, кого ты только назвал! — Он намеренно избегал слова «леший». — Это тебе не при солнышке ясном, это… Да и место — сущее его обиталище. Он, братец, живо…

Я сделал попытку засмеяться.

Получилось неестественно, нервно.

— Да ты че? — не узнал я собственный голос. — Это же был лось. А то, может, косуля. Дремала под елью, мы ее спугнули, она и рванула…

Но по спине моей уже пробежал холодок. Вспомнилась вдруг ворона. Ее странный полет прямо на нас, ее жуткое молчание при этом, будто она была призраком, пытавшимся нас мысленно смять, раздавить, уничтожить, а более всего — перепугать до полусмерти. Тогда я от ее выходки отмахнулся, тут же отвлекшись, теперь вот не отмахивалось, не отвлекалось. Не потому, что обычные вороны в обычных условиях так себя не ведут, а потому, что только сейчас, очутившись в этой кромешности, я до конца осознал, где мы со Славкой находимся, куда нас с ним занесло. А до этого все как-то так…

То был Омеличевский урман, который даже взрослые люди нашей деревни ближе к сумеркам стороной обходили. Что-то тут творилось неладное. Именно где-то здесь много лет назад, еще задолго до Великой Отечественной войны неизвестно отчего умер искавший потерявшуюся корову дед Никанор Перелыгин. Именно где-то здесь год назад, заблудившись и проплутав сутки, полоумная Таля Тарасова окончательно потеряла дар осмысленной речи и только произносила после этого одно слово, дико тараща глаза и показывая в сторону урмана рукой:

«Там… там… там…»

И все же больше всего я почувствовал неуют от того, что увидел испуганным Славку. Первый раз в жизни.

Это было так невероятно, так неожиданно!

И смущало больше, чем ночной лес и его живые и мнимые обитатели.

Славка слыл парнем сорви-голова. Что-нибудь напроказить, сочинить авантюру, сдерзить старшему — раз плюнуть. Не он ли больше всех хохотал над россказнями суеверных старух? Не он ли и слушать не захотел, когда я было начал отнекиваться от похода на Омелич с ночевкой? Не он ли…

Впрочем, тогда, по младости лет, по неопытности я не мог еще знать о том, что самые егозливые, шумные, неуправляемые, самые бойкие на слова люди в непривычных условиях оказываются и самыми жалкими трусами…

Началось все совсем неожиданно. У Славкиной матери, тети Шуры, заболела в соседней деревне Тарской сестра. Собравшись к ней на неделю, тётя Шура попросила мою мать разрешить мне, человеку, по ее словам, «самостоятельному и сурьезному», пожить эту неделю с ее «баламутом». Мне разрешили, и я тут же с великой радостью переселился к приятелю.

От бесконтрольности, от свободы мы ошалели и, едва прибежав из школы, начинали придумывать для себя приключения, а точнее сказать, просто-напросто осуществлять очередные Славкины лихие задумки: «самостоятельный» человек оказался в одно мгновение под пятою у «баламута».

Назад Дальше