— Написать письмо ничего не стоит, только такого дела по почте не сделаешь. Как-никак, а придётся самому съездить в Токио и попросить лично...
— А отец-то как же? Ведь не известно ещё, когда тебе можно будет поехать в Токио.
— Я и не еду. Я намерен сидеть здесь, пока дело не кончится — или он выздоровеет или нет.
— Само собой. Кто ж бы мог бросить такого тяжёлого больного и уехать в Токио!
Сначала в глубине души мне стало жаль матери, ничего не знавшей. Но сейчас же вслед за этим я не мог взять в толк, почему это матери понадобилось в такую тревожную минуту поднять этот вопрос. Когда я отходил от больного отца, у меня появлялась возможность спокойно посидеть и почитать книгу. Повидимому, мать также, забыв про лежащего перед нею больного, имела возможность подумать о чём-то другом. В этот момент она проговорила:
— По правде сказать, я думаю, что если бы ты нашёл себе место, пока ещё жив отец, это его несомненно успокоило бы. Конечно, при таком состоянии, пожалуй, уже не успеть, но всё же, если бы теперь, пока он и говорит как следует и соображает хорошо, если бы можно было его, пока он жив, этим порадовать, это было бы с твоей стороны исполнением сыновнего долга по отношению к отцу.
К несчастью, моё положение было таково, что я не мог исполнить этого сыновнего долга. В результате я не написал учителю ни одной строки.
XII
Когда приехал мой старший брат, отец, лёжа в постели, читал газету. У него была привычка обычно, что бы там ни случилось, ежедневно прочитывать газету. Теперь же, с тех пор, как он слёг в постель, он от скуки ещё больше стремился к чтению. Мы с матерью не удерживали его насильно от этого, а старались по возможности делать так, как хочет больной.
— Если у вас ещё столько сил, значит, ещё ничего. Я ехал сюда в предположении, что дело совсем плохо, а выходит, что вовсе уж не так ужасно...
Так говорил брат, разговаривая с отцом. Его слишком оживлённый тон казался мне невяжущимся с обстановкой. Но и он, отойдя от отца, и оставшись со мной, был печален.
— Хорошо ли ему позволять читать газеты?
— И я так думаю, но только он и слышать не хочет, ничего не поделаешь!
Брат молча выслушал моё объяснение. Затем спросил:
— Он ещё всё хорошо понимает?
Повидимому, он полагал, что сознание отца несколько ослабело из-за болезни.
— На этот счёт всё обстоит хорошо. Я вот давеча в течение двадцати минут сидел у него, разговаривал о том, о сём, — и даже признаков расстройства речи ни малейших! В таком положении он ещё долго может продержаться.
Прибывший почти одновременно с братом муж моей сестры держался, однако гораздо более отрицательного, чем у нас, взгляда. Отец, увидев его, стал спрашивать о сестре.
— В таком положении её нельзя подвергать тряске в поезде. Если бы её понапрасну везли сюда ко мне, это бы напротив доставило мне беспокойство, — заявил он. — Лучше уж я сам, — вот поправлюсь — съезжу посмотреть на новорождённого, — прибавил он.
Когда пришло известие о смерти генерала Ноги, отец и на этот раз первым узнал это из газет.
— Какой ужас! Какой ужас!
Мы, ничего не знавшие, были перепуганы этими внезапными его словами.
— Я подумал, что, вероятно, у него уже голова не совсем в порядке, — говорил мне потом брат.
— Я тоже был очень испуган, — в таком же смысле сказал и муж сестры.
С этого времени газеты стали приносить известия, которых мы, деревенские жители, поджидали с нетерпением. Сидя у постели отца, я внимательно их прочитывал. Когда читать их здесь было некогда, я приносил их в свою комнату и прочитывал с начала до конца. Я долго не мог забыть фигуры генерала Ноги, одетого в свой военный мундир, и его супруги, по своему одеянию похожей на придворную даму.
Как раз в этот момент, когда печальная весть облетела все уголки деревни и зашевелила все эти сонные деревья и травы, я неожиданно получил телеграмму от учителя. Для нашей местности, где при виде человека, одетого в европейский костюм, начинают лаять все собаки, телеграмма казалась огромным событием. Мать с испуганным видом принёсшая телеграмму, нарочно отозвала меня в такое место, где никого не было.
— Что такое? — сказала она и, стоя рядом, ждала, пока я вскрою печать.
В краткой телеграмме было приблизительно следующее: „Хотел бы повидаться с тобой, не сможешь ли приехать?“
Я задумался.
— Несомненно, это относительно твоей просьбы о месте... — высказала предположение мать.
Я и сам подумывал, что, может быть, оно и так. Но всё-таки мне это казалось немного странным. Как бы то ни было, но мне, вызвавшему брата, мужа сестры — нельзя было бросить больного отца и уехать в Токио. Посоветовавшись с матерью, я послал ответную телеграмму о том, что приехать не могу. Я постарался по возможности короче вставить и сообщение о том, что болезнь отца принимает очень опасный характер, однако этого мне показалось мало, и в тот же день я послал по почте в подробном письме изложение всех здешних обстоятельств. Мать, пребывавшая в полной уверенности, что дело идёт только о месте, с сожалением говорила:
— Вот уж не во-время!
XIII
Моё письмо было довольно обстоятельное. И мать и я на этот раз были убеждены, что теперь от учителя что-нибудь придёт. И вдруг на второй день после отправления письма на моё имя вновь пришла телеграмма. В ней ничего не было, кроме слов: „Можешь и не приезжать“. Я показал это матери.
— По всей вероятности, он имеет в виду написать что-нибудь в письме. — Мать всё время продолжала понимать это только так, что учитель хлопочет о месте для меня. Я и сам подумывал о том же, но всё-таки, мне, знавшему учителя с его привычками, всё это казалось очень странным. „Учитель — в поисках места для меня“ — мне это казалась совершенно немыслимым.
— Так или иначе, но моё письмо ещё не могло дойти до него. Эта телеграмма, несомненно, послана до получения моего письма.
Обратившись к матери, я привёл ей это соображение, как нечто несомненное, и она, соглашаясь со мной, заметила:
— Да пожалуй! — но в сущности этот факт, конечно, ничего не мог объяснить в поступке учителя, пославшего мне телеграмму, не прочитав сначала моего письма.
Как раз в этот день наш постоянный доктор должен был привести с собою старшего врача больницы, и нам с матерью больше уже не удалось поговорить об этом деле. Врачи, поставив отцу клизму, уехали.
Отец, с тех пор как он был уложен в постель, принуждён был лёжа совершать свои естественные отправления с помощью посторонних. Всегда очень опрятному отцу сначала это было очень неприятно и противно, но вследствие своей слабости в конце концов ему пришлось с этим примириться. С течением времени, — потому ли, что сознание его ослабело, только случалось, что он испражнялся на постель, не замечая этого. Иногда матрац и простыня оказывались испачканными, — бывшие рядом морщили брови, он же сам, наоборот, относился к этому равнодушно. Впрочем, количество мочи в силу характера болезни было очень невелико, и врач всегда огорчался этим. И аппетит его постепенно падал. Временами у него появлялось желание чего-нибудь поесть. Но это чувство было у него лишь на языке, в горло же шло очень немного. У него больше не стало сил браться и за свою любимую газету. Старческие очки, лежавшие подле постели, так и не вынимались из своего чёрного футляра. Когда пришёл навестить его Саку-сан, живший в миле от нас и с детских лет бывший в дружбе с отцом, отец обратил на него свой взгляд:
— А, это ты, Саку-сан? — и сказал: — Спасибо, что пришёл. Завидую тебе — ты вот здоров! А я уж никуда!
— Вовсе нет! Тебе нельзя так говорить, — чуть что немного заболел. У тебя два сына окончили университет. Вот на меня посмотри: жена умерла, детей нет. Всего только, что живу... Здоров-то здоров, а радости ведь никакой!
Отцу ставили клизму через дня два-три после того, как заходил Саку-сан.
Отец говорил, что ему стало гораздо лучше благодаря докторам, и был очень доволен. Настроение его улучшилось настолько, что даже как будто появилась уверенность, что он останется жив. Мать, или сама поддавшись этому или же для того, чтобы придать силы больному, рассказала отцу о телеграмме учителя так, словно место, которое желал для меня отец в Токио, уже было готово. Мне, стоявшему тут же, было не по себе, но опровергать мать невозможно было, и я слушал и молчал. Больной как будто был рад этому.
— Вот и хорошо! — сказал и муж сестры.
— А что именно за место, ещё не знаешь? — спросил меня брат.
Я потерял всякое мужество опровергать их. Пробормотав что-то и самому себе непонятное, я поднялся и ушёл.
XIV
Болезнь отца, дойдя до момента, когда остаётся лишь последний толчок, как будто несколько заколебалась. Все мы каждую ночь ложились спать с мыслью: не сегодня ли последует приговор судьбы.
— А что именно за место, ещё не знаешь? — спросил меня брат.
Я потерял всякое мужество опровергать их. Пробормотав что-то и самому себе непонятное, я поднялся и ушёл.
XIV
Болезнь отца, дойдя до момента, когда остаётся лишь последний толчок, как будто несколько заколебалась. Все мы каждую ночь ложились спать с мыслью: не сегодня ли последует приговор судьбы.
Отец не чувствовал никаких болей, настолько сильных, чтобы это обременяло окружающих. Поэтому уход за ним был сравнительно лёгким. На всякий случай мы по одному попеременно дежурили около него, а все остальные в обычный час могли ложиться спать. Как-то раз я почему-то не мог уснуть и мне показалось, что послышалось лёгкое стенание отца. Выскочив из-под одеяла, я, чтобы убедиться, отправился к нему. В эту ночь дежурить была очередь матери. Но мать, поставив локоть рядом с отцом и положив голову на руку, заснула. И отец лежал тихо, как бы в глубоком сне. Я потихоньку опять вернулся в свою постель. Я спал с братом под одной сеткой от комаров. Один только муж сестры, на положении гостя, спал отдельно в особой комнате.
— Жалко Сэки-сан! Вот уже сколько дней, как ему приходится сидеть здесь...
Сэки — была фамилия мужа сестры.
— Но если он может так сидеть — значит, он не особенно занят. Тебе гораздо труднее, чем ему... задерживаться так долго.
— Что же делать! Я ведь не чужой...
Такие разговоры вели мы с братом, лёжа рядом. И у него в голове и у меня в душе было убеждение, что отцу помочь нельзя. Мы, дети, как будто ждали смерти родителя. И мы, дети, боялись говорить об этом. Но каждый из нас хорошо знал, что думает другой.
— Отец ещё как будто думает, что поправится... — сказал мой брат.
И действительно, оно как будто так и было. Когда кто-нибудь приходил его проведать, он всегда высказывал сожаление, что не мог позвать на торжество по случаю моего окончания. И при этом часто добавлял, что вот он выздоровеет, и тогда...
— Знаешь, это лучше, что из твоего торжества ничего не вышло. Когда праздновали моё окончание — было скверно! — напомнил мне брат. Я хмуро усмехнулся, вспомнив беспорядочную картину пьянства в тот день. Пред моим взором встал и отец, чуть не насильно заставлявший гостей пить и есть
Мы с братом были не особенно дружны. В детстве мы часто ссорились, и как младший я всегда кончал плачем. С началом учения мы пошли по разным дорогам, и наши характеры стали совершенно различны. В годы своего пребывания в университете, особенно же при соприкосновении с учителем, я всегда смотрел на брата как на животное. И потому ли, что я долго с ним не встречался, или потому, что мы жили вдали друг от друга, — словом, и по времени и по расстоянию я был очень далёк от брата. И всё-таки, когда мы столкнулись теперь опять после долгой разлуки, откуда-то сама собою появилась братская привязанность. Главной причиной этого были, конечно, нынешние обстоятельства. У постели нашего общего отца, у постели отца, идущего к смерти, мы с братом протянули друг другу руки.
— Что ты намерен делать после всего этого? — спросил меня брат. Но я задал ему вопрос совсем о другом.
— В каком положении наше имущество?
— Этого я не знаю. Отец ничего ещё не говорил. Имущество... денежная сторона дела-то известна.
Мать оставалась всё той же и горевала, что нет письма от учителя.
— Всё нет и нет! — корила она меня.
XV
— Учитель, учитель!.. Кто это такой в конце концов? — задал мне вопрос брат.
— Да разве я тебе не рассказывал недавно? — ответил я. У меня возникло неприятное чувство по отношению к брату, который сам задаёт вопросы, а ответы других забывает.
— Слышать-то я слышал, но...
В конце концов брат сказал, что слышать он слышал, но только никак не может взять в толк. Для меня было совершенно безразлично, понимает ли брат учителя или нет. Но всё-таки меня взяла злость. „Опять сказалась его обычная черта“, — подумал я.
Брат полагал, что, если я с таким уважением отношусь к учителю, то это должен быть обязательно какой-нибудь известный человек. По крайней мере, — полагал он, — это профессор университета. Человек же неизвестный, человек, ничего не делающий, в глазах брата не имел никакой цены. В этом пункте он был совершенно одинакового мнения с отцом. Только отец сразу же заключил, что человек бездельничает потому, что ничего не может делать, брат же находил, что это просто никуда негодный человек, который имеет возможность что-нибудь делать, но вместо этого бездельничает.
— Эгоистом нельзя быть. Думать, что можно жить, ничем не занимаясь, — это крайне неправильная точка зрения. Человек обязан по мере своих сил пускать в ход свои способности.
Мне хотелось спросить брата, понимает ли он смысл того иностранного слова „эгоист“, которое он употребил...
— Ну что ж, если благодаря ему получишь место, и то хорошо. Видишь, и отец доволен, — так немного погодя заметил брат.
Не получая от учителя письма, я не мог так думать, но у меня нехватало смелости высказать это. При виде того, как с лёгкой руки матери все говорят именно в этом смысле, я не мог сразу же уничтожить это убеждение. Я сам, без всяких напоминаний со стороны матери, поджидал письмо от учителя. И сам при этом думал, что было бы хорошо, если бы в этом письме он сообщил что-нибудь о том месте для меня, о котором все так думали. Тем, что у меня ничего не выходит, я заставлял тревожиться и своего стоящего на пороге смерти отца и молящуюся о том, чтобы его как-нибудь успокоить, мать, и утверждающего, что кто не работает, тот не человек, — брата, и мужа своей сестры, и своего дядю, и тётку.
Когда у отца появилась странного жёлтого цвета рвота, я вспомнил, что мне однажды говорили учитель и его жена. Слушая мать, заметившую: „Долго лежит неподвижно, вот желудок и испортился!“ — я глотал слёзы при виде этой, ничего не понимавшей женщины.
Когда я столкнулся в задней комнате с братом, тот спросил меня:
— Слышал?
Это он спрашивал о том, слышал ли я то, что сказал ему перед своим уходом доктор. Я же, не дожидаясь объяснений, сам хорошо понимал, что это значит.
— Не останешься ли ты здесь и не возьмешь ли на себя наблюдение над домом? — обратился ко мне брат. Я ничего не ответил.
— Одна мать ведь ничего не сможет сделать, — продолжал он. Брату, видимо, совершенно не было жаль меня, который вынужден бы в таком случае гнить здесь, вдыхая этот запах земли.
— Книжки читать можно сколько угодно и в деревне. Если нет нужды работать, здесь как раз хорошо.
— Более подходило бы тебе сюда приехать, — сказал я.
— Могу ли я? — одной фразой отстранил моё предложение брат. Брат был полон решимости с этого времени взяться за работу.
— Если ты не хочешь, попросим дядю. А то придётся мать взять куда-нибудь отсюда.
— Это ещё под большим сомнением — сдвинется ли мать с места или нет.
Отец ещё не умер, а братья разговаривали так, словно уже после его смерти.
XVI
По временам отец как будто бредил.
— Мне стыдно, стыдно... перед генералом Ноги... Но я тоже вслед... У него часто слышались эти слова. Мать пугалась и стремилась по возможности всех собирать вокруг постели больного. В те моменты, когда больной был в полном сознании и при этом обычно скучал, это и ему было, повидимому, приятно. Если он, оглядевшись вокруг, не замечал матери, то сейчас же спрашивал:
„О-Мицу, где ты?“ А если не спрашивал, то же самое говорили его глаза. Часто я вставал и звал мать.
— Чего вам? — спрашивала мать, бросая начатое дело и приходя к больному, но отец только пристально смотрел на неё и ничего не говорил. „В чём дело?“ — думали мы и начинали разговаривать о другом, о чём-нибудь отдалённом. Бывало, вдруг он произносил ласковые слова:
— Спасибо тебе, о-Мицу!
Мать при таких словах непременно глотала слёзы. И, повидимому, вспоминала прошлое, сравнивая отца теперь и прежде.
— Ведь вот как ласково он говорит!.. А прежде каким он был строгим! — И она рассказала нам, как отец её бивал метлою по спине. Мы с братом много раз слышали об этом и прежде, но теперь принимали эти слова матери с совершенно иным чувством — как воспоминание об отце.
Отец, даже видя бледный призрак смерти, витающий перед ним, всё-таки не произносил ничего похожего на завещание.
— Не следует ли спросить теперь, пока ещё можно? — взглянул на меня брат.
— Да... — отозвался я. Я раздумывал, хорошо ли будет для больного, если мы заговорим с ним об этом. Мы обратились к дяде. Тот тоже призадумался.
— Если он хочет что-нибудь сказать и умрёт, не успев, — это будет жалко. Но заговаривать самим тоже как будто нехорошо.
Так мы и не могли ни на чём остановиться. В это время отец впал уже в бессознательное состояние. Обычно ничего не понимавшая в болезни мать приняла это за простой сон и даже радовалась: