Организм матери справлялся с сильным жаром, и дядя, обратившись ко мне, похвалил её со словами:
— Держится крепко!
Однако была ли это последняя воля матери или нет — теперь мне это не ясно. Мать, само собою разумеется, знала, что за страшная болезнь была у отца. Она знала также, что эта болезнь перешла к ней. Но предполагала ли она, что эта болезнь отнимет жизнь и у неё, в этом, я думаю, можно сомневаться. Впрочем, это к делу не относится. Только уже с тех лет у меня появилась привычка осмысливать вещи, разглядывать всё вокруг себя. Об этом я должен вас предупредить с самого начала и как пример — вот это моё воспоминание, которое не имеет особого отношения к вопросу и которое вам ни для чего не будет нужно. Но вы читайте дальше, имея это в виду. Это моё свойство, распространяясь в этическом смысле на действия и поведение отдельных людей, мне думается, и привело к тому, что я стал впоследствии всё более и более сомневаться в добродетели других. И знайте, что именно это, несомненно, и увеличило ощущение тоски и страданий.
Рассказ мой уклонился в сторону и стал непонятным, поэтому я вновь вернусь назад.
И всё же, когда я пишу это длинное письмо, мне думается, что в сравнении с людьми, находящимися в моём же положении, я ещё довольно спокоен.
Замолк шум трамвая, как бы в знак того, что всё кругом заснуло. За наружными рамами чуть-чуть слышатся жалобные голоса ночных насекомых, своими звуками как будто бы напоминающих о росистой осени. Ничего неведающая жена спокойно спит в соседней комнате.
Когда я беру кисть, эта кисть дрожит при каждом знаке, при каждой черте. Но со спокойным сердцем склоняюсь я над бумагой. Может быть, это перо и стремится по привычке писать вкось, но только я не думаю, чтобы оно бежало так беспорядочно оттого, что ум мой в смятении.
IV
Так или иначе, мне, оказавшемуся одиноким, ничего не оставалось другого, как по наказу матери искать опоры в дяде. Дядя, со своей стороны, приняв все дела, обо всём позаботился. И постарался сделать так, чтобы я смог уехать в Токио, куда я так стремился. По прибытии в Токио я поступил в Высшую Нормальную Школу. В те времена ученики были гораздо грубее и буйнее нынешних. Среди моих знакомых были такие, которые по вечерам устраивали драки с мастеровыми и наносили противникам своими гэта[7] раны в голову. Это бывало в результате попойки и случалось, что в такой неистовой перепалке у них отнимали в конце концов форменные фуражки. А внутри фуражки на белой материи всегда было написано имя владельца. Поэтому дело осложнялось, и о таком субъекте посылался в школу запрос из полиции. Однако товарищи всеми способами старались всегда, чтобы дело не выплывало наружу. Вам, воспитанному в нынешней приличной атмосфере, такое буйное поведение, по всей вероятности, покажется глупым. Собственно говоря, и мне оно представляется глупым. Но все товарищи взамен этого обладали такими свойствами своеобразной искренности, которых нет у нынешних учащихся.
Получаемая мною в те времена от дяди ежемесячная сумма денег была гораздо меньше той, которую теперь получаете вы от отца. Но зато, конечно, и цены были другие. Поэтому я не чувствовал недостатка ни в чём. Более того, положение моё среди многочисленных сверстников в смысле средств вовсе не было таким жалким, чтобы я должен был кому-нибудь завидовать. Когда я теперь озираюсь на это время, то думаю, что скорее мне другие могли завидовать. Потому что, помимо ежемесячно определённой суммы, я часто требовал у дяди денег то на покупку книг (я уже с того времени полюбил собирать книги), то на экстренные расходы и мог их тратить по своему усмотрению.
Ещё ничего не понимая, я верил своему дяде; более того, я всё время питал к нему чувство благодарности и относился к нему с признательностью и уважением. Дядя мой был человек дела. Его даже выбрали в члены префектуального собрания. Вероятно, в связи с этим, как мне кажется, у него было касательство и к политическим партиям. Несмотря на то, что он был родным братом моего отца, с этой точки зрения, по своему характеру они пошли по совершенно различным дорогам. Отец мой представлял собою простого человека, бережно хранящего то достояние, что оставили ему предки; его радостями были цветы и чай; кроме того, он любил читать поэтические произведения. У него был большой вкус и к таким вещам, как книги, картины, старинные вещи. Дом наш находился в деревне, но в двух милях от нас был город; в этом городе жил дядя, и оттуда продавцы часто специально приносили показать отцу то картины какэмоно, то курильницы для благовоний. Коротко выражаясь, отца можно было охарактеризовать, как „man of means“, как провинциального джентльмена, обладающего сравнительно изящными вкусами. Поэтому по своему нраву он очень отличался от дельца-дяди. И несмотря на это, отношения их друг к другу были на редкость хороши. Отец часто, говоря о дяде, выражался о нём как о человеке, гораздо более трудоспособном, чем он сам. Он говорил, что если иметь, подобно ему самому, состояние, оставленное родителями, то способности, присущие человеку, обязательно тупеют; коротко говоря, не хорошо, если нет необходимости бороться с окружающим миром. Такие слова слышала от него мать. Слышал и я. Отец говорил их, как будто желая наставить меня. „Ты это пойми хорошенько!“ — обращал он в этих случаях свой взор на меня. Поэтому я это и помню. Мог ли я, следовательно, подозревать в чём-либо этого дядю, которого так хвалил, которому так доверял отец? Он и при обычных условиях мог быть дядей, которым я должен был бы гордиться. Но для меня, после смерти отца во всём вверенного его попечению, он являлся не только предметом гордости: он стал человеком, необходимым для моего существования.
V
Когда я, воспользовавшись летними вакациями, приехал к себе домой, в нашем жилище, с которым я расстался после смерти родителей, теперь жили в качестве новых хозяев дядя с женой. Так у нас и было условлено ещё до моего отъезда в Токио. Для меня, оставшегося совершенно одиноким, другого выхода не было.
Дядя в то время имел дела с различными акционерными обществами в городе. Смеясь, он заметил, что с точки зрения дел, ему было бы гораздо удобнее жить в своём прежнем городском доме, чем переселяться в наше жилище, отстоявшее от города на две мили. Это он проронил ещё тогда, когда я собирался уезжать в Токио.
Дом наш имел свою историю, восходящую к древним временам, и в некоторых кругах пользовался известностью. Вероятно, у вас на родине обстоит точно так же; в деревне разрушать или продавать, при наличии наследника, дом, имеющий свою историю, представляется событием огромной важности. Теперь мне это вовсе не кажется так, но тогда я был ещё ребёнком и поэтому, уезжая в Токио, чрезвычайно сокрушался, не зная, как бы сохранить дом наш в его прежнем состоянии.
Дядя в силу необходимости согласился переселиться в наш опустевший дом. Однако он заявил при этом, что оставит за собой и своё городское помещение и будет бывать и там и здесь, так как иначе ему будет трудно с делами. Разумеется, я не мог ничего возразить против этого. Я готов был на всякие условия, лишь бы мне можно было уехать в Токио.
Будучи ещё совсем ребёнком, я и в разлуке с родиной всё ещё с нежностью глядел очами своего сердца на эту родину. Я взирал на неё с чувством путника, которому предстоит туда вернуться. Как бы мил ни казался мне Токио, но как только наступали каникулы, у меня появлялось чувство необходимости поехать домой, и это чувство бывало очень сильным. И часто после усиленных занятий, после весёлого гулянья я грезил во сне этой родиной, куда я смогу вернуться на каникулы.
Я не знаю, каким образом дядя устраивался в моё отсутствие с этими двумя жилищами. Когда я явился, всё его семейство собралось в нашем доме. Дети его, ходившие в школу, в обычное время, наверное, проживали в городе, но теперь, по случаю летних каникул, все были взяты сюда на положение как бы гостей.
Все обрадовались, увидев меня. И мне тоже было приятно видеть свой дом гораздо более оживлённым и весёлым, чем при отце с матерью. Дядя выселил из моей прежней комнаты своего старшего сына, поселившегося было в ней, и предоставил её мне. Комнат в нашем доме было немало, мне было всё равно, где поместиться, и я возражал, но дядя заявил:
— Это твой дом.
Он не хотел меня слушать.
Кроме иногда возникавших воспоминаний об умерших отце и матери, у меня не было никаких печалей, и проведя лето с семьёй дяди, я опять вернулся в Токио. Единственное обстоятельство за всё лето, которое оставило в моей душе лёгкую тень — это уговоры дяди и его жены — жениться, — жениться мне, только что поступившему в школу! Они раза три-четыре повторяли это. Сначала я был только изумлён этим неожиданным разговором. Во второй раз я решительно отказался. В третий раз я задал им вопрос, почему они об этом говорят? Мысль их была самой простой: только всего, чтобы я скорее женился и поселился здесь с женою и взялся бы за наследство отца. Мне казалось, что будет вполне достаточно, если я на каникулах стану приезжать домой. Наследовать отцу, жениться, коль скоро это нужно, — всё это имело свой смысл. В особенности это было понятно мне, знакомому с положением дел в провинции. Я сам был не абсолютно против этого. Только мне, едва принявшемуся в Токио за занятия, всё это представлялось чем-то очень далёким, словно я смотрел на это в телескоп. Поэтому я в конце концов уехал из дому, не дав своего согласия на уговоры дяди.
На этом я и позабыл о брачном разговоре. Среди всей молодёжи, которой я был окружён, не было ни одного, кто имел бы семью. Все были свободны и все казались холостыми. Среди этих беззаботных людей, если проникнуть за их внешнюю жизнь, вероятно, оказались бы и такие, которые в силу семейных обстоятельств уже были женаты, но я, ещё ребёнок во многом, этого не замечал. Кроме того, те из них, которые находились в таком положении, стесняясь окружающих, старались не говорить на эту тему, столь далёкую для учащейся молодёжи. Теперь я вижу, что я сам был из их числа, но тогда мне это было непонятно, и я только по-детски с радостью шёл по пути своих занятий.
По окончании учебного года я снова уложил свои корзины и поехал в деревню, где находились могилы моих родителей. И теперь, как и в прошлом году, в доме, где жили мои отец и мать, я увидел те же самые лица дяди, его жены и детей. Я снова начал вдыхать запах родины. И этот запах был мне попрежнему мил. Это было для меня, несомненно, очень полезной переменой, нарушавшей монотонность учебного года.
Но среди этой атмосферы, которая меня воспитала и выростила, я снова благодаря словам дяди, неожиданно столкнулся лицом к лицу с вопросом о своей женитьбе. Слова дяди были всего только повторением его прошлогодних увещаний. И доводы его были всё те же. Только раньше, когда он уговаривал меня, у него ещё не было никого на примете, теперь же — что меня более всего затрудняло — уже была готова и кандидатка. Это была дочь дяди, т. е. моя двоюродная сестра. Дядя говорил мне, что это будет удобно для обеих сторон, что так говорил и мой отец, когда был ещё жив. И я сам знал, что это будет удобно. И то, что отец вёл разговор с дядей, я тоже считал вполне вероятным. Но на это я обратил внимание только после слов дяди: до разговора с ним я этого не замечал. Поэтому я был удивлён. Был удивлён, но всё же прекрасно понимал, что желания дяди справедливы. Был ли я беззаботен? Может быть и так, но главной причиной было, вероятно, то, что я был равнодушен к своей двоюродной сестре. Ещё в детстве я постоянно ходил в дом дяди, жившего в городе. И не только ходил, но часто и останавливался у него. Уж с того времени я был дружен с этой двоюродной сестрой. Вы знаете, что среди братьев и сестёр не бывает примеров любовной страсти. Может быть, я слишком распространю этот общепризнанный факт, если скажу, что у людей, постоянно соприкасающихся друг с другом и слишком друг другу близких, утрачивается то чувство нового, которое создаёт стимулы, необходимые для любви. Подобно тому, как почувствовать аромат можно только в тот миг, когда начинает подыматься первый дымок в курильнице; подобно тому, как ощутить вкус вина можно лишь в первый момент, когда его только начинаешь пить, так и в любовном стремлении: острый момент бывает только временным. Чем больше привыкаешь, тем сильнее становится привязанность, тем слабеет постепенно нерв самой любви. Как я ни раздумывал, я не мог склониться к тому, чтобы взять эту двоюродную сестру в жёны.
Дядя говорил мне, что если я на этом настаиваю, то можно отложить свадьбу до окончания курса: но вместе с тем он говорил, что по пословице: „К добру поспешай!“ — хорошо было бы по возможности теперь же покончить с поздравительной чаркой. Для меня, не питавшего склонности к его кандидатке, и то, и другое, было совершенно неприемлемо. Я вторично отказался. Дядя сделал неприятное лицо. Сестра заплакала. Её печалило не то, что она не выходит именно за меня; ей, как женщине, было обидно, что она отвергнута. Я хорошо знал, что как я её не любил, так и она не любит меня. Я снова уехал в Токио.
VII
В третий раз я приехал на родину опять через год, во время летних вакаций. Я всегда бежал из Токио, едва дождавшись конца экзаменов. Так мила мне была моя родина. Вы тоже это знаете: самый воздух родных мест — другой, самый запах земли — особенный. Всюду блуждают воспоминания об отце и матери. Пробыть два месяца в году — июль и август — в этом воздухе, запрятавшись туда, как змея в свою нору, было для меня теплее и приятнее всего остального.
В простоте своей я полагал, что особенно кручиниться, по поводу вопроса о моём браке с двоюродной сестрой нет никакой необходимости. Я был убеждён в том, что, если не нравится, отказываешь, а стоит только отказать, и вопрос уже решён. Поэтому я был совершенно спокоен, несмотря на то, что пошёл вразрез с желанием дяди. В течение всего года я ни разу не побеспокоился на этот счёт и ехал теперь домой с прежним воодушевлением. Однако поведение дяди при моём приезде на этот раз было другим. Он не захотел привлечь меня, как прежде, в свои объятия. И, несмотря на это, я, воспитанный на приволье, дня три-четыре после приезда ничего этого не замечал. Только потом, по какому-то поводу я неожиданно об этом вспомнил с некоторыми подозрениями. И так странно повёл себя не один только дядя. Странно держала себя и тётка. Странно держалась двоюродная сестра. Даже сын дяди, который собирался теперь поступать в Высшую коммерческую школу и запрашивал меня об этом письмом, и тот вёл себя по отношению ко мне странно.
По складу своего характера я не мог не остановиться мыслью на этом. Отчего так изменилось моё чувство? Нет, вернее, отчего так изменились все они? Мне внезапно показалось, что покойные отец с матерью омыли мои затемнённые глаза и представили мне явственно весь мир. И после смерти моих родителей я где-то там, в глубине души, продолжал верить, что они так же любят меня, как любили при жизни. Впрочем, даже тогда я вовсе не был несведущим в естественных законах. Но кусочки переданных мне предками суеверий с огромной силой продолжали таиться в моей крови. Таятся они и теперь.
Уйдя один в горы, я преклонил колени перед могилами родителей. Я преклонил колени наполовину со скорбью, наполовину с благодарностью. И с таким чувством, словно моё будущее счастье всё ещё находится в руках тех, что лежат здесь под холодным камнем, я обратился с мольбой к ним, которые должны хранить мою судьбу. Может быть, вам это смешно? Я сам думаю, что надо мной следует посмеяться. Но таким я был.
Весь мир для меня изменился, перевернувшись как на ладони. Впрочем, это был уже не первый мой опыт. Мне было шестнадцать-семнадцать лет, когда я пришёл однажды в неожиданное изумление, впервые открыв тот факт, что в мире существует красота. Несколько раз я не верил своим глазам, несколько раз я протирал свои глаза. И воскликнул в душе своей „А, вот красота!“ В шестнадцать-семнадцать лет для мужчины и женщины, как говорят, наступает период пробуждения пола. И я, впервые тогда смог увидеть женщину, явившуюся мне олицетворением той красоты, которая существует в мире. У меня, как у слепого, внезапно раскрылись глаза на противоположный пол, существования которого я до сих пор вовсе не замечал.
Совершенно то же произошло со мной, когда я обратил внимание на поведение дяди. Обратил внимание неожиданно для себя. Это пришло внезапно, без всякого предчувствия и подготовки. И он сам и его семья предстали перед моими взорами, как совершенно другие люди. Я испугался. Меня взяло опасение, что будет с моим будущим, если всё это так и останется.
VIII
У меня возникло чувство, что я буду в чём-то виноват перед своими родителями, если не узнаю всех подробностей о нашем состоянии, вверенном до сего времени дяде. Дядя всегда говорил про себя, что он занятой человек, и действительно, он не ночевал постоянно в одном и том же месте. Пробыв дня два здесь, он третий проводил в городе и, переходя так от одного дома к другому, всё время имел занятой, обеспокоенный вид. Слово „занят“ вошло у него уже в привычку. Пока у меня не было ещё никаких подозрений, мне и в самом деле казалось, что он занят. Кроме того, я истолковывал это в том смысле, что в нынешний век пристало быть занятым. Но когда я, вознамерившись повести с ним длительный разговор о своём имуществе, стал присматриваться к этой занятости, я не мог не принять её как простой предлог для того, чтобы избавиться от меня. Я никак не мог улучить случай, чтобы поймать дядю.
Я слышал, что дядя имеет в городе любовницу. Я слышал это от товарищей-одноклассников ещё тогда, когда был в средней школе. В том, что такой человек, как дядя имел любовницу не было ничего удивительного, но, не зная об этом ничего при жизни отца, я был удивлён. Товарищи рассказывали мне ещё многое другое. Например, что однажды все думали, будто он потерпел полную неудачу в делах, а он через два-три года вдруг всё вернул. Это было главным, что они мне рассказали, но этот один факт сильно способствовал росту моих подозрений.
Наконец я начал переговоры с дядей. Пожалуй, слово „переговоры“ здесь немного не подходит, но это слово само собой приходит на ум, когда думаешь о течении нашего разговора и иначе его представить нельзя. Я с самого начала относился к нему с недоверием и не сумел с лёгкостью довести дело до конца.