Хорошо, что мы попали в плен не в горячке боя, а далеко от линии фронта. Русские были миролюбивы. Солдаты привели нас в штаб. Мы смотрели и не понимали, куда мы попали, – это было совсем не то, что говорила пропаганда. Солдаты были чистые, в красивой форме, они отдавали друг другу честь. Порядок был почище пруссацкого! Вскоре приехали почти два десятка офицеров. Нас вызвали на допрос. Я и мой товарищ и ровесник Удо вошли вместе. Допрос шел через переводчика-еврея. Я отвечал на все вопросы, рассказал, что у нас были большие потери от бомбардировок. Это была правда. Мы приняли летящие с запада русские самолеты за свои и даже махали им рукой, пока не посыпались бомбы. Это мне пришлось пересказывать дважды, поскольку они смеялись. Я был этому рад, потому что враги, которые смеются, не убивают. Что-то в рассказе моего товарища не понравилось переводчику, и он его ударил по лицу. Но тут же вмешался старший из офицеров и что-то сказал, думаю, запретил бить. Другой офицер дал моему товарищу индивидуальный пакет, чтобы он мог остановить кровь. Было очень неожиданно, что русские обращаются с нами по-человечески. Хотя вот этот переводчик после допроса отвел нас в сторону и стал угрожать, что расстреляет, но, слава богу, остальные офицеры были настроены миролюбиво. Мы примерно полчаса ехали на грузовике. Нас высадили, и я в первый раз в жизни увидел русский танк, вероятно «stalinetch», с 10,5-сантиметровой пушкой. Русские солдаты обедали. Они ели макароны из огромных мисок. Видимо, мы смотрели такими голодными глазами, что они предложили нам поесть то, что осталось. Я не мог в это поверить! Некоторые из них еще отдали нам свои ложки! Начиная с этого момента меня ни разу не били, ни разу не ругали, я ни разу не ночевал под открытым небом, я всегда имел крышу над головой. В первый вечер нас разместили в пустом складе. Мы сидели за столом, когда пришел русский солдат и принес на руке кольца колбасы, немного хлеба и говядину. Но у меня не было аппетита, и я почти ничего не ел, поскольку считал, что утром-то нас уж точно расстреляют. Пропаганда мне это внушила! Если я еще сколько-нибудь проживу, я опишу это время, потому что я снова и снова слышу про то, как ужасно было у русских, какие русские свиньи и какие отличные парни были американцы. В плену было тяжело. Были разные лагеря. Были и такие, в которых умерло 30 процентов пленных… В день окончания войны я был в лагере на польской границе, в Ландсберге. Это был образцовый лагерь: очень хорошие помещения, туалеты, ванные, красный уголок. Только кабаре не хватало! В лагере собрали транспорт на восток. 8 мая нас должны были погрузить в поезд, но мы остались в лагере до 10 мая, потому что комендант лагеря никого не выпустил. Ведь 9 мая русские праздновали День победы и могли на радостях в пьяном виде нас всех перестрелять! Здесь недалеко есть дом престарелых, там живет один человек, который был в американском плену на Рейне, он с мая по октябрь просидел под открытым небом. У одного их товарища было воспаление легких, так ему просто дали доску, на которой он мог спать под открытым небом. Когда кончилась война, пьяные американцы стреляли в них из автоматов, убив десятки людей. Один товарищ, который был в русском плену, мне рассказывал, что ему хотели отрезать ногу, поскольку у него было воспаление. Врач ему сказала: «Альфред, когда придет комиссия, я запру тебя в кладовой. Мы восстановим ногу народными средствами». И у него до сих пор есть нога! Врач обращалась к нему по имени! Можете себе представить, чтобы немецкий врач обращался к русскому пленному по имени? В 1941 году примерно один миллион русских военнопленных умер в немецком плену от голода и жажды… Я всегда говорю, что с нами обращались не так, как мы с пленными русскими. Конечно, нам говорили «faschist» и «Gitler kaput», но это не считается. Русская администрация, это абсолютно очевидно, прикладывала усилия, чтобы сохранить жизни пленных.
– Как вы восприняли капитуляцию, как освобождение или поражение?
– Это было следствие. Война была проиграна, надо было сдаваться.
– Перед тем как вы попали в плен, почему вы не пытались переодеться в гражданскую одежду?
– Это было невозможно, обстановка не позволяла.
– Где вы были в плену?
– Сначала в Ижевске в лагере 371, потом на Урале, потом возле Свердловска, потом в лагере под Москвой и последние полгода работал в шахте в Боровичах. Надо сказать, что сначала меня переполняла ненависть на свою судьбу, судьбу родины, которая быстро перешла в уныние, но потом я вспомнил слова, сказанные мне когда-то сапожником-евреем: «Мы, евреи, живем надеждой, что за этим временем придет другое», – и в итоге я оказался в состоянии, сравнимом, пожалуй, только с русским смирением. Каждый день для меня стал днем жизни. Мы жили, шутили, праздновали дни рождения. На мое двадцатилетие мой товарищ Герберт Боденбург подарил мне табакерку из березы и записную книжку, сделанную из остатков бумаги от светокопий. Смертность в ижевском лагере была высокой. Мы работали на лесоповале, питание было скудным, а медикаментов кроме аспирина в лазарете никаких не было. Только после приезда комиссии из Москвы наше положение улучшилось. Потом я работал на цементном заводе, но заболел, и это было мое спасение, поскольку двое моих товарищей, работавших там же, вскоре получили воспаление легких и умерли. Осенью 1945 года нам раздали открытки Красного Креста, и я в разрешенных двадцати пяти словах сообщил родным, что жив.
– Какие у вас были отношения с русской и немецкой администрациями в лагере?
– Был комендант лагеря, был конвой, который охранял нас на работе, была лагерная охрана. Были лагеря, в которых немецкая администрация плохо обращалась со своими товарищами. Но мне повезло, у меня такого не было. В Ижевске русская администрация была нормальная и немецкая тоже. Там был русский старший лейтенант, когда его приветствовал пленный, он ему тоже отдавал честь. Можете себе представить, чтобы немецкий обер-лейтенант отдавал честь русскому пленному? Я немного говорил по-русски и был одним из самых разумных – все время пытался найти общий язык с мастером. Это сильно упрощало жизнь. Осенью 1946 года большую партию пленных перевезли в лагерь на Урале, в Каринске. Это был самый лучший лагерь. Он был заселен только в октябре, до того он стоял пустой и там были запасы продуктов: капуста и картошка. Там был дом культуры, театр, туда ходили русские солдаты с женами. Врач утром становилась у ворот и внимательно следила, чтобы пленные были одеты в зимнюю одежду. Там я впервые видел снежную бурю, из-за нее нас гораздо раньше отпустили с работы.
– Есть мнение, что еда у русского конвоя была примерно такой же, как у военнопленных?
– Этого я не знаю. Возможно, вы знаете лучше меня, что в 1946 и в 1947 годах в России были очень плохие урожаи. В 1946 году русские женщины, которые не работали, хлеб вообще не получали. Нам две недели давали половинную порцию хлеба и мороженую картошку без соли. Соли в лагере не было. Поверьте, мороженую картошку без соли есть практически невозможно. Я воровал с фабрики побочную продукцию, в основном напильники и носил их на продажу. Так и выживали.
В июне 1948 года пришли поезда. Прошел слух, что они идут на запад, домой. Я сказал себе: «Не будь дураком, не надейся, посмотри на себя, ты абсолютно здоров и ты самый молодой, тебя не отправят». Вагоны стояли с открытыми дверьми, и все говорили: «Домой, домой!» Нас погрузили в поезд, на котором было написано «Москва», и повезли в Москву. Мы там пробыли две недели. Наш водитель возил нас по городу, так я узнал Москву. Потом мы приехали в лагерь, пленные которого работали на строительстве канала Москва – Волга. Пять или шесть лет назад я там был вместе с женой. Мы пошли на корабле из Санкт-Петербурга в Москву, и корабль проходил как раз мимо того места, где я работал, когда был военнопленным. В 1948 году мимо нас так же проходили корабли, там играла музыка, люди танцевали. Мы смотрели на них и думали, что это другой мир. Тогда я сказал, что когда-нибудь я тоже там буду, на этих кораблях с музыкой, и это у меня получилось. Кроме того, природа там очень красивая. В этом лагере комендантом был очень гуманный лейтенант. Женщины – русские уголовные заключенные – работали на пристани, разгружали картошку. Ее мы брать не могли, с этим было строго – воровство народной собственности могло кончиться плохо. Но иногда мы забрасывали два-три клубня картошки в кузов грузовика. Мы приезжали в лагерь, и немецкий повар спрашивал охрану, можно ли забрать картошку. Охранник говорил: «пи, day ljudi, day ljudi». В воскресенье отпускали в лес за грибами. В лагере на канале Москва – Волга я был с июня по ноябрь 1948 года. Помню, охранник спрашивал бригадира: «Бригада споет? Если они будут петь, сделаем конец рабочего дня на 15 минут раньше». И когда мы подходили к лагерю, бригадир сказал, что сейчас мы должны петь «Die Fahne hoch, die Reihen fest geschlossen…» [ «Знамена вверх, сомкнуть ряды…» Хорст Вессель, нацистский гимн]. Охрана смеялась.
В ноябре 1948 года меня перевели в лагерь в Боровичи. Там я работал на угольной шахте. Работа была трудная, но мастер следил за безопасностью, так что все было в порядке. В целом я в плену свое отработал, русские тоже сдержали слово, отпустили нас домой.
– Когда вас отпустили домой?
– В конце ноября 1949 года. В мой день рождения, мне исполнилось 23 года, пришел поезд. Буме! Мы уже сидим в поезде домой, но поезд не трогался. Знаете почему? Пришел русский офицер, контролировать, все ли в порядке, продукты, отопление, и заметил, что на нас только тонкие рабочие брюки, хотя был уже ноябрь, а с первого октября мы должны были получить ватные штаны. И вот мы ждали, пока со склада грузовик не привезет 600 пар ватных брюк. Надо сказать, что это было очень тревожное ожидание. Последние два дня проверяли списки отправляемых и некоторых вычеркивали. Когда мы уже сидели в поезде, одного моего товарища вызвали из поезда. Он только сказал: «О, боже!» – решив, что его вычеркнули. Он пошел в комендатуру и через 10 минут вернулся ликующий, поднял руку, показал золотое обручальное кольцо и сказал, что администрация ему вернула кольцо, которое он сдал как ценную вещь. В Германии никто этому не верит, это не подходит под стереотип русского плена.
– Вы получали деньги за работу в лагере?
– Когда я работал в угольной шахте, получал. С мая 1949 года мне, как zaboitschik, платили 200 рублей. Те, кто толкал вагонетки, ничего не получали, потому что мы не выполняли норму. Мы не могли ее выполнить – она была слишком большая. В итоге все деньги, что мы получали, уходили в социальную кассу, нам ничего не оставалось. Один мой товарищ, который сейчас живет в Канаде, работал в Москве на обивочной фабрике. Там немецкие офицеры получали 490 рублей в месяц. В лагере был киоск, в котором можно было купить вообще все. К ним в лагерь пришел русский генерал, посмотрел на этот киоск и сказал, что это могут купить только русские генералы и немецкие военнопленные. Плохо было в маленьких лагерях, которые были экономически необеспечены, – добыча торфа, стройка, каменоломни.
– Какие были отношения с антифашистами?
– У меня только в одном лагере были антифашисты, отношения с ними у меня были нормальными. В целом отношение к антифашистам было не очень хорошим.
– В лагере сохранялась военная иерархия?
– Нет. В одном лагере была группа офицеров, но они работали вместе со всеми. Не работали только полковники и генералы. Им было плохо, потому что работа – это терапия. Когда человек целый день сидит в лагере, ничего не делает, только думает, это плохо. Я таких видел, они выглядели жалко. Были офицеры, которые добровольно шли работать.
Через неделю пути по России и Польше ближе к вечеру мы пересекали мост через Одер. Один из нас запел: «Возблагодарите Господа!» И многие подхватили. Я и не знал, что так много людей знают наизусть этот хорал. Никогда я его не пел с таким волнением, как в тот момент.
Бурхард Эрих (Burkhard, Erich)
Синхронный перевод – Анастасия Пупынина
Перевод записи – Валентин Селезнев
– Меня зовут Эрих Бурхард, я родился в 1919 году в Силезии в маленькой деревне Растхоф. В 14 лет я окончил школу и пошел учиться на слесаря по машинам. В 19 лет я попал в Трудовое агентство, которое занималось начальной военной подготовкой. Оружия нам не выдавали, мы работали как гражданские специалисты. Нам платили 25 пфеннигов в день. Каждые десять дней мы получали 2,5 марки. Через полгода, в декабре 1939-го, я попал в вермахт, в резервную роту, находившуюся в Ганновере. За два месяца я прошел обучение на водителя и в феврале 1940 года сдал на права – это мне очень помогало во время всей моей службы. После учебы я попал в роту снабжения 71-й пехотной дивизии. А 10 мая началась война с Францией. Наша рота в основном отвечала за доставку боеприпасов на передовую. Потери у нас были небольшие, всего пять или шесть человек были убиты во время налетов авиации. Мы же не пехота! Для нашей роты французская кампания была несложной, особенно по сравнению с войной в России. После французской кампании мы вернулись в Германию, в Кенигсбрюк Дрездена. Там мы находились с октября 1940 года по март 1941-го. Отдыхали и пополнялись. В конце марта 1941 года мы двинулись на восток, что нам предстоит, никто не знал. 22 июня 1941 года рано утром мы вступили в Россию. Мы наступали в направлении Лемберга (Львова) и Клева.
– Вам объяснили, зачем вас перевели на восток?
– Нет, никто ничего не объяснял. Мы были в армии и делали то, что делали все. Я бы никогда не пошел в армию добровольцем, я по характеру не солдат. На протяжении всей войны я ни разу никуда не вызвался добровольно – это была моя принципиальная позиция. Если у меня приказ, то я его выполняю, а нет – значит, нет. Добровольно я ничего не делал. У нас в армии была поговорка: «Солдат не должен думать, он должен выполнять приказы». Обращение Гитлера нам не зачитывали. Мы перешли границу, началась стрельба, и нас атаковали русские танки.
Я воевал в роте снабжения – подвозил боеприпасы. Потерь у нас в роте не было ни от бомбежек, ни от партизан, хотя налеты русской авиации были постоянно. Осенью нас сняли с фронта и отправили на пополнение, поскольку под Киевом у пехоты были большие потери. Так что зиму 1941 года я провел во Франции.
– Как вас встречало местное население?
– На Украине гражданское население встречало нас цветами. Однажды в воскресенье перед обедом мы приехали на площадь перед церковью в маленьком городе. Туда пришли женщины в нарядной одежде, принесли цветы и клубнику. Я так считаю, что, если бы Гитлер, этот идиот, дал украинцам еду и оружие, мы могли бы идти домой. Украинцы сами воевали бы против русских. Позднее стало по-другому, но на Украине в 1941-м было так, как я сказал. Про то, что делали с евреями, что творили полицейские службы, СС, гестапо, пехота не знала.
– Что вас поразило на Украине?
– Украина красивая, деревни нам нравились, дома, покрытые соломой, загоны, в которых были гуси, коровы. Лошади свободно паслись. Было красиво, если бы не война.
– Вы помните первого русского солдата, которого вы встретили?
– Это были пленные, которые сложили оружие и которых вели в тыл. Это я помню. Отношение к ним было нейтральное. Мы их поодиночке не видели и никаких персональных отношений с этими людьми не имели. Пленные и пленные.
– Когда вас в октябре 1941 года отправили во Францию, вы это восприняли как облегчение?
– Да, хотя там снова была муштра, но там не стреляли. Роты снова пополнили до штатной численности военного времени. Я стал пулеметчиком МГ-42 в восьмой роте тяжелых пулеметов.
– Как вы восприняли поражение немецкой армии под Москвой?
– Мы узнали, что немецкие солдаты под Москвой должны были отступить. До того мы только наступали, и это было чем-то само собой разумеющимся. Восприняли это как временную неудачу. Считалось, что отступили потому, что не были готовы к зиме, а с наступлением весны мы опять пойдем вперед.
11 апреля 1942 года нас снова отправили в Россию. Десять дней мы ехали на поезде до Харькова. 28 апреля к юго-востоку от Харькова нас ввели в бой. Провоевал я недолго. Среди солдат стали искать людей с автомобильными правами. Я попал водителем машины в штаб батальона. Прежний водитель этой машины погиб, машина осталась целой. Наша дивизия была пехотной, а это значит, что все было на конной тяге. В батальоне имелось два мотоцикла для посыльных и два грузовых автомобиля – это были единственные машины батальона. Летом 1942-го оба мотоцикла и один грузовик подорвались на минах. Так что я остался один. Я был прислугой на все случаи жизни – возил снаряды, раненых, ездил по разным поручениям.
Донские степи, Миллерово. Каждый день бои и большие потери. Как-то раз я вез боеприпасы в батальон и прямо передо мной снаряд попал в грузовик, в котором было пятнадцать человек с пулеметом. Они все вылетели из машины. Этой картины я никогда не забуду. У двух товарищей верхние части тела свисали на кишках из грузовика головой вниз, а нижние части тела были в кузове грузовика. Потом, когда их хоронили, мы не могли определить, какая нижняя часть принадлежит какой верхней части…
24 августа мы переправились через Дон у Калача по временному мосту. От Калача до Сталинграда примерно 60 километров калмыцкой степи. Каждый день мы продвигались вперед, и чем ближе мы продвигались к Сталинграду, тем сильнее было сопротивление. Мы продвигались вперед все медленнее. В начале сентября мы достигли окраин Сталинграда. Вошли в город и через Красную площадь дошли до Волги. Потом нашу часть отвели назад. Фронт проходил вдоль Волги, а потом уходил в степи. Это называлось Ригель-позиция. Наша 71-я дивизия стояла на Волге, южнее Сталинграда, в районе Бекетовки на так называемой Зюд-Ригель-позиции. Наступила зима. Нам очень повезло, что мы лежали в руинах. Тем, у кого были позиции в степи, было намного хуже. Знаете, как может быть холодно в степи зимой, на 30-градусном морозе?! Земля промерзла и стала каменной, нельзя было ни окопаться, ни построить бункер. Они все замерзали, и многие замерзли насмерть.