Таково было начало непозволительной любви, в которой многие думают искать своего счастия. И хотя действительно бывают минуты, которых нельзя купить ни за какие сокровища земные; но эти минуты кратки и не в состоянии выкупить последующие за ними дни горестей и раскаяния.
Хладнокровный человек спросил бы: почему же ты, чувствуя такие мучения, не переменил своих поступков и для общего спокойствия не сделал усилия разорвать преступную связь?
Я бы отвечал тогда и отвечаю теперь, что такая любовь подобна падению человека, который, сделав неосторожный шаг с крутой горы, не может уже остановиться и, не взирая на все усилия, только увеличивает скорость своего бега; наконец, увлекаемый непреоборимою силою, падает в разверстую пред ним пропасть невозвратно.
Так было и с нами. Несчастия наши увеличивались; но они, казалось, разделяя, более стягивали узел, нас соединявший. Связь наша еще более утвердилась союзом отеческой любви. Тайна осталась неразгаданною для супруга: он считал себя счастливым отцом прекрасного мальчика, для которого родительские ласки его были неистощимы. С какою завистию смотрел я на его восхищение, на те попечения, которыми он осыпал младенца! Сердце мое терзалось от горести и негодования, что я должен скрывать, что не могу дать свободы жаркому и священнейшему чувствованию природы. Но я вымещал изъявление любви своей на других детях; ласки мои даже были неистовы: часто доходили до того, что я плакал вместе с ребенком, испуганным от стремительности восторгов, которыми вознаграждал я свое принуждение. Это принуждение и негодование росли вместе с мальчиком, которого слепая любовь отца делала образцом баловства и дурных привычек. Преступление боязливо, и робкая любовь матери не имела силы останавливать успехов безнравственного воспитания сына, несмотря на все мои убеждения. Ребенок в пять лет превосходил все примеры сверстников в дурных поступках, и каждая минута его возраста была моим мучением: я казнился собственными своими делами.
Общие наши несчастия увеличивались с минуты на минуту. С трудом восстановляемое согласие расстраивалось беспрестанно; спокойствие было нарушено. В продолжение этого времени горестное мое положение, обратившее все мысли и способности мои к одному предмету, отняло у меня нравственные силы для занятий чем-либо другим. Я начал небречь обществом, службою, собственными делами. Люди прозвали меня дикарем; начальство остерегалось делать какие-либо поручения человеку, который не хотел заниматься должностью. Я лишился места; имение было расстроено; я ни о чем не думал; непонятное равнодушие ко всему разительно противоречило беспрестанному терзанию страстей моих; все мои душевные качества слились в одно только чувствование; я пылал только при одной мысли; другие же мои действия оттенялись какою-то неизъяснимою грустию и подавлялись при самом начале тяжким душевным унынием.
Страдания разрушили меня, но успехи разрушения еще быстрее действовали над нежною подругою моего несчастия. Потеря спокойствия душевного, порывы страстей, а более их принуждение, мое положение, дурное воспитание сына растерзали слабое сердце ее. Болезнь быстрыми шагами привела ее к дверям гроба. Я не забуду ужасной минуты, улученной мною перед ее кончиною. „Ты причиною моей смерти и смерти ужасной, – говорила она, – я умираю, не имея силы раскаяться, потому что еще люблю тебя. Я не уношу за пределы жизни ни одного утешительного чувствования. Холодность к мужу моему, рожденная твоею взыскательною любовью, не оставляет меня при смерти; да и самая любовь моя к тебе может ли назваться утешительною при дверях гроба, когда она отравлена угрызениями совести? Помышление же о судьбе сына, мужа и твоей приводит меня в трепет: я не вижу в будущем ничего, кроме страданий. Но я тебе прощаю. Живи, если можно, для сына!“»
Старик остановился; дрожащий голос его прервался; слезы выступили на глазах. «Она умерла, – сказал он, помолчав, – и конечно, судьбе угодно было оставить мне жизнь для того, чтоб продолжать мои мучения до сих пор; просто человеческих сил недостало бы переносить страдания так долго.
Смерть жены открыла мужу нашу связь; он нашел несколько писем, которые объяснили ему даже тайну рождения сына… Он был столько благоразумен, что скрыл от света несчастие жены и собственное… Но мог ли он смотреть равнодушно на дитя, которое беспрестанно напоминало ему бесчестие семейства? Нет, этого нельзя ему было сделать… Я сужу по неукротимости собственных страстей. И так холодность и отвращение к ребенку увеличивались; пренебреженное воспитание сделало из него совершенного негодяя. Я не мог видеть его, не мог направить склонностей, но какая-то тайная надежда быть ему полезным привязывала меня к жизни и заставляла переносить страдания души растерзанной.
Таким образом сын мой достиг до 17-летнего возраста, а ненависть отца до высочайшей степени; он не мог долее скрываться и, выведенный из терпения его дурными поступками, открыл с упреками тайну его происхождения. Молодой человек, после многих знаков взаимной холодности, решился избегнуть презрительного принуждения, оставив родительский дом.
Вообрази, друг мой, восхищение мое при этом случае. Я думал, что терпение мое награждено; мне казалось, что этот поступок возвращает мне сына, мои права и что я уже не один в мире. Болезнь препятствовала мне самому броситься в объятия сына; я написал к нему письмо; изъяснил то, что могло быть от него скрыто, и нетерпеливо и радостно ожидал прижать к оживленному сердцу плод стольких страданий и несчастий… Но я жестоко обманулся в моей льстивой надежде… сын мой не пришел… он прислал только письмо… вот… прочти… ты увидишь, что я не в состоянии сам прочесть его…»
Я взял бумагу из трепещущих рук старца и про себя читал следующее:
...Я видел, как глаза старика следовали за движениями моих глаз и как черты лица его и движение руки выражали значение каждой строчки, каждого слова, вытвержденного им наизусть; наконец он не вытерпел напряжения чувств: глаза его налились, он закрыл себе лицо и долго рыдал, не могши вымолвить ни одного слова.
«Моя история кончилась, – начал он, успокоившись, – какой случай разительнее этого могу рассказать я? Я не видал и не слыхал более о моем сыне. Несчастный, отчаянный, терзаемый раскаянием, тридцать лет после сего влачу тяжкую и презрительную жизнь. Мучимый совестию человек похож на того, кто осмелился пристально поглядеть на солнце: он после беспрестанно видит перед глазами, куда ни оборотит их, черное пятно. Это пятно ложилось на все мои мысли, на все дела, на все мои поступки, и меня, пораженного проклятием неба, дряхлость постигла в сем положении. Я не мог выходить из комнаты, не мог ни о чем заботиться. Родственников у меня нет, и люди мои, употребляя во зло слабость и невнимательность, обманывали меня безнаказанно, потому что меня ничто не тревожило более. Однако же мысль о том, что у меня, может, есть сын, заставила подумать о приведении в порядок дел своих. Я перевел свое имение на деньги, положил в банк с условием, если чрез 20 лет не найдется мой наследник, то употребить капитал на богоугодные дела. Одна надежда увидеть когда-нибудь сына и попросить у него прощения подкрепляла меня. Таким образом, живучи процентами, для избежания несносной скуки, меня подавляющей, нанял я комнату в этом трактире, и, чтобы не совсем раззнакомиться с видом людей, заставляю вывозить себя к лестнице.
Итак, ты видишь, друг мой, что приятная жизнь, честная служба, счастие семейственное, удовольствия общества для меня не существовали: они были сном, идеалом, к которому стремилась душа моя, и вместо блестящего удела, который обещали мне богатство и те дары, которыми щедро наделила меня природа, осталось мне только горестное утешение сидеть у лестницы и смотреть на прохожих, которые часто, смеясь над участью старого холостяка, беспрестанно возобновляют мучительную казнь моего сердца.
Впиши мою историю в свой журнал, молодой человек, – продолжал он, – может быть, когда-нибудь случится тебе сделать из нее полезное употребление».
Он перестал; горькие слезы катились по щекам его. Мы расстались безмолвно.
На другое утро он был очень слаб, когда я, выходя поутру, приветствовал его, по обыкновению, у лестницы. Возвращаясь в полдень домой, снизу еще увидел я около него толпу людей, которые очень горячо о чем-то рассуждали. Пораженный предчувствием, я взбежал вверх в несколько скачков: он сидел, опершись и закрыв лицо левою рукою, сквозь пальцы которой еще блистали слезы; правая лежала на сердце… но оно уже не билось… Несчастный кончил свою страдальческую жизнь…
1826
Примечания
1
…мне надо было остановиться на несколько дней в Копенгагене… – в Копенгагене Н. Бестужев был в 1815 году («Записки о Голландии»).
2
Торвальдсен Бертель (1768 или 1770–1844) – датский скульптор.