— Увидимся в лучшем мире, — сказал он мне, и я засмеялась.
Мы были слегка пьяны. Выпили остатки вина тетушек, как только те покинули остров. Алкоголь вызвал у меня чувство власти, пока я стояла одна на кухне. А затем головокружение и легкую тошноту.
В доме было холодно. Казалось, он заслуживал того, чтобы погибнуть. Он полнился предметами, из-за которых тетушки ссорились. Дорогие картины, фарфоровые сервизы, фотографии. Все они разожгли ярость в семье. Я ударила кулаком по фотографии в рамочке, на них маленькие мама, Кэрри и Бесс улыбались в камеру. Стекло рамки разбилось, и я попятилась назад.
Вино вскружило мне голову. Я была к нему непривычна.
С канистрой в одной руке и газетами в другой, я решила покончить с этим как можно быстрее. Сначала я облила кухню, затем кладовую. Потом перешла в столовую и начала обливать диваны в гостиной, когда поняла, что должна была начать с другого конца, подальше от двери в прихожую. Это был наш выход. Мне стоило облить кухню последней, чтобы выбежать, не намочив ноги бензином.
Вот дура.
Главная дверь, выходящая из гостиной на переднее крыльцо, уже была облита, но еще оставалась небольшая задняя дверь. Она была за кабинетом дедушки и вела на тропинку к дому прислуги. Я воспользуюсь ей.
Я облила часть коридора и мастерскую, чувствуя приступ сожаления из-за того, что собиралась испортить бабушкину коллекцию тканей и разноцветной пряжи. Ей бы, мягко говоря, это не понравилось. Она любила свои ткани, старую швейную машинку и очаровательные безделушки.
И снова дура. Я намочила свои сандалии бензином.
Ладно. Главное, не нервничать. Я останусь в них, пока не закончу, а когда выбегу наружу, кину в огонь.
В кабинете дедушки я встала на стол, обрызгивая полки до потолка, держа канистру с бензином подальше от себя. Оставалось еще много бензина, и это была моя последняя комната, потому я не жалела его на книги.
Затем я намочила пол, сделала из газет кучу и вышла в небольшой холл, ведущий к задней двери. Сняла сандалии и кинула их в стопку журналов. Затем ступила на сухой пол и опустила канистру. Достала спичку из кармана джинсов и подожгла рулон бумажных салфеток.
Я кинула их в кучку мусора и смотрела, как он загорелся. Огонь перешел на бумагу и разросся, поднялся столп пламени. Через двойные двери кабинета я увидела, как линия огня метнулась в коридор с одной стороны и в гостиную с другой. Загорелся диван.
Затем полки передо мной воспламенились, пропитавшаяся бензином бумага горела быстрее всего. Внезапно загорелся потолок. Я не могла отвернуться. Пламя было ужасающим. Неземным.
Тут кто-то закричал.
А затем еще кто-то.
Звук шел из комнаты надо мной, из спальни. Джонни работал на втором этаже. Я подожгла кабинет, а он разгорался быстрее всего. Огонь подымался, а Джонни еще не ушел.
О нет, о нет, о нет! Я кинулась к задней двери, но обнаружила, что та была закрыта на тяжелый засов. Мои руки были скользкими от бензина. Металл уже нагрелся. Я повернула замок — раз, два, три, — но что-то пошло не так, и дверь заклинило.
Снова крик.
Я снова возилась с засовом. Полный провал. Я сдалась.
Прикрыв рот и нос ладонями, я побежала через горящий кабинет по коридору на кухню. Комната еще не загорелась, слава богу. Я бросилась по влажному полу к двери в прихожую.
Споткнулась, проехалась по полу и упала, окунаясь в лужу бензина.
Кайма моих джинсов горела от пробежки через кабинет. Огонь скользнул к бензину на кухонном полу и пронесся к деревянной отделке с яркими полотенцами бабушки. Пламя метнулось через выход в прихожую передо мной, и я увидела, что мои джинсы тоже вспыхнули от колена до лодыжки. Я побежала к двери сквозь огонь.
— Выбирайтесь! — крикнула я, хоть сомневалась, что кто-нибудь меня слышал. — Сейчас же выбирайтесь!
Выйдя наружу, я упала на траву. Каталась, пока штаны не перестали гореть.
Я уже видела, что два верхних этажа Клермонта пылали жаром, мой тоже был весь в огне. Про подвал я ничего не могла сказать.
— Гат? Джонни? Миррен? Где вы?
Нет ответа.
Сдерживая панику, я убедила себя, что они уже вышли.
Успокойся. Все будет хорошо. Должно быть хорошо.
— Где вы?! — снова крикнула я, бросившись бежать.
И снова нет ответа.
Скорее всего, они были в сарае, относили свои канистры. Он был недалеко, и я кинулась туда, истошно выкрикивая их имена. Мои босые ноги шлепали по деревянной тропинке со странным эхо.
Дверь была закрыта. Я распахнула ее.
— Гат! Джонни? Миррен!
Там никого не было, но они могли уйти в Каддлдаун, не так ли? Гадали, почему я так долго вожусь.
Дорога тянулась от сарая мимо теннисного корта к Каддлдауну. Я снова побежала, остров странно притих в темноте. Повторяла себе снова и снова: они будут там. Они ждут меня. Беспокоятся.
Мы будем смеяться, потому что все в безопасности. Затем окунем мои ожоги в ледяную воду и почувствуем себя счастливчиками.
Так и будет.
Но когда я подошла к дому, в нем было темно.
Там меня никто не ждал.
Я ринулась обратно к Клермонту и увидела, что он горит как свеча. Чердак был в огне, и комнаты в огне, и окна подвала сияли оранжевым. Все пылало.
Я побежала к прихожей и потянула за дверь. Оттуда повалил дым. Я стянула свой промокший от бензина свитер и джинсы, кашляя и давясь. Затем пробилась внутрь и вошла на кухню, направляясь в подвал.
На полпути вниз была стена огня. Стена.
Гат не вышел. И уже не выйдет.
Я повернулась и побежала к Джонни и Миррен, но дерево под моими ногами горело.
Перила загорелись. Лестница передо мной прогнулась, бросая искры.
Я отшатнулась.
Я не могла подняться.
Не могла спасти их.
Теперь было некуда, некуда, некуда, некуда идти, кроме как вниз.
82
Я вспоминаю это, переживая тот момент снова и снова, сидя на ступеньках Уиндемира, все еще уставившись в точку, где Гат растворился в ночи. Осознание того, что я натворила, приходит в виде тумана в груди: холодного, темного, разрастающегося. Он превращает меня в лед. Я кривлюсь и сгибаюсь. Ледяной туман проходит по моей груди, спине и поднимается к шее. Он скользит по моей голове и позвоночнику.
Холод, холод, раскаяние.
Я не должна была начинать с кухни. Я не должна была поджигать кабинет.
Как глупо было так тщательно окунать книги в бензин. Любой на моем месте предвидел бы, как быстро они загорятся. Любой!
Нам надо было установить время, когда поджигать горючий материал.
Я могла настоять, чтобы мы оставались вместе.
Я не должна была проверять сарай.
Не должна была бежать в Каддлдаун.
Если бы я вернулась в Клермонт быстрее, возможно, я смогла бы вывести Джонни. Или позвать Гата до того, как загорелся подвал. Может, я смогла бы найти огнетушитель и остановить пожар.
Может, может.
Если бы, если бы.
Я так многого хотела для нас: жизни без ограничений и предрассудков. Жизни, полной любви.
Но в итоге я убила их.
Моих Лжецов, моих любимых.
Убила их. Мою Миррен, моего Джонни, моего Гата.
Новое знание опускается от позвоночника по плечам к пальцам. И превращает их в лед. Они покрываются щербинками и ломаются, крошечные кусочки падают на ступеньки Уиндемира. Трещины раскалывают мне руки, плечи и шею. Мое лицо с ухмылкой ведьмы замерзло и разломалось от горя. В горле стоит комок. Я не могу издать ни звука.
Я замерзла, хотя должна сгореть.
Я должна была заткнуться и не пытаться взять ситуацию в свои руки. Я могла промолчать. Найти компромисс. Мы вполне могли общаться по телефону. Вскоре мы бы сдали на водительские права. Пошли бы в колледж, и прекрасные дома Синклеров казались бы далекими и незначительными.
Мы могли бы проявить терпение.
Я могла бы послужить голосом разума.
Может, тогда, когда мы выпили вино тетушек, мы бы забыли о собственных амбициях. Алкоголь усыпил бы нас. Мы бы заснули перед телевизором, сердитые и бессильные, но не устроили никакого пожара.
Я не могу изменить того, что сделала.
Ползу внутрь, в свою спальню, на руках из треснутого льда, оставляя за собой обломки ледяного тела. Мои пятки, коленные чашечки. Устроившись под одеялом, я судорожно дрожу, отламывая кусочки себя на подушку. Пальцы. Зубы. Челюсть. Ключицы.
Наконец, наконец дрожь прекращается. Я начинаю согреваться и таять.
Я оплакиваю тетушек, потерявших своих первенцев.
Уилла, потерявшего брата.
Либерти, Бонни и Тафта, потерявших сестру.
Дедушку, который видел не только, как сгорает его дворец, но и как погибают внуки.
И собак, бедных, непослушных собак.
Я оплакиваю тщеславные, необдуманные стенания, которыми занималась все лето. За постыдную жалость к себе. За свои планы на будущее.
Я оплакиваю свое имущество. Скучаю по подушке, книгам, фотографиям. Я содрогаюсь, когда думаю о своей иллюзорной благотворительности, от своей позорной маскарадной добродетели, от лжи, которую твердила себе, от наказания, которое наложила на себя и на свою мать.
Я плачу от ужаса, которым обременила всю свою семью, оттого, что стала причиной великого горя.
В конце концов, мы не сохранили идиллию. Она пропала навсегда, если вообще существовала. Мы потеряли нашу невинность еще до того, как узнали о ярости тетушек, до того, как умерла бабушка и дедушка потерял рассудок.
До того, как мы стали преступниками. До того, как мы стали призраками.
Тетушки обнимали друг друга не потому, что они освободились от груза Клермонта и всего, что он символизировал, а из-за трагедии и сочувствия. Не потому, что мы освободили их, а потому, что сломали, и они цеплялись одна за другую перед лицом ужаса.
Джонни. Джонни хотел участвовать в марафоне. Он хотел пробежать милю за милей, доказывая, что его легкие выдержат. Доказывая, что он был мужчиной, которым дедушка бы гордился, доказывая свою силу, хоть он и был невысоким.
Его легкие наполнились дымом. Теперь ему нечего доказывать. Незачем бежать.
Он хотел получить машину и съесть все пирожные с витрины пекарни. Он хотел громко смеяться, покупать картины и носить красивую одежду. Шерстяные свитера и шарфы в полоску. Он хотел сделать фигурку тунца из лего и повесить его вместо чучела. Он отказывался быть серьезным, оставался ужасно легкомысленным, но относился с огромным энтузиазмом к тому, что имело для него значение. Бег. Уилл и Кэрри. Лжецы. Чувство справедливости. Он не задумываясь отказался от денег на колледж, чтобы отстоять свои принципы.
Я думаю о сильных руках брата, о полоске белого солнцезащитного крема на его носу, как мы вместе забрались в ядовитый плющ, а затем лежали в гамаке с чесоткой. Как он построил для нас с Миррен кукольный домик из картона и камней, которые нашел на пляже.
Джонатан Синклер Деннис, ты бы стал светом во мраке для многих людей.
Ты был светом. Был.
И я подвела тебя самым худшим образом.
Я оплакиваю Миррен, которая хотела увидеть Конго. Она не знала, как хочет жить или во что верить; она искала себя и понимала, что привязана к этому месту. Теперь это никогда не станет для нее реальностью, не более чем фотографии, фильмы и сказки для людской забавы.
Миррен много говорила о сексе, но сама так никогда и не испытала этого. Когда мы были помладше, то оставались вместе допоздна, засыпая на крыльце Уиндемира в спальных мешках, смеясь и жуя ириски. Мы ругались из-за куклы Барби и делали друг другу макияж, мечтая о любви. У сестры никогда не будет свадьбы с желтыми розами и мужа, любящего ее настолько, чтобы надеть глупый желтый ремень.
Она была раздражительна. И начинала вдруг командовать. Но при этом всегда веселая. Ее было легко разозлить, и она почти всегда сердилась на Бесс, а также бесилась из-за близняшек — но затем всегда сожалела об этом, мучаясь из-за собственного острого язычка. Девушка любила свою семью, всех ее членов, читала малышне книги, или помогала приготовить мороженое, или дарила симпатичные ракушки, найденные на пляже.
Больше она не сможет сожалеть и исправлять ошибки.
Миррен не хотела походить на мать. Она не была принцессой, нет. Исследователем, бизнес-леди, добрым самаритянином, мороженщиком — кем-то другим.
Кем-то, кем она никогда не станет… из-за меня.
Миррен, я даже не могу попросить прощения. Даже в «Эрудите» нет слова, способного описать, насколько мне стыдно.
И Гат, мой Гат.
Он никогда не пойдет в колледж. Ему всегда нужна была пища для ума, он постоянно переворачивал вещи с ног на голову в поисках не столько ответов, сколько понимания. Он никогда не удовлетворит свое любопытство, никогда не закончит список самых лучших романов, никогда не станет великим, хотя мог бы.
Гат хотел остановить зло. Хотел выразить свою ярость. Он жил по-настоящему, мой храбрый Гат. Парень не затыкался, когда этого хотели окружающие, он заставлял прислушаться к себе… а затем слушал их. Он отказывался принимать вещи не всерьез, но всегда был смешлив.
Ох, он так часто смешил меня. И заставлял задуматься, даже когда мне не хотелось, даже когда мне было лень обращать внимание.
Гат позволял мне истекать, истекать, истекать на него кровью. И никогда не возражал. Он хотел знать, почему это со мной происходило. Он гадал, что можно сделать, чтобы залечить мои раны.
Он никогда больше не поест шоколада.
Я любила его. Любила. Как могла. Но он был прав. Я не знала его. И уже никогда не увижу его дом, не попробую стряпню его мамы, не встречу его друзей по школе. Никогда не увижу покрывала на его кровати или постеров на стене. Я никогда не побываю в кафе, где он ел на завтрак сэндвичи с яйцом, или в том месте, где он оставлял велосипед.
Я даже не знаю, заказывал ли он сэндвичи с яйцом и вешал ли на стены постеры. Не знаю, был ли у него велосипед и покрывало. Я лишь воображаю все это, потому что никогда не ходила с ним к нему домой, никогда не окуналась в его жизнь, никогда не знала, каким человеком был Гат вне Бичвуда.
Должно быть, сейчас его комната пуста. Он мертв уже два года.
Мы могли бы…
Мы могли бы…
Я потеряла тебя, Гат, потому что отчаянно, отчаянно влюбилась.
Я думаю о том, как горели мои Лжецы, об их последних минутах, как они вдыхали дым, как сгорала их кожа. Как больно это было!..
Волосы Миррен в огне. Тело Джонни на полу. Руки Гата, его обгорелые пальцы, его сморщенные от огня руки.
На тыльной стороне его ладоней написаны слова. На левой: «Гат». На правой: «Каденс».
Моим почерком.
Я плачу, потому что единственная из нас, кто остался в живых. Потому что мне придется жить без Лжецов. Потому что им придется переживать все, что ждет их впереди, без меня.
Я, Гат, Джонни и Миррен.
Миррен, Гат, Джонни и я.
Мы были здесь этим летом.
И нас здесь не было.
И да и нет.
Это моя вина, моя вина, моя вина — и тем не менее они все равно меня любят. Несмотря на бедных собак, несмотря на мою глупость и напыщенность, несмотря на наше преступление. Несмотря на мой эгоизм, нытье, проклятое везение, потому что я единственная, кто остался в живых, и не могу этого оценить, когда у них… у них ничего не осталось. Ничего больше, кроме этого последнего лета вместе.
Они говорили, что любят меня.
Я чувствовала это в поцелуе Гата.
В смехе Джонни.
Миррен даже прокричала об этом морю.
Думаю, я поняла, почему они здесь появились.
Потому что они были нужны мне.
83
Мама стучит в дверь и зовет меня.
Я не отвечаю.
Через час она снова стучит.
— Ты можешь меня впустить?
— Уходи.
— Дело в мигрени? Просто ответь.
— Не в мигрени. Это кое-что другое.
— Я люблю тебя, Кади.
Она говорит это каждый раз с тех пор, как мне стало плохо, но только теперь я понимаю, что мама имеет в виду:
«Я люблю тебя, несмотря на мое горе. Хоть ты и ненормальная».
«Я люблю тебя, несмотря на мои подозрения о том, что ты натворила».
— Ты же знаешь, что мы все любим тебя, правда? — кричит она через дверь. — Тетя Бесс и тетя Кэрри, дедушка, все? Бесс готовит твой любимый черничный пирог. Он испечется через час. Можешь съесть его на завтрак. Я попросила ее.
Я встаю. Иду к двери и приоткрываю щель.
— Поблагодари Бесс от меня. Я просто не могу сейчас выйти.
— Ты плакала, — замечает мама.
— Немного.
— Ясно.
— Прости. Знаю, ты хочешь, чтобы я пришла на завтрак.
— Тебе не нужно извиняться, — говорит мамочка. — Правда, тебе больше не нужно извиняться, Кади.
84
Как обычно, в Каддлдауне никого не видно, пока мои ноги не касаются ступенек. Тогда у двери появляется Джонни, осторожно ступая по разбитому стеклу. Когда он замечает мое лицо, то останавливается.
— Ты вспомнила.
Я киваю.
— Ты все вспомнила?
— Я не была уверена, что ты еще будешь тут.
Он потянулся и взял меня за руку. Кажется, что он теплый и вполне реальный, хоть выглядит бледным, изможденным, с мешками под глазами. И совсем юным.
Ему ведь всего пятнадцать.
— Мы больше не можем здесь оставаться. Это становится все сложнее.
Я киваю.
— Миррен хуже всего, но мы с Гатом тоже это чувствуем.
— Куда вы пойдете?
— Когда уйдем?
— Ага.
— В то же место, куда ходим, когда тебя здесь нет. Туда же, где были до этого. Это словно… — Джонни замирает, почесывая голову. — Словно место покоя. В каком-то смысле это нигде. И, честно говоря, Кади, я люблю тебя, но я чертовски устал. Я просто хочу лечь и покончить со всем этим. Для меня все произошло очень давно.