Похоже, ответа она не ждала, но я все-таки кивнул.
— Когда ее последняя воля была выполнена, большая часть ее личных вещей перешла ко мне. Я... — Она умолкла, потом встала. — Извините, я оставлю вас ненадолго.
Я снова кивнул. Когда она говорила о Сэм, вид у нее был грустный. Я надеялся, что воспоминания не заставят ее плакать.
Малышка и я молча глядели друг на друга, пока не вернулась ее мать. Девочка была серьезная, ее огромные глазищи, казалось, все подмечали; она сидела тихонько, не бегала и не кривлялась, как обычно делают дети, когда в доме появляется кто-то новый, перед кем можно повыпендриваться. По-моему, она была не застенчивая; скорее просто... в общем, серьезная.
Когда ее мать вошла в комнату, у нее в руках был пакет, завернутый в коричневую бумагу и перевязанный бечевкой. Она опять села напротив и положила сверток на стол между нами.
— Как-то раз бабушка рассказала мне историю, — начала она, — о своем первом и единственном возлюбленном. Это был странный рассказ, вроде истории с привидениями, о том, как однажды она жила в будущем, а потом любовь дедушки похитила ее оттуда и перенесла в его время. — Она улыбнулась, как будто хотела извиниться. — Тогда я подумала, что это просто сказка, потому что когда я была маленькая, к нам приходили люди, с которыми моя бабушка училась в школе, которые знали ее еще до того, как она повстречалась с дедушкой. Да и вообще ее рассказ уж слишком отдавал научной фантастикой.
Но это было на самом деле, ведь так?
Я только и мог, что кивнуть. Я не понимал, каким образом Сэм и все, с ней связанное, кроме моих воспоминаний, могло кануть в прошлое, или как, оказавшись там, она обрела целую новую жизнь, но я знал, что это правда.
Я принял прошлое, чего несколько лет подряд пыталась добиться от меня Джилли. Глядя на внучку Сэм, я видел, что и она тоже приняла его.
— Когда ее вещи переслали мне, — продолжала она, — я нашла среди них этот пакет. Он адресован вам.
На свертке я увидел свое имя, написанное знакомой рукой. Руки у меня дрожали, когда я потянулся за ним.
— Необязательно открывать его здесь, — сказала она.
Я был благодарен ей за это.
— Я... я лучше пойду, — сказал я и поднялся. — Спасибо, что нашли для меня время.
Провожая меня к двери, она снова печально улыбалась.
— Я рада, что мне довелось вас встретить, — сказала она, когда я уже вышел на крыльцо.
Я не был уверен, что могу ответить тем же. Она выглядела как Сэм, говорила как Сэм, и это ранило.
— Вряд ли мы когда-нибудь еще увидимся, — добавила она.
Никогда. Ей останутся муж, семья. Мне — мои призраки.
— Спасибо, — сказал я еще раз, повернулся и пошел к калитке, футляр со скрипкой в одной руке, бумажный сверток в другой.
Сверток я открыл не раньше, чем добрался до Садов Силена, местечка в парке Фитцгенри, которое всегда поднимало мне настроение; я решил, что в такой момент это будет нелишним. Внутри оказались книга и письмо. Книгу я узнал. Этот томик «Сна в летнюю ночь» Шекспира, издательство «Дж. М. Дент и сыновья», подарил Сэм я, когда она сказала, что очень любит эту историю.
Издание не отличалось от других ничем, кроме размера, — книжка была такой маленькой, что Сэм могла бы носить ее в сумочке, что она и делала. Слова, которые я написал ей тогда, были на месте, но сама книга выглядела куда более потрепанной, чем раньше. Мне ни к чему было ее открывать, знаменитые последние строчки из реплики Пэка я помнил наизусть:
Представьте, будто вы заснули
И перед вами сны мелькнули.
И вот, плохому представленью,
Как бы пустому сновиденью,
Вы окажите снисхожденье...[39]
Только это был не сон — ни для меня и ни для Сэм. Я положил книгу рядом на каменную скамью и развернул письмо.
"Дорогой Джорди, — прочитал я. — Я знаю, что настанет день, когда ты прочитаешь мое письмо, и, надеюсь, простишь меня за то, что я не пришла к тебе сама, просто мне хотелось, чтобы ты запомнил меня такой, какой я была, а не какой стала. Я прожила полную и почти счастливую жизнь; о чем я сожалею, ты знаешь. Теперь, оглядываясь на то время, которое мы провели вместе, я, как и полагается старой женщине, могу сказать: всему свое время. Нам его было отпущено мало — слишком мало, любовь моя, — и все же оно у нас было.
Кто это сказал: Лучше любить и потерять любовь, чем вовсе не любить? Мы любили и потеряли друг друга, но я предпочитаю лелеять память о нашей любви, чем бунтовать против несправедливости. Надеюсь, ты поступишь так же".
Я сидел и плакал. Не обращая внимания на взгляды, которые бросали на меня прохожие, я изливал свое горе. Я оплакивал отчасти свою потерю, отчасти Сэм и ее храбрость, отчасти собственную глупость, из-за которой я так долго отказывал ей в памяти.
Сколько я так сидел, сжимая ее письмо, не знаю, но слезы в конце концов сами высохли у меня на щеках. А когда я услышал чьи-то приближающиеся шаги и поднял голову, чтобы взглянуть, кто идет, то совсем не удивился, увидев Джилли.
— Ох, Джорди, мальчик мой, — сказала она.
Она села рядом со мной на скамью и придвинулась ближе. И сказать не могу, до чего мне полегчало от ее присутствия. Я отдал ей письмо и книгу, а сам молча сидел, пока она читала первое и разглядывала второе. Медленно она свернула письмо и вложила его назад в книгу.
— Как ты теперь? — спросила она наконец. — Лучше или хуже?
— И то и другое.
Ее брови поднялись в невысказанном вопросе.
— Ну, говорят, именно для этого придумали похороны, — попытался объяснить я. — Последняя возможность сказать «прощай», уладить все, прежде чем... — Я посмотрел на нее и выдавил слабую улыбку. -... Круг повернется вновь. И все же мне плохо, когда я думаю о Сэм. Я знаю, что у нас с ней все было по-настоящему, и знаю, каково мне было потерять ее. Но мне пришлось жить с этим всего несколько лет. Она несла эту тяжесть всю жизнь.
— И все-таки она не сдавалась.
Я кивнул:
— И слава богу.
Какое-то время мы оба молчали, потом я вспомнил про Бумажного Джека. Рассказал Джилли, что, по моим предположениям, произошло той ночью в соборе, показал ей предсказатель, который нашел там поутру. Она прочитала последнее предсказание Джека, сжав губы и нахмурив лоб, но, кажется, не очень удивилась.
— И что ты об этом думаешь? — спросил я у нее.
Она пожала плечами:
— Все люди делают одну и ту же ошибку. Предсказания не открывают будущего; они отражают настоящее. Они как эхо повторяют то знание, которое давно уже живет в глубине нашего подсознания, они извлекают его на поверхность, чтобы мы могли как следует свыкнуться с ним.
— Я имел в виду Джека.
— Думаю, он ушел — туда, откуда появился.
Я почувствовал приступ отчаяния, до которого меня способна довести только она одна, Джилли.
— Но кто он такой? — спросил я. — Нет, лучше сказать, что он такое?
— Не знаю, — ответила Джилли. — Но все вышло так, как сказано в твоем предсказании. Важны не ответы, важны вопросы, которые мы задаем, и пути, которыми мы приходим туда, где мы оказались теперь потому, что задавали вопросы. Хорошо, что на свете есть тайны. Они напоминают нам о том, что жизнь — это больше, чем чередование работы и удовольствия.
Я вздохнул, зная, что ничего более путного из нее все равно не выжать.
Только на следующий день я в одиночку собрался на стоянку Джека в лагере бомжей за пляжем. Все его пожитки исчезли, но бумажные звезды по-прежнему висели на деревьях. Я снова спросил себя, кто же он был такой. Какой-нибудь дух, наподобие тех, что жили в оракулах, или ангел-хранитель, который всегда рядом, пытается помочь людям познать самих себя? Или просто старый бездомный негр с необычным даром складывать фигурки из бумаги? Тогда я и понял, что мое последнее предсказание имело определенный смысл, но до конца с ним не согласился.
Ведь в случае с Сэм именно ответ принес мне успокоение.
Я вынул предсказатель Джека из кармана и продернул сквозь него кусочек бечевки, которую специально принес с собой. Потом повесил его на ветку, чтобы он качался бок о бок с бумажными звездами, и пошел восвояси.
Маллула
Долгое время я считал ее духом, но теперь знаю, кто она такая. Она стала для меня всем; само ее непостоянство служит той нитью, которая связывает меня с реальной жизнью, с тем, что есть здесь и сейчас.
Лучше бы мне никогда ее не видеть.
Это, конечно, неправда, но она так легко соскальзывает с языка. Так я притворяюсь, что рана, которую она оставила в моем сердце, не болит.
Она зовет себя Таллулой, но мне известна ее истинная суть. Никакое имя не в состоянии передать все, что заключено в ней. Но ведь не зря именам приписывают магическую силу, не так ли? Стоит назвать имя, и незамысловатая эта ворожба вызовет к жизни целостный образ другого, со всеми одному ему присущими сложностями и противоречиями. Но этот образ, вызванный из небытия алхимией имени, приходит не один, он ведет за собой целую вереницу воспоминаний: о ваших свиданиях, о музыке, которую вы слушали в ту ночь или в то утро, обо всех разговорах, шутках и о том, что не обсуждают ни с кем, — обо всем плохом и хорошем, что вы пережили вместе.
Но имя Талли приводит мне на память не только это. Каждый раз, когда талисман связанных с ней воспоминаний оживает внутри меня, я выхожу на улицу, и он ведет меня сквозь городскую ночь, как тотем своего шамана сквозь Страну снов. Все привычное исчезает; то, что она показывает мне, лежит глубоко внутри, скрытое от взоров людей. Стоит мне взглянуть на какой-нибудь дом, и я вижу не только его очертания или высоту, но сразу узнаю его историю. Я слышу его дыхание, я почти угадываю его мысли.
Я могу прочесть судьбу улицы или парка, заброшенной машины или садика, скрытого оградой от чужих глаз, круглосуточного кафе или пустой автостоянки. У каждого из них своя, тайная история, и Талли научила меня понимать их. Если раньше я лишь догадывался, собирал слухи, точно разлетающихся во все стороны светлячков, то теперь знаю.
С людьми куда сложнее. И мне, и ей. Но у Талли хотя бы есть оправдание. А у меня...
Лучше бы мне никогда ее не видеть.
Мой брат Джорди — музыкант, играет на улицах. Он встает со своей скрипкой на углу улицы или рядом с очередью в театральную кассу и творит магию, по сравнению с которой слова бессильны. Когда слушаешь его игру, кажется, будто попал в старинную шотландскую или ирландскую сказку. Протяжные мелодии вызывают в памяти вересковые пустоши, по которым бродят призраки, и пустынный берег моря; джиги и рилы, напротив, зажигают в крови огонь, который то горит ледяным блеском, словно звездный сонм в морозной ночи, то рдеет приветливо, как угли родного очага.
Самое смешное в том, что другого столь же практичного человека, как он, я в жизни своей не встречал. Чарующие звуки из старой чешской скрипки извлекает он, но белая ворона в нашей семье — я.
На мой взгляд, разница между фактом и тем, что многие люди называют фикцией, заключается примерно в пятнадцати словарных страницах. Мой ум настолько открыт любым идеям, что Джорди говорит, что у меня вместо мозгов дырка, но сколько себя помню, я всегда был таким. И дело не в легковерии, хотя меня называли и этим, и другими, не столь лестными прозвищами; а в том, что я всегда рад придержать свое недоверие в узде до тех пор, пока не найдутся неопровержимые доказательства лживости того, во что я склонен верить.
Еще подростком я начал собирать слухи о странных и диковинных происшествиях, заполняя отрывочными заметками и записками страницу за страницей в тетрадях на спирали, — аккуратные чернильные штрихи на бумаге складывались в истории, и каждая открывала передо мной целый мир неизведанных возможностей, когда бы я их ни перечитывал. Больше всего мне нравились те, в которых шла речь о городе, ведь казалось бы, нет на земле места менее подходящего для хрупких чудес, являющих магию, чем это.
По правде говоря, многое из того, что попадало в те тетради, тяготело скорее к темной стороне вещей, но для меня сама эта темнота была наполнена светом, ведь она раздвигала границы реального, наполняя их многообразием возможного. В моем понимании настоящая магия была такова: стоит лишь отодвинуть некий занавес, и мир окажется местом куда более удивительным и странным, чем, зная его обыденность, можно предположить.
Первая подружка, которая у меня тогда была — Кэти Дерен, — убедила меня начать писать рассказы о том, что скопилось в тетрадях. В смысле чудаковатости мы с Кэти в те дни друг друга стоили. Мы ставили пластинки никому не известных групп типа «Инкредибл Стринг Бэнд» или «Доктор Стрейнджли Стрейндж» и буквально ночи напролет просиживали у проигрывателя, болтая обо всем и ни о чем. Все на свете она видела по-своему; душа была для нее в каждом предмете, будь то величественный дуб на заднем дворе дома ее родителей или старый железный чайник с сухими цветами в ее спальне на подоконнике.
Со временем наши отношения охладели, как часто случается с юношескими привязанностями, зато остался дар, который она во мне открыла: писать истории.
Я никогда не думал, что стану писателем, да и вообще не задумывался над тем, чем буду заниматься «когда вырасту». Иногда мне кажется, что я так этого и не сделал — не вырос.
Но старше я стал. И обнаружил, что вполне могу зарабатывать на жизнь своими историями. Я называл их городскими легендами, независимо от Яна Харольда Брунванда, который зарабатывает на жизнь, собирая их. Но если он подходит к ним как фольклорист, то есть собирает, сравнивает между собой, то я просто включаю их в свои рассказы и в таком виде продаю журналам, а потом выпускаю отдельными сборниками.
Не думаю, что между нами существует какое-то соперничество, как, впрочем, и между мной и другими писателями. Историй в мире столько, что хватит на всех желающих их рассказывать; только скупец сочтет, что тут есть из-за чего соперничать. К тому же у Брунванда получается просто великолепно. Когда я впервые прочел «Исчезающего хичхайкера», то был настолько поражен этой работой, что, подобно множеству других корреспондентов Брунванда, немедленно послал ему еще несколько историй, которые, по моему мнению, могли бы пригодиться ему для следующей книги.
Но я никогда не писал ему о Талли.
Пишу я по ночам — чем глубже ночь, тем лучше. У меня нет ни офиса, ни кабинета, я редко пользуюсь пишущей машинкой или компьютером — по крайней мере, не для первых набросков. Что я люблю по-настоящему, так это выйти ночью на улицу и расположиться в первом приглянувшемся местечке: на скамье в парке, у стойки какой-нибудь круглосуточной забегаловки, на ступенях собора Святого Павла, под дверями закрытой на ночь лавки старьевщика на Грассо-стрит.
Я все еще люблю тетради, но только в твердых переплетах. Рассказы я тоже пишу в них. И хотя они обязаны своим возникновением городским легендам, которые и делают их такими необычными, на самом деле они о людях: о том, что их радует и печалит. Мои темы просты. Любовь и ее потеря, честь и ответственность за дружбу. И чудо... вечное чудо. Как бы ни были неповторимы все люди в отдельности, причины, которые побуждают их к действию, всегда одни.
Мне говорили — так часто, что я и сам в это почти поверил, — будто я и впрямь понимаю людей. В какие бы странные ситуации ни попадали мои герои, их характеры все равно сохраняют правдоподобие в глазах читателей. Это, конечно, здорово, хотя и непонятно, ведь я вовсе не считаю, что так уж хорошо знаю людей.
Трудно мне с ними.
Это, наверное, из-за того, что в детстве я все время чувствовал себя чужаком. Заботы моих сверстников были мне чужды, я и в самом деле не понимал, как можно так серьезно относиться ко всяким мелочам. Отчасти в этом были виноваты другие дети — всякий, кто не такой, как они, для них законная добыча. Ну вы знаете, как это бывает. Есть три сорта детей: странные, те, кто над ними измывается, и те, кто за этим наблюдает.
Отчасти это была и моя вина тоже, ведь я относился к ним с не меньшим презрением, чем они ко мне. Я вечно шел не в ногу, мне было наплевать, к какой компании или клике относиться. Появись я на свет несколькими годами раньше, и из меня вышел бы битник, несколькими годами позже, и стал бы хиппи. Я попробовал наркотики еще до того, как они вошли в моду; выяснил, что они плохо влияют на голову, и завязал как раз тогда, когда все сидели на кислоте, МДА и прочей ерунде.
Позже, когда все утряслось, оказалось, что знакомых у меня хоть отбавляй, а вот друзей очень мало. Но и с теми, которые были, я держался как-то отчужденно, точно наблюдал за происходящим со стороны, делал заметки, но не участвовал в событиях напрямую.
Ничего не изменилось, даже когда я стал старше.
Каким образом эта отчужденность — назовем ее так за неимением лучшего слова — трансформировалась в моей прозе в так называемый дар создания характеров, ума не приложу. Может быть, я вкладываю в эти истории столько, что на реальную жизнь меня уже просто не хватает. А может, все дело в том, что всякий человек, как бы тесны и многочисленны ни были его связи с другими, все же остается островом, непоправимо отделенным от других островов бурным житейским морем, а я только яснее других отдаю себе в этом отчет. А может, у меня в голове какого-нибудь винтика не хватает.
Талли все изменила.
С первого взгляда ни за что бы не подумал.
Есть в Нижнем Кроуси, где рынок спускается прямо к берегу Кикахи, такое место, которому присуще особое очарование старого света. Улицы там такие узкие, что ни одной машине не протиснуться, поэтому люди ездят на велосипедах либо ходят пешком. Дома стоят, тесно прижавшись друг к другу, вдоль мощеных тропинок, которые петляют и извиваются так прихотливо, что ни одному городскому картографу не удалось еще нарисовать хотя бы приблизительно точную карту этого участка.
Там полно старых магазинов, некоторые из них даже сохранили столетней давности вывески, написанные по-голландски. Дома, в которых из поколения в поколение живут одни и те же семьи, крохотные дворики, палисадники за высокими заборами, несметные множества хитроглазых кошек, старики, играющие в шашки и домино, их сплетничающие жены, стайки крикливых ребятишек днем, таинственные омуты молчания ночью. Восхитительное место, совершенно не затронутое инновационными проектами яппи, которые давно завладели большей частью рынка.