Марлоу приостановился, чтобы разжечь потухающую сигару, и, казалось, позабыл о своем рассказе; потом неожиданно снова заговорил.
— Да, конечно, я виноват. Действительно, нечем было интересоваться. Это моя слабость. Его слабость — иного порядка. Моя же заключается в том, что я не вижу случайного, внешнего, не делаю различия между мешком тряпичника и тонким бельем первого встречного. Первый встречный, вот именно. Я видел стольких людей, с иными я близко соприкасался — все равно, как с этим парнем, и всякий раз я видел перед собой лишь человеческое существо…
Марлоу снова приостановился, быть может, ожидая ободряющего замечания, но все молчали; только хозяин как бы с неохотой прошептал:
— Вы так утонченны, Марлоу.
— Кто? я? — тихо сказал Марлоу. — О, нет! Но он — Джим — был утонченным; и я, как бы ни старался получше рассказать эту историю, все равно пропускаю множество оттенков — они так тонки, так трудно передать их бесцветными словами. Ибо он осложнял дело еще и тем, что был так прост, бедняга!.. Клянусь Юпитером, он был удивительным парнем. Он говорил мне, что ни с чем не побоялся бы столкнуться — это так же верно, как и то, что он сидит передо мной. И ведь он в это верил. Говорю вам, — это было удивительно наивно… и вместе с тем грандиозно. Я наблюдал за ним исподтишка, словно заподозрил его в намерении меня взбесить. Он был уверен, что по чести, — заметьте, «по чести» — ничто не могло его испугать. Еще с тех пор, как он был «вот таким» — «совсем мальчишкой», — он готовился ко всему, с чем можно встретиться на суше и на море. Он с гордостью признавался в своей предусмотрительности. Он измышлял всевозможные опасности и способы обороны, ожидая худшего и собираясь с силами. Должно быть, он всегда пребывал в состоянии экзальтации. Можете вы себе это представить? Ряд приключений, столько славы, такой победный путь. И каждый день своей жизни он венчал ощущением собственной своей проницательности. Он забылся; глаза его сверкали, и с каждым его словом мое сердце, опаленное его нелепостью, все сильнее сжималось. Мне было не до смеха, а чтобы не улыбнуться, я сделал каменное лицо. Он стал проявлять все признаки раздражения.
— Случается всегда неожиданное, — сказал я примирительно.
Мое недомыслие вызвало у него презрительное междометие. Полагаю, он хотел этим сказать, что неожиданное не могло его затронуть; лишь одно непостижимое могло одержать верх над его подготовленностью. Он был застигнут врасплох, он проклинал море и небо, судно и людей. Все его предали. Им овладела та высокомерная покорность, которая мешала ему пальцем пошевельнуть, в то время как остальные трое, отчетливо уяснившие себе положение, в отчаянии пыхтели над лодкой. Что-то у них там не ладилось. Очевидно, второпях они как-то ухитрились защемить болт переднего блока лодки и, поняв, чем грозила их оплошность, окончательно потеряли рассудок. Должно быть, славное это было зрелище: яростные усилия этих негодяев, которые копошились на неподвижном судне, застывшем в мечтании спящего моря, боролись за освобождение лодки, ползали на четвереньках, вскакивали, друг на друга огрызались — на грани убийства, готовы были вцепиться друг другу в горло. Удерживал их только страх смерти, которая безмолвно стояла за ними, словно непоколебимый и хладнокровный надсмотрщик. О, да! Зрелище было удивительное. Он видел это все, он мог говорить об этом с презрением и горечью; мельчайшие детали он воспринял каким-то шестым чувством, ибо он клялся мне, что стоял в стороне и не смотрел ни на них, ни на лодку, — не бросил ни единого взгляда. И я ему верю. Мне думается, он слишком был поглощен зрелищем жутко накренившегося судна, угрозой, вставшей в момент полной безопасности, был зачарован мечом, на волоске висящим над его пылкой головой фантазера.
Весь мир замер перед ним, и он легко мог себе представить, как взметнется вверх темная линия горизонта, поднимется внезапно широкая равнина моря; быстрый, спокойный подъем, отчаянный бросок, бездна, борьба надежды, звездный свет, навеки смыкающийся над его головой, словно свод склепа, мятеж юной жизни, черный конец. Это он мог представить. Клянусь, всякий бы мог! И не забудьте, — он был законченным артистом в этой области, одаренным способностью быстро вызывать видения, предшествующие событиям. И зрелище, какое он вызвал, заставило его окаменеть, но в мозгу его мысли кружились в дикой пляске, — пляска хромых, слепых, немых мыслей, вихрь страшных калек. Говорю вам, он исповедовался, словно я наделен был властью отпускать грехи. Он опускался в глубь души, надеясь получить от меня отпущение, которое не принесло бы ему никакой пользы. То был один из тех случаев, когда самый священный обман не может принести облегчения, когда ни один человек не может помочь…
Он стоял на штирборте мостика, отойдя подальше от того места, где шла борьба за лодку. А борьбу вели с безумным возбуждением и втихомолку, словно заговорщики. Два малайца по — прежнему сжимали спицы штурвала. Вы только представьте себе участников этого единственного эпизода на море; представьте | с(ю этих четверых, обезумевших от яростных усилий, и тех троих, неподвижных зрителей; они стояли на мостике, над тентом, i к|пивавшим глубокое неведение нескольких сот усталых человеческих существ с их грезами и надеждами. Ибо я не сомневаюсь, что так оно и было: принимая во внимание состояние судна, нельзя себе представить большей опасности. Те негодяи у иодки недаром обезумели от страха. Откровенно говоря, будь я гам, я бы не дал и фальшивого фартинга за то, что судно продержится на воде до конца каждой следующей секунды. И все — таки оно держалось. Эти спящие паломники обречены были совершить свое паломничество и изведать горечь какого-то иного конца. Это спасение я счел бы явлением загадочным и необъяснимым, если бы не знал, как выносливо может быть старое железо, не менее выносливо, чем дух иных людей, — людей исхудавших, как тени, и несущих на своих плечах бремя жизни. Не менее удивительным кажется мне и поведение двух рулевых. Их вызвали из Эдена вместе с прочими туземцами дать показания на суде. Один из них, очень застенчивый, с желтой веселой физиономией, был совсем молод, а выглядел еще моложе. Помню, как Брайерли спросил его через переводчика, о чем он в то время думал, а переводчик, обменявшись с ним несколькими словами, внушительно заявил:
— Он говорит, что ни о чем не думал.
У другого были терпеливые мигающие глаза, а его седую, косматую голову украшал красиво обернутый синий бумажный платок, полинявший от стирки; лицо у него было худое, щеки провалились, а коричневая кожа от сети морщин казалась еще гемнее. Он объяснил, что подозревал о какой-то беде, грозившей судну, но никакого приказания не получал; зачем же ему было бросать штурвал? Отвечая на следующие вопросы, он передернул худыми своими плечами и заявил, что тогда ему в голову не приходило, что белые из боязни смерти собираются покинуть судно. Он и теперь этому не верил. Могли быть какие — нибудь тайные причины. Он глубокомысленно замотал своей старой головой. Тайные причины. Опыт у него был большой, и он желал, чтобы этот белый туан знал, — тут он повернулся в сторону Брайерли, который не поднял головы, — что он приобрел большие знания на службе у белых людей; много лет он служил на море. И вдруг, дрожа от возбуждения, он излил на нас, слушателей, поток странно звучащих имен; то были имена давно умерших капитанов, названия забытых местных судов, — звуки знакомые и искаженные, словно рука времени стирала их в течение нескольких веков. Наконец, его прервали. Наступило минутное молчание, мягко перешедшее в тихий шепот. Этот эпизод явился сенсацией второго дня следствия, затронув всю аудиторию, затронув всех, кроме Джима, который угрюмо сидел с краю на первой скамье и даже не поднял головы, чтобы взглянуть на этого необыкновенного и пагубного свидетеля…
Итак, эти два матроса остались у штурвала судна, остановившегося на своем пути: здесь и наступила бы их смерть, если бы такова была их судьба. Белые не бросили на них ни единого взгляда, быть может, позабыли об их существовании. Во всяком случае, Джим о них не вспоминал. Теперь, когда он был один, он ничего предпринять не мог. И предпринимать, в сущности, было нечего, оставалось лишь затонуть вместе с судном. Не стоило поднимать из-за этого суматоху. Не так ли? Он ждал, выпрямившись, молчаливый; его поддерживала мысль о героическом самообладании.
Первый механик осторожно перебежал мостик и дернул Джима за рукав. «Ну, помогите! Ради бога, идите и помогите!»
Затем на цыпочках побежал к лодке, но тотчас же вернулся и снова уцепился за его рукав; он одновременно и умолял и ругался.
— Казалось, он готов был целовать мне руки, — злобно сказал Джим, — а через секунду этот парень зашептал с пеной у рта: «Будь у меня время, я бы с удовольствием проломил вам череп». — Я его оттолкнул. Вдруг он обхватил меня за шею. Черт бы его побрал. Я его ударил, не глядя. Тут он, всхлипывая, взмолился: «Не хочешь, что ли, себя самого спасти, проклятый ты трус!» — Трус! Он меня назвал проклятым трусом! Он меня назвал… ха-ха-ха!..
Джим откинулся на спинку стула и весь трясся от смеха. Никогда я не слыхал такого горького смеха. Он упал, словно зловещий туман, на все эти шуточки об ослах, пирамидах, базарах… Затихли голоса людей, разговаривавших на длинной сумрачной веранде, бледные лица одновременно повернулись в нашу сторону, наступила такая тишина, что звон чайной ложки, упавшей на мозаичный пол веранды, прозвучал тонким серебристым воплем.
— Нельзя так смеяться при всех этих людях, — заметил я, — это не годится.
Он как будто меня не слышал, но затем поднял глаза и, пристально глядя мимо меня, словно всматриваясь в жуткое видение, пробормотал небрежно:
— О, они подумают, что я пьян.
Затем он принял такой вид, как будто решил никогда больше не произнести ни слова. Но он уже не мог остановиться, как не мог уйти из жизни одним напряжением воли.
ГЛАВА IX
— Про себя я говорил: «Тони, проклятое! Тони!» Этой фразой он снова начал свой рассказ. Да, он хотел, чтобы все было кончено. Он остался совершенно один и, проклиная, взывал к судну; и вместе с тем — поскольку я могу су- mii, — он наслаждался, созерцая жалкую комедию. Те все еще по шлись у болта. Шкипер распорядился: «Полезайте под нее и постарайтесь поднять». Остальные, естественно, противились. Мы представляете: лежать, распластавшись, под килем лодки — положение не из приятных, если судно в эту минуту внезапно пойдет ко дну. — «Почему вы сами не лезете? Ведь вы самый сильный!» — захныкал маленький механик. — «Проклятие! Я с нишком толст», — в отчаянии пробормотал шкипер.
Зрелище было такое забавное, что ангелы и те могли заплакать. Секунду они стояли растерянные; вдруг первый механик с нова бросился к Джиму: «Помогите же! С ума вы, что ли, сошли? Ведь это же единственный шанс на спасение! Помогите! I Усмотрите, посмотрите туда!»
И наконец, Джим посмотрел назад, в ту сторону, куда с настойчивостью маньяка показывал механик. Он увидел, что черная туча уже поглотила треть неба. Вы знаете, как налетают шквалы в это время года? Сначала вы видите, что горизонт темнеет — и только; затем поднимается облако, плотное, как стена. Прямой край облака, обрамленный слабыми беловатыми отблесками, надвигается с юго-запада, поглощая звезды — одно созвездие за другим; тень его летит над водой, и море и небо тонут во мраке. И все тихо. Ни грома, ни ветра, ни звука, ни проблеска молнии. Затем во мраке вселенной встает сине-багровая арка; проходят одна-две волны — кажется, будто мрак вздымается волнами, — и вдруг налетают вихрь и дождь и ударяют с бешеной силой. Вот такая-то туча и надвинулась, пока они не смотрели на небо. Они только что ее заметили и сделали совершенно правильный вывод: если при абсолютном затишье у судна есть кое-какие шансы продержаться еще несколько минут на воде, то малейшее волнение приведет к концу немедленно. Первая встреча с валом будет и последней: судно нырнет и станет опускаться все ниже, ниже, до самого дна. Вот чем объяснялись эти новые судороги страха, новые корчи, в которых изливали они свое крайнее отвращение к смерти.
— Было черно, как в могиле, — продолжал Джим угрюмо, — Туча подползла к нам сзади. Проклятая! Должно быть, где-то еще теплилась во мне надежда. Не знаю. Но теперь с этим было покончено. Меня бесило, что я так попался. Я злился, словно меня поймали в западню. Да, так оно и было. И ночь, помню, была жаркая. Воздух застыл.
Он помнил это так хорошо, что, сидя предо мной на стуле, казалось, задыхался и обливался потом. Несомненно, он был взбешен; то был новый удар, но этот удар напомнил ему о том важном деле, ради которого он бросился на мостик, чтобы тотчас же о нем позабыть. Ведь он хотел перерезать тали, привязывавшие лодки к судну. Он выхватил нож и принялся за работу так, словно ничего не видел, ничего не слышал, никого не замечал. Они сочли его безнадежно помешанным, но не осмелились шумно выражать протест против бесполезной траты времени. Покончив с этим делом, он вернулся на то самое место, где стоял раньше. Первый механик тотчас же за него ухватился и зашептал с такой злобой, словно хотел укусить его за ухо: «Дурак несчастный! Вы думаете, что вам удастся спастись, когда вся эта орава очутится в воде? Да они вам голову прошибут и не подпустят к лодкам». Он ломал руки, а Джим словно и не замечал его.
Шкипер нервно топтался на одном месте и бормотал: «Молоток! Молоток! Mein Gott! Принесите же молоток!»
Маленький механик хныкал, как ребенок, но, хотя рука у него и была сломана, он растерялся не так, как его товарищи, и, собравшись с духом, бросился в машинное отделение. Следует признать, что это было дело не шуточное. Джим сказал мне, что у механика вид был отчаянный, как у человека, загнанного в тупик; он тихонько завыл и рванулся вперед. Вернулся он тотчас же с молотком в руке и, не останавливаясь, бросился к борту. Остальные немедленно оставили Джима в покое и побежали помогать механику. Джим слышал негромкие удары молотка, слышал звук падающего блока. Лодка была готова к спуску. Только тогда он посмотрел в ту сторону — только тогда. Но он не двинулся с места. Он хотел втолковать мне, что он не двинулся с места, хотел втолковать, что ничего общего не было между ним и теми людьми… Теми людьми с молотком. Ничего общего. Более чем вероятно, что он считал себя отделенным от них пространством, которого нельзя было перейти, — бездонной пропастью. Он отошел от них так далеко, как только мог, — на другой конец мостика.
Его ноги были прикованы к этому месту, а глаза — к этой неясной группе людей, наклонявшихся и раскачивавшихся во власти смертельного страха. Ручной фонарь, подвешенный к стойке над маленьким столиком на мостике (на «Патне» не было рубки посредине), освещал плечи, согнутые спины. Они налегали на нос лодки, они выталкивали ее в ночь и больше уже на него не смотрели. Они отказались от него, словно он действительно был слишком далеко и не стоило бросать ему призыв, взгляд или знак. Им некогда было взирать на его пассивный героизм, некогда было почувствовать укор, таившийся в его сдержанности. Лодка была тяжелая, они налегали на нос — не было нужды подбадривать друг друга, — но ужас, развеявший их самообладание, как ветер раскидывает солому, превращал их отчаянные усилия в нелепый фарс, а их самих уподоблял цирковым клоунам. Они толкали руками, головой, налегали всем телом, напрягали все свои силы, но едва им удалось столкнуть нос с боканца, как все они, как один человек, стали карабкаться в лодку. В результате лодка резко качнулась, оттолкнув их назад. Секунду они стояли ошеломленные, злобным шепотом обмениваясь всеми ругательствами, какие только приходили им на ум; tit затем снова принялись за дело. Трижды это повторялось. Джим описывал мне это с какой-то странной задумчивостью. Он не упустил ни единой детали.
Я проклинал их. Ненавидел. Я должен был смотреть на нее›то, — сказал он без всякого выражения, мрачно и пристально вглядываясь в меня. — Подвергался ли кто такому постыдному испытанию?
На секунду он сжал голову руками, как человек, доведенный до безумия каким-то невероятным оскорблением. Было кое-что, icio он не мог объяснить суду и даже мне. Но я был бы недостоин выслушивать его признания, если бы не сумел понять па — у п.| между словами. В этом нажиме на его стойкость была насмешка, злобная, мстительная, был элемент шутовской в его испытании — отвратительные гримасы перед лицом надвигающейся смерти или бесчестия.
Он передавал факты, которых я не забыл, но я не могу попомнить подлинные его слова, ибо прошло уже немало лет; помню только, что он удивительно хорошо сумел окрасить i ноей мрачной ненавистью перечень голых фактов. Дважды закрывал он глаза, уверенный, что конец его наступает, и дважды приходилось ему снова их открывать. Каждый раз он замечал, что тьма все сгущается. Тень безмолвною облака упала с зенита па судно и словно задушила все звуки, выдававшие присутствие нюдей. Он уже не слышал больше голосов под тентом. Как только он закрывал глаза, какая-то вспышка в его мозгу ярко освещала эту груду тел, распростертых у порога смерти. Откры- |›ая глаза, он смутно видел четверых, яростно сражавшихся с упрямой лодкой.
— Время от времени они падали навзничь, вскакивали, ругаясь, и вдруг снова бросались все вместе к лодке… Можно было хохотать до упаду, — добавил он, не поднимая глаз. Потом взглянул на меня с унылой улыбкой: — Веселенькая жизнь меня ждет, ей-богу. Ведь я еще много раз до своей смерти буду видеть jto забавное зрелище. — Он снова опустил глаза, — Видеть и слышать… видеть и слышать, — повторил он дважды с большими паузами, глядя в пространство.
Он снова встрепенулся.
— Я решил не открывать глаз, — сказал он, — но… не мог. Не мог, и не стыжусь этого. Пускай это испытают те, что вздумают осуждать. Пускай они поступят по-иному. Вторично глаза мои раскрылись, и рот тоже. Я почувствовал, что судно двигается. Оно чуть-чуть накренилось и поднялось медленно, ужасно медленно. Много дней этого не было. Облако повисло над головой, и первая волна, казалось, пробежала по свинцовому морю. Но в этом волнении не было жизни. Однако что-то перевернулось у меня в мозгу. Что бы вы сделали? Вы уверены в себе, не так ли? Что бы вы сделали, если бы почувствовали сейчас, сию минуту, что этот дом чуть-чуть движется, пол качается под вашим стулом? Вы бы прыгнули. Клянусь небом, вы бы сделали один прыжок и очутились вон в тех кустах внизу.