И тут - новость не новость, потому что на юг то ли едет, то ли возвращается оттуда Сталин. Мимо окна проносятся предваряющие охранные поезда. Потом просвистывает состав венценосца, потом мелькают арьергардные, а мы, полдня простояв, накаляемся на донбассовской сковородке и накапливаются уже восемь часов опоздания.
И вдруг - после нескончаемого со стоявшим в зените полуденным солнцем целого дня - поезд наш забирает вбок, куда пассажирские вообще не сворачивают. Почему так, мы не знаем, и даже машинист не знает, но где-то впереди что-то случилось, и нас пустили окружной - какой-то неведомой и непосещаемой большими поездами веткой, по которой изредка тащатся разве что разбитые составы (в основном - с цементом), а резво катятся только дрезины с тетками, подсыпающими на пути гравий. Тетки эти по-совхозному загорелые и в майках. У них на верхах толстых рук круглые прививочные метины, а на головах торчащие козырьком от солнца косынки. Большие бабьи животы путевых работниц препоясаны снятыми кофтами.
И это уже опоздание на сутки, при том что цельнометаллическая духовка набралась теперь степного зноя, и общий наш вагон обживается навсегда.
Лежачие вторые полки (у подруг есть еще и третья) занавешиваются от чужих глаз мокрыми простынями, чтобы лежать голяком. Выглядит оно как будто за сараями сушат белье. Один из сортиров непоправимо забит помидорными оглодками, куриными костями и мокрыми газетами. Всплывшее под край железного толчка, все это от поездных бросков выплескивается, и проводник по таковой причине место уединения запер. На другом же конце необходимое помещение из-за женщин и детей, чистки зубов и опять же вагонных качаний, мотающих из стороны в сторону любую твою или кого другого аккуратность, тоже в воде. Тут виноваты и широкая колея, и немцы вагон сильно подрессорили, и рельсы от жары распухли, и проводник ничего не убирает. Спасибо еще, моет стаканы. Теперь, правда, уже степной водой - московская вон когда кончилась!
На своей второй полке жизни (на нижней заснула Райка, на багажной Тамарка) она чувствовала себя преотлично. Просто лежала и предвкушала. Она ведь тайком от отца взяла помаду (он бы ни за что не разрешил) и не могла теперь наглядеться на яркий тюбик, готовясь к опасным южным обстоятельствам. У московского телеграфа в те годы сходились стройные молодые люди с живыми лицами и в черных дорогих костюмах. Ей сказали, что это грузины. Она знала, что там, куда они едут, только грузины и живут.
Подруги уже вторую ночь приспособились, свесив ноги, сидеть на железине, накрывавшей вагонные ступени. После дневной духоты полночное сидение в вагонной двери было укромно и необычно. Станции по ночам почему-то отползали от железной дороги во тьму и совсем редко попадались. Такое, надо думать, осталось у них еще от эпохи бронепоездов, паливших из пушек по всему, мимо чего поезд ехал. Черный воздух на границе с тусклым слоем тамбурного освещения виделся сероватым. Где-то впереди пыхтел паровоз. Вероятно из-за него к вагонной двери прилетали едва различимые серые клоки дыма. Вдоль поезда, если глядеть вперед, от мрака отбивался и желтоватый свет вагонных окошек. Был он тусклый, а возможно, это тьма мироздания таково отъединялась от грубого движения чего-то долгого и пыхтящего внутри себя. Во всяком случае, оттого что во тьму сочился свет, было ощутимее мглистое ее, составленное из темноты самое непонятное из веществ, цветом черное, хотя к вагонной двери нет-нет и подлетал серый клок, чтобы сразу отлететь и прилететь вдвоем с другим, но тоже улететь мимо свесивших ноги в ночь, сидящих на прилипшей к железу газетине подруг. Так они и проносились, эти неуследимые сероватые клоки то ли дыма, то ли тумана. Летящие его клочья. Дымная рвань в черной суконной тьме. Обрывки вещества в веществе, вместе с которыми от поездной головы долетал в заполненную несмолкаемой работой цикад ночную окрестность дальний гудок.
Перед нами тьма и нет пространства. Хотя оно тем не менее есть и обнаруживает себя возникающими мотыльками и белыми мухами, однако бесцветные скитальцы эти в тамбур не влетают, а сразу отбрасываются назад, словно отринутые человеческим воздухом пассажиров. И пространство остается пустое. Но почему тогда черное? Пустота ведь отсутствие чего бы то ни было. А тут и дымы, и приносимые к ночной двери ночные бабочки доводят, что пустоты у пространства все-таки нету.
Днем это понятно - окрестность выносит к железной дороге помидоры, куриц, сараи, будки, штабеля шпал, позеленевшие ныряющие и взлетающие провода, стрелки, столбы, худых коров по косогорам, крестьянских детей в больших телогрейках - но по ночам этого нет, ночью мир такой, какие тьма и ночь, тушь и мгла, придонная глубь и путейское сукно - ночью мир принадлежит незрячим, и каждый из нас в эту пору не понять кто.
Хотя ничего не виднеется, где-то видна красноватая точка. Это либо встала вечерняя звезда, либо огонь жилья какой-нибудь, либо горит в степи чумацкий костер. Красный огонь, заслоняемый из-за тихо катящегося поезда какими-то жердинами, столбами, ветлами или еще чем-то стоячим, дрожит, хотя узнать, чем заслоняется, невозможно. Так что в ночном отдалении он просто багровеет и мигает.
Иногда поезд ни с того ни с сего принимается бежать по большой дуге. Днем она красиво образуется чередой вагонов. Их вагон от паровоза примерно девятый. Поэтому вместо проводов, которые в окне то взлетали, то падали, делается видна в оба конца вся поездная протяженность. Ночью же о дорожном закруглении можно догадаться из-за возникающих в пустом мраке окошек и длинного вдалеке света паровозного фонаря. Подруги никак не могли понять, что это за световая линия и почему в одном месте окошки стоймя (а это был известный нам спальный вагон).
Свесив ноги в темноту, они сидели как сидели и только что, в который раз вспомнив Тургенева-Пургенева, отсмеялись, но по-ночному опасливо и негромко.
На таком вот повороте, засмердевшем серой паровозного дыма и сильней заложившем уши ночным шумом насекомых, паровоз сыпанул вдалеке красные искры, и потухаемая на лету изгарь полетела назад горизонтальным снопом, причем искры были красные и вида нехорошего.
Паровоз дважды прогудел, и какая-то из троих сразу закричала. Кричала она.
Как ее глаз все, кто не спал, только не промывали! От проводницы соседнего вагона вернулся проводник и принес спитого мокрого чаю, который они с ней сушили для завтрашних заварок. Сивушный сосед советовал "белую головку", и, конечно, пошутил: "Глаз не пизда, проморгает!" Кстати, так пошутили еще многие.
Большая станция ожидалась нескоро, поэтому на каком-то полустанке решились на остановку. Пустые полторы платформы и заросшие травой ржавые рельсы желтовато освещались тусклым фонарем и были цвета жидкого чая. Бурьянное одиночество постоя усугублялось еще и тем, что привычные на ночных узлах требовательные верховые голоса из репродукторов, приказывающие кому-то что-то неотвратимое, здесь не раздавались. Тут было безмолвие, хотя степной шум цикад никак не смолкал. От полустаночного строения через короткие промежутки времени громко и требовательно кричал сверчок. Вагон и соседний с ним были словно загажены курами, а на самом деле в разбившихся ночных бабочках. Сколько их подлетало по дороге! И зачем?! Из полустаночной постройки к внезапному поезду вышел заспанный человек. Из вагонов повыходили кто не спал. Словом, возле тамбура сошлось немало народу. Кто-то настаивал, что в каком-нибудь вагоне наверняка едет врач. "Ну и что? Где он, твой врач? - возражали ему. - Не будить же весь поезд!" Из хорошего купе пришел видный из себя пассажир в шелковой пижаме с притулившейся к нему миловидной худенькой женщиной в халате с кистями. Потерпевшая сошла, прижимая к глазу мокрую вату и от боли подвывая. Подруги ее - одна глядела на мужчину с женщиной из спального вагона, другая от страха икала. Был вынесен чемодан пострадавшей. Картонный, но под фибру и с уголками (она им гордилась - такие тогда были в моде).
- Обещайте, что без промедления отправите девушку в больницу! Я поставлю в известность как свое издание, так и наркомат железных дорог, не говоря об органах здравоохранения, - заявил пахнувший вишневым вареньем видный мужчина не то станционному субъекту, не то своей худенькой даме. Не то оповещая остальных собравшихся.
"По раньку и повезем, - выразил готовность станционный человек, полуторка в сельпо поедет". Куда именно "повезем", было неясно. Перепуганным подругам даже и в голову не пришло поинтересоваться. Девчонки же! Дурочки же, никак не предполагавшие, что на свете существуют ночные полустанки цвета бледного чая и говорится "утром и повезем... машина вроде будет".
Ни одну из обеих, конечно, не взяли, да они и не предлагались. Начальник поезда, ища впотьмах, куда записать, сделал отметку в билете. Станционный человек тоже подтвердил что-то закорючкой. Подруги сбивчиво наказывали, чтобы она, как приедет в курортное место - не то Гаркави, не то Сациви, - приходила вечером к почте. Они пока не знают, где снимут, но по вечерам будут ее ждать, а потом отведут в наемную комнату, которую, чтоб дешевле, наймут с другими какими-нибудь девочками на шестерых. Их двое, тех трое и она - шестая.
Ни одну из обеих, конечно, не взяли, да они и не предлагались. Начальник поезда, ища впотьмах, куда записать, сделал отметку в билете. Станционный человек тоже подтвердил что-то закорючкой. Подруги сбивчиво наказывали, чтобы она, как приедет в курортное место - не то Гаркави, не то Сациви, - приходила вечером к почте. Они пока не знают, где снимут, но по вечерам будут ее ждать, а потом отведут в наемную комнату, которую, чтоб дешевле, наймут с другими какими-нибудь девочками на шестерых. Их двое, тех трое и она - шестая.
Маленькая станция была высвечена из грандиозной тьмы словно бы фонариком с еле живой батарейкой. Непроницаемая и непродыхаемая ночь стояла тут вечность, и конца ей не ожидалось. Местные люди коротали ее во сне. Ночные станционные субъекты переговаривались с проводниками о неимоверности пространства, явившего на полустанок длинный поезд со многими пассажирами, и поезд этот, пожертвовав забытому месту окривевшую девочку, вот-вот отползет, а потом покатится-покатится, заколотит колесами по намазанным черным маслом ртутным рельсам.
Выходившие из вагонов бессонные люди своими полосатыми пижамами совершенно ошарашили зевавшую спросонок девку в полушубке на голое тело, из-за которой хотелось хоть что-то поделать со здешним, хулявшим по ночам отдельно от полегших степняков "г". То и дело поджимая голую ногу, девка раздирала рот, дивясь чужедальним людям, а когда поезд, краснея чумацким глазом, убежал, присела в бурьян.
Утром на машине с непроснувшимся шофером девочку действительно куда-то повезли, и она попала в сельскую лечебницу.
Глаз, конечно, в степной этой больнице вытек.
Ее трудно было найти. Отец узнал про все не сразу. Телеграмму подруги не дали (или чтобы не волновать, или в первые дни обалдев от устройства). Да они и московский адрес ее не очень-то помнили. Ходить друг к дружке домой ходили, а вот номер дома не знали. Зачем его знать, когда и так ясно, где чей забор? Кроме того обе ждали, что она вот-вот появится, и приходили по вечерам к почте, но особо там не задерживались, потому что спешили в санаторий на танцы.
А она между тем лежала, маленькая и забытая. Боясь навредить глазу, она крепилась, чтоб не заплакать. Наконец до отца дошло больничное сообщение. Он долго узнавал, как добираться. Даже отправившись с пересадками отец не был уверен, правильно ли едет. Местность, где находилась больничка, повергала сведущих людей в недоумение, получаясь совсем не на той дороге. Никто ведь не мог знать, что поезд сперва простоял из-за Сталина, а потом свернул с главного пути на объездную пятисоткилометровую ветку, только из-за того, что где-то своротил железнодорожное полотно проследовавший поперек рельсов тракторист.
Известного нам полустанка отец достиг забирать ее уже одноглазую. Он предполагал, что случилось нехорошее, но что именно такое, не предполагал. Как врач он знал - действуя своевременно, с глазом что-то поделать было возможно, и не мог себе простить, что отпустил дочку. Местный лекарь, в словах "станция" и "операция" говоривший "и" вместо "ы", был высокомерен, коллегу не слушал и напирал на латынь, но опять же со степным "г".
Отец изменился, конечно, сразу. Теперь это был другой человек. Угрюмый и не в себе, он сидел на нижней полке допотопного вагона (со степного полустанка можно было уехать только в таком, причем на поезде, который только по понедельникам). Она лежала лицом к стене. На прямой дороге в Москву перебрались в плацкартный, и он опять сидел возле, а она опять лежала отворотясь. Так за всю дорогу от стенки и не повернулась. Он же, склоняясь к ней, что-то говорил. А поскольку ничего интересного в таких случаях не говорится, то незачем и вслушиваться в безнадежное отцово бормотание.
Их, двух одиноких растерянных людей, было сейчас в мире только двое.
Как доехали, как добрались до дома, рассказывать тоже не обязательно, потому что все происходило как-то сбивчиво. Отцу с дочерью надо было то и дело что-то решать. Такси не такси. На трамвае? Идти от трамвайной остановки пешком? С ее чемоданом? С глазом, залепленным полустаночной марлей и пластырем? Все будут останавливаться и ахать. А если на такси, то как? Они же на такси никогда не ездили! И захочет ли оно довезти до места? От последних дождей на улице бессчетно луж, шофер имеет право не согласиться. Или доедет не до конца, а дальше - пешком. И снова участливые расспросы на самом деле просто любопытных или даже злорадных людей, и советы (ему, доктору), чтобы девочка сходила в амбулаторию над почтой - там умеют, если в глаз влетит какая-нибудь мушка, промыть. Через все это и предстояло добираться. Однако они в конце концов добрались.
Из-за молодого страха не появились, хотя и приехали, загорелые и повзрослевшие подруги, хваставшие белыми полосочками от бретелек. Правда, у одной, которой взбрело в голову, чтоб они загорели тоже, для чего она улеглась на голом пляже, полосочки сожглись и сейчас были в присохшей сукровице. Другая же незамедлительно побывала у мужчины Анатолия и, переполненная южными дрожжами, недолго ему противилась. После чего вообще забыла про все на свете, ошалев от радости, что настала наконец опасная, заманчивая, полная сладостных минут и капризов жизнь взрослой женщины.
А у нее настала жизнь одноглазая. Привыкая к своей беде в чужом помещении больнички под бесцеремонные комментарии сопалатниц (простодушно выражавшие мысли полевые жительницы сразу объяснили ей, что "теперь тебя никто не возьмет", что "кому ты кривая нужна!" и что "второй глаз тоже завидит слабже, совсем слепая станешь!"), а по дороге домой повернутая к стене, она почти не имела дела с недружелюбным теперь, оказывается, пространством. Зато дома обнаружилось, что часть мира все время куда-то девается. Перестали появляться даже никем не переставлявшиеся предметы. Она, скажем, не увидела любимого блюдечка и решила, что его или разбил отец, или ихняя с папой кошка.
Замечательное блюдечко удивительно переливалось и было как из стеклянной конфеты, причем казалось то цвета золотого, то красно-желтого. Вдобавок в красивом стекле мигали и вспыхивали блестки, непонятно как туда попавшие. Так поглядишь - есть, так - нету. В каких они местах, понять было невозможно. Сверху же оно было обслюнявленное, как фарфоровый медведь.
Сперва его не увидев, она его тут же увидела, но не обрадовалась, а из-за такой глупости заплакала. К тому же теперь она то и дело наступала то на лапу, то на хвост ихней с папой Кисе Бире. Та исторгала визг, и приходилось, обо что-нибудь стукаясь, шарахаться - в доме оказалось полно разных выступов и буфетных углов.
Стали появляться одноклассницы, сперва в ее участок зрения попасть приноравливавшиеся, а потом попадавшие сразу. Начались рассказы для незнавших, что на самом деле произошло. Хотя подруги, с которыми она ездила, так и не появились (они боялись встретиться с отцом, не зная, как объяснить, почему его не известили), зато заходили их матери, приносили варенье из кизила, которое привезли девочки, и неубедительными голосами сочувствовали. А отец глядел в пол и молчал. Матери поскорей уходили, оправдываясь, что вот Раечка прийти не могла, у нее интенсивное женское, и вы как отец тоже девочки меня поймете, но на днях она будет. Или "я понимаю, вас постигла участь, но Тома пока что догуливает каникулы, хотя вот-вот все-таки из лагеря вернется - у нее такие месячные, что неловко от остальных детей. Вы как врач и отец меня понимаете! И сразу, конечно, зайдет!"
Но Тома с Райкой не зашли. Во всяком случае до событий, о которых пойдет речь, не появились точно.
Те, кто приходили, обязательно вспоминали Павку Корчагина и "Повесть о настоящем человеке", а одна девочка, прежде только одноклассница быстро заняла место Райки с Тамаркой и с докторской дочкой сдружилась. Погубленная и растерянная душа искала участия, так что новая сердечная подруга оказалась кстати.
С ней они и придумали красивенькую тюбетейку со свисавшей на один глаз бахромой. Нелепую, надо сказать, и дурацкую, но героиня наша теперь полагалась на любые житейские решения обретенной руководительницы жизни новой подруги.
"Во! В натуре одноглазая!" - зашептались на танцверанде, куда подруга уговорила ее пойти на танцы. И все тактично в ее сторону не поглядели, хотя, конечно, поглядели.
Танцверанда располагалась в парке среди деревьев и по вечерам красиво светилась. С нее слышалась играемая через хриплый громкоговоритель музыка. Вокруг решетчатого ограждения околачивались матерившиеся подростки, которых по молодости на танцы не пускали. Зато они глядели на женские в шелковых чулках ноги - пол танцверанды был на высоте человеческого роста, и туда поднимались по ступенькам. В ближайших кустах устроила лежку никем не замеченная, потому что смешавшаяся с темнотой, зашедшая по глупости из лесу в парк лосиха. На танцверанде же изнутри решетчатой ограды по скамейкам сидели девушки с женщинами и разглядывали танцующих, а сами ждали приглашения, для чего опускали глаза или отворачивались в ничего не значащую сторону, причем, как ни старались не слушать, все-таки заверандное сквернословие воспринимали.