Vive le basilic! - Вера Камша 11 стр.


– То же, что Дюфур делал в колониях. Собирать материал. Побольше суеверий, креолок, ягуаров с жерараками, и не забудь эту чертову ящерицу – она родом как раз из тех краев. То, что будешь присылать, должно читаться как роман. Что до Трансатлантидской компании и канала… Если Кабинет устоит, продолжим прежнюю линию, нет – распишешь, как ты шаг за шагом убеждался в том, что имеет место грандиозная афера, намекнешь на попытки подкупа, возможно, на покушение, но все это потом.

Теперь ты… Повторишь свой трюк с Гарсией, то есть взглянешь на алеманский узел с неожиданной стороны. Аксумской. К вечеру нужна хвалебная статья о Легионе и о том, что тебя тревожит ситуация в Хабаше. Заодно набросай проект запроса, его подаст твой бывший секундант – разумеется, от своего имени. Сейчас это не прозвучит, зато потом нам будет что напомнить и публике, и Кабинету. Любому. А теперь, дети мои, спросим коньяка.

– О да, дело сто́ит… – Поль выдержал парламентскую паузу, – «Адели» трехлетней выдержки.

– Особенно если учесть, что ультиматум по большому счету «вырос» из дела Гарсии.

Поль мог возразить, что ультиматум прежде всего вырос из желания премьера остаться таковым и очередной развязанной радикалами газетной кампании. На сей раз Маршан поднял на щит Иль и угадал. Галльский петух возжаждал вырвать перья алеманскому орлу, и глава Кабинета проявил любезную избирательскому сердцу жесткость.

– Увы, – с чувством произнес Дюфур, – война с «Гордостью императора» без оснований для «Гордости Республики» чревата просто войной.

– Неплохой подзаголовок, но преждевременный.

Жоли слегка шевельнул пальцами, и помнящий вкусы постоянных клиентов Жерар вытащил из-под прилавка небольшую бутылку темного стекла.

* * *

Поезд прошел в четырех лье от дома, в котором капитана Пайе, скорее всего, уже никто не ждал, и остановился на станции Гран-Мези. На перрон вышли несколько пассажиров третьего класса и ехавшая в одном вагоне с Анри пара – костлявая дама и румяный круглолицый господин. Дождь прекратился, но везде стояли лужи, в которых плавали последние листья умирающего года. Привыкший к теплу легионер поежился и указал подбежавшему носильщику на два небольших чемодана.

– Мсье желает фиакр?

– Да, – подтвердил Пайе и уверенно направился в конец перрона, немало удивив носильщика, полагавшего загорелого офицера чужаком.

Кучка приехавших высыпала на привокзальную площадь – маленькую и все равно тонущую в сером тумане. Пассажиров поджидало несколько открытых экипажей, гордо именуемых здесь фиакрами.

– Пти-Мези.

– Это стоит экю.

Дорого это или нет, Пайе не понял, он забыл и здешние цены, и здешнюю осень. Кучер хлестнул гнедую с белыми бабками лошадь, показавшуюся после сухоногих горбоносых хасутов толстухой. Зацокали по булыжникам подковы, затарахтели колеса, но это продолжалось недолго: за стоящим в лесах собором цоканье сменилось чавканьем – дорогу в Пти-Мези так и не удосужились замостить. Анри поднял воротник.

Пайе де Мариньи перебрались в Мези, когда будущему кокатрису исполнилось десять; в двенадцать его отправили в пансион, и в первую же зиму умер дед. Потом были кавалерийская школа, год в гвардии, не состоявшаяся по милости начальства дуэль и просьба о переводе в Легион. Строптивого внука строптивого деда отпустили с радостью, а он с радостью уехал. Анри посылал домой деньги, писал короткие письма и получал еще более короткие ответы; о доме он не тосковал, как не тосковали ле Мюйер и болтун-доктор. В Легион шли, верней, уходили те, кому по тем или иным причинам не хотелось оглядываться.

– Пти-Мези, мсье.

– Теперь налево и прямо.

Гран-Мези за время отсутствия Анри оброс фабричными трубами и превратился в город, Пти-Мези так и остался деревней. Фиакр подкатил к кирпичному дому, почти скрытому очень высокой живой изгородью. Выросшему в усадьбе Анри новое жилище долго казалось лачугой, но это был крепкий дом, окруженный отличным яблоневым садом. Дед начал делать сидр и немало в этом преуспел, но пить было некому, и генерал стал продавать его местному трактирщику. Бабушка пришла в неистовство, а дед смеялся и спрашивал, в ком из них двоих течет крестьянская кровь.

– Благодарю, мсье. Мне подождать?

– Нет.

Бабушка оказалась жива, хоть и не покидала спальни, по-прежнему обтянутой вывезенными из проданной усадьбы фламандскими шпалерами. Портьеры были задернуты, но в комнате горели свечи. Желтоватые отблески уютно плясали по неимоверно большим цветам и фруктам, среди которых резвились изображавшие пастухов и пастушек господа в париках. Анри смотрел на них, потому что боялся взглянуть на кровать.

– Теперь ты похож на де Мариньи. – Голос мадам Пайе утратил былую звонкость, но она не шептала и не задыхалась. – Вне армии и войны мужчина гниет. Ты следуешь в Иль?

– Я приехал к тебе… – Она и раньше ставила в тупик всех – деда, внука, слуг, арендаторов, когда те еще были. – Пришла телеграмма от мсье Онора.

– А… Старый сыч решил, что при моей смерти должен присутствовать внук, но тебе лучше отправиться на войну.

– Это невозможно. – Анри сел в знакомое кресло с вышитой полукрестом обивкой. – Легионеры воюют исключительно в колониях и до истечения контракта покидают Легион лишь в случае смерти или потери здоровья.

– Глупости, – раздалось из подушек, и капитан наконец заставил себя посмотреть. В полутьме казалось, что на огромной постели лежит девочка-подросток с огромными блестящими глазами. – Де Мариньи должен войти в Мюлуз с первым эскадроном.

Она всегда была такой. Пятнадцатилетняя басконка, покорившая сорокалетнего вояку и ставшая бо́льшей де Мариньи и бо́льшим генералом, чем до последнего своего дня влюбленный в жену муж. Переубедить Терезу Пайе де Мариньи было по силам разве что Всевышнему да великому земляку.

– Мы живем по уставу, который написал император, – твердо сказал Анри, – его не рискнул изменить даже Клермон. Я побуду с тобой и вернусь в Шеату, у нас тоже неспокойно.

– Я должна управиться до Рождества. – Таким же тоном она говорила, затевая проверку погребов. – Нам, то есть тебе и мне, написал внук Эжени. Не представляю, как такое вышло, но у него есть совесть.

Глава 2

Поль Дюфур не любил театр и бывал в нем довольно редко: журналист слишком ценил настоящую жизнь с ее неожиданностями, смехом и слезами, чтобы удовлетворяться бледной копией с известным заранее концом. Национальное Собрание при ближайшем рассмотрении оказалось тем же театром с его напыщенностью, неискренностью и предсказуемостью. Здесь тоже все делалось на публику, были свои солисты, свой кордебалет и свой реквизит, здесь срывали аплодисменты, произнося отрепетированные монологи, заискивая перед зрителем, завися от него и в глубине души его же презирая, а порой и ненавидя. Здесь перехватывали друг у друга роли, изображая при этом дружеские чувства и товарищескую заботу. Здесь выказывали непримиримую вражду, чтобы, удалившись за кулисы в ожидании следующего выхода, сыграть партию в пикет и выпить рюмку-другую. Здесь злословили, расшаркивались, улыбались, говорили о всеобщем благе, подразумевая прежде всего благо собственное. Здесь в антрактах устремлялись в буфет, а знатоки и ценители берегли свое время, приезжая к началу любимой арии, простите, выступления. Здесь шел бесконечный спектакль, успех которого зависел не от актерской игры и не от достоинств пьесы, а от меценатов, которые оплачивают рецензентов и клаку, причем рецензии зачастую пишутся до премьеры.

Главным номером сегодняшнего действа было голосование по рекомендациям Кабинету в связи с истекающим сроком ультиматума. Согласно программке – в Национальном Собрании имелись свои программки, именуемые повесткой дня, – голосование предполагалось после первого перерыва, к началу которого Поль и появился. Оставив пальто и трость в гардеробе, мало чем отличавшемся от гардероба Оперы, Дюфур поднялся по ярко освещенной лестнице, отвечая на приветствия коллег, большинство из которых тоже только что подъехало. В буфете была очередь, и выпивший в «Счастливом случае» отменного кофе журналист предпочел комнату прессы, где на большом столе лежали утренние газеты.

Художник «Мнения» изобразил Кабинет в виде лягушатника. Взгромоздившаяся на кочку весьма напоминающая мсье премьера жаба в неизбежном басконском берете грозила голенастой цапле в кайзеровской каске. «Эпоха», подхватившая у «Бинокля» знамя безоговорочной любви к Кабинету, не сомневалась в правоте своих любимцев и требовала самых жестких мер. Отсутствие сомнений символизировал бравый республиканский солдат, обнимавший двух без меры довольных девиц – подлежащие возвращению провинции. «Обозреватель» ограничился шаржем на премьера, примеряющего все тот же императорский головной убор, а на первой полосе центристской «Планеты» маленький мальчик-Иль радостно бежал к воинственной деве в республиканском колпаке.

– Особенно хорошо это выглядит на фоне утверждений, что «Иль должен вернуться в лоно Республики».

Дюфур поднял голову от газетного вороха. Рядом стоял бывший секундант Брюна, он же парламентский корреспондент «Жизни», свято хранящий верность коричневому и Маршану.

– Вы правы, Пикар, – миролюбиво согласился Поль, – замеченное вами сочетание дает широкий простор для пошлостей. Увы, центристы сегодня настроены радикально, а радикалы осторожны, как центристы.

– То есть как «Бинокль»?

– Я бы не назвал нашу позицию осторожной, – улыбнулся Дюфур. – Как совершенно справедливо заметил не помню кто, мы живем в трехмерном пространстве, а значит, у нас всегда есть свобода маневра. Клермон сделал алеманам подарок двадцать два года назад. Согласен, интересы наших проснувшихся под властью колбасников соотечественников, честь Республики и справедливость требуют возвращения в лоно, но почему именно сегодня? Предварительный успех в Аксуме усилил бы впечатление от своевременного ультиматума.

– Я читаю ваши статьи и, представьте, вполне их понимаю. Не спуститься ли нам в буфет?

Очередь в буфете стала меньше, зато кончилась лососина. Кофе в Собрании варили посредственно, хотя аперитивы смешивали неплохие, коньяк тоже был сносным.

– Я хотел бы вас угостить, – заявил Пикар. – С тех пор как вы заменили Русселя, читать «Бинокль» стало заметно приятней.

Дюфур поклонился. «Адель» – подлинная – настраивала на шутливый лад. Они немного поговорили о коньяках и преемниках Брюна и де Гюра. К разговору присоединился репортер из «Патриота», полагавший, что Третьей Республике пора уступить место Второй империи, которая и вернет не только восточные провинции, но и Помпеи. Завязался ленивый спор, прерванный знаменующим конец перерыва звонком. Имперец откланялся, Поль последовал было его примеру, но Пикар его остановил.

– Сейчас будут принимать запросы, так что можно не торопиться… Мсье Дюфур, у меня к вам, лично к вам, а не к сотруднику «Бинокля», крайне деликатное дело. По известным причинам я не хочу обращаться к своим товарищам, так как в некоторой степени выступаю против общих интересов. Вы же – человек в данном случае не ангажированный…

– Господа журналисты! – Парламентский секретарь с тонкими усиками и блестящей от бриллиантина головой обвел буфет укоризненным взглядом. – Прошу поторопиться. Прибыл господин премьер-министр. Сразу же после запросов двери в зал заседаний будут закрыты, и он выступит с речью.

– Неожиданно, – признался, поднимаясь, Пикар. – Для меня, но вряд ли для сотрудника газеты, оказавшей главе Кабинета столько услуг.

– Я готов оказать услугу и вам, – ушел от ответа Поль. Появление премьера стало сюрпризом, но значило ли оно, что патрон окончательно разошелся со своим негласным партнером?

Они вошли в ложу прессы, когда соратник покойного Пишана и преемник покойного де Гюра в очередной раз требовал снести Басконскую колонну, это «безвкусное восхваление коронованного чудовища». Следующим был уже третий по счету «аксумский» запрос бывшего секунданта Поля и еще пятерых центристов-провинциалов, к которым неожиданно примкнул де Шавине. Депутаты требовали решительных действий, а между ложей прессы и гостевой ложей на облицованной императорским порфиром стене застыла, словно вникая в суть запроса, маленькая ящерица. Дюфур поморщился и достал блокнот.

* * *

Баронесса де Шавине стояла у окна новой городской квартиры и смотрела на первый в этом году снег. С тех пор как, опираясь на руку отца, она переступила порог церкви Святой Анны и зазвучал орган, минул год, но Эжени чувствовала себя даже счастливей, чем в день венчания. Ее медовый месяц, начавшийся в осеннем Лютеже и продолжившийся на Ахейских островах, не кончался. Постоянные отлучки Жерома, уезжавшего в свой парламент, когда молодая женщина еще спала, и появлявшегося лишь к вечеру, превращали жизнь в упоительную череду любовных свиданий. Еще не было дня, чтобы барон вернулся без цветов, а когда он отправлялся в округ, принимал участие в депутатских инспекциях или просто задерживался сверх обычного, приходили телеграммы. Жером называл их поцелуями из бумаги, а Эжени – собачками любви: в недавно прочитанном ею романе влюбленные не потеряли друг друга благодаря носившему письма псу.

Сегодняшняя телеграмма сообщила о внеурочном фракционном совещании, и баронесса воспользовалась случаем, чтобы втайне заказать подарки к Рождеству. Портсигар с вделанной в крышку старинной монетой для отца, шкатулку в этрусском стиле для мамы и свой портрет среди цветущего жасмина – для Жерома. Это было их любимой семейной шуткой: объяснять гостям, что, не озаботься в свое время крестоносец де Шавине гербом, нынешний барон избрал бы своим символом ветку жасмина.

Приглашенный Эжени художник славился умением изображать цветы и обещал уложиться в три сеанса. Молодая женщина не любила позировать, но согласилась бы и на большее количество – ценивший точность Жером восхищался старыми портретами, на которых кружевам и драгоценностям уделялось не меньше внимания, чем лицу, современную же манеру, когда все кажется словно бы полустертым, не одобрял. О вкусах мужа Эжени узнала, когда маркиз преподнес зятю модный пейзаж, являвший собой мешанину синих, зеленых, серых и розоватых пятен. Баронесса была слегка близорука, и для нее эти пятна сливались в рассвет над морем, но Жером видел каждый небрежный мазок, и это его раздражало, хотя из уважения к тестю он и повесил стоившую немалых денег картину в своем кабинете.

Портрет с жасмином позволял под благовидным предлогом перенести «Рассвет на Золотом берегу» в спальню Эжени, куда Жером входил при свете ночника. Фигурку поднявшего фонарь рыбака они купили в Помпеях, а рыбаку нужно море, пусть и нарисованное. Баронесса улыбнулась своим мыслям, подышала на холодное стекло и вывела вензель мужа. Было чуть больше четырех, но уже начинало смеркаться – в это время в Старых Кленах пили кофе. Зажив собственным домом, Эжени сохранила верность прежней привычке. Небрежно стерев с окна рисунок, молодая женщина собралась пройти в столовую, но раздался звонок, и лакей объявил о приезде кузины Лизы. Это было по меньшей мере удивительно – Лиза страдала постоянными мигренями, и родственники ее почти не видели. Кузины не было даже на свадьбе, но, возможно, ей стало плохо где-то поблизости.

При виде родственницы Эжени укрепилась в своем предположении – Лиза выглядела ужасно. Слегка растерявшаяся хозяйка предложила гостье кофе, та замялась, Эжени улыбнулась и велела принести второй прибор.

– На улице холодно.

– Да, – глаза Лизы были сухими и колючими, – очень холодно, но я пришла не для того, чтобы обсуждать погоду. Само собой, вы одна?

– Жером будет поздно.

– «Будет поздно»… – Кузина усмехнулась. – О да, он умеет объяснять свои отлучки. Шавине, моя дорогая, вам изменяет и изменял с самого первого дня.

– Я… я не понимаю.

– Конечно, не понимаете. Барону де Шавине, который не больше барон, чем любой из наших лакеев, требовалась жена с титулом и деньгами. Он получил несколько отказов, а потом ему представили малокровную, спящую наяву дурочку; впрочем, кого еще могли вырастить ваши родители? Если у вас хватит пороха, вы застанете его с поличным, добьетесь развода и вернете хотя бы часть приданого…

Лиза собиралась сказать что-то еще, но Эжени поднялась и негромко велела:

– Вон.

– Глупая крольчиха… Что ж, зря я к вам пришла.

– В самом деле зря. – Баронесса дернула шнурок звонка, вызывая лакея. – Проводите мадам. И больше ее не принимать!

Хлопнула входная дверь, слегка качнулся огонек лампы. Эжени тронула чашку – кофе не успел остыть, и женщина машинально выпила. Лучше быть крольчихой, чем гадюкой! Папа не зря говорит, что дядя ушел из парламента, но парламент не ушел из дяди. Жерома как раз включили в военную инспекцию, вот родственники и не выдержали. Что было бы, поверь она или хотя бы начни выяснять?! Какой-нибудь мерзавец из «Патриота» или «Эпохи» обязательно пронюхал бы, у журналистов всюду глаза и уши. Им не важно, правда или нет, главное – написать и не попасть при этом под суд. «Жена депутата де Шавине подозревает адюльтер!» – «Бывший легитимист изменяет супруге?» – «Подозрения баронессы де Шавине…» Отвратительно.

Эжени оттолкнула пустую чашку, почти вбежала в будуар, постояла возле зеркала, открыла и захлопнула шкатулку с подаренным мужем гарнитуром, дважды обошла все комнаты, вернулась к себе, торопливо переоделась и, бросив прислуге: «Если станут спрашивать, я скоро вернусь», выскочила на улицу. Свободный фиакр попался сразу же. Возница без лишних вопросов доставил взволнованную даму к служебному подъезду Национального Собрания, где Эжени без труда выяснила, что заседание еще продолжается и депутат де Шавине не только на нем присутствует, но и должен выступать. Иначе и быть не могло – если б случилась беда, она бы уже знала, и не от исходящей злобой Лизы. К ней во сне явился бы басконец и сказал, что любви больше нет, но император… Император, когда она видела его последний раз, всего лишь засмеялся и сказал, что Иль вернет только он. Если и когда сочтет нужным…

Назад Дальше