Самое время для новой жизни - Джонатан Троппер 5 стр.


Мы обошли дом с торца, и Валери показала мне маленькую, огороженную высокими кустами площадку, где помещались джакузи и две деревянные скамеечки. Мы присели на одну из них, и впервые за весь вечер мне удалось расслабился. Я откинулся на спинку, глубоко вдыхая аромат хлорки и легкий парфюм Валери. В конце концов мы начали целоваться, обниматься и ласкать друг друга, как парочка старшеклассников, что было в общем-то приятно, но потом она, нащупав мой ремень, принялась очень уж деловито возиться с пряжкой, и мне вдруг стало тошно. Новая знакомая уже расстегивала мне ширинку, но тут я схватил ее запястье, чувствуя, что жар Валери охлаждает меня все больше:

– Остановись.

Невозможно было отделаться от воспоминания: темная комната, Джек с закрытыми глазами, безымянная женщина, которая его обслуживает.

– Что не так? – удивилась Валери.

Наши руки зависли в воздухе над моей ширинкой.

– Ничего, – я отпустил ее запястье и отсел подальше.

Мне были омерзительны и я сам, и Джек, и Лос-Анджелес. Вдруг навалилась тоска по Линдси, такая невыносимая, что к горлу подступил ком.

– Однако, – насмешливо произнесла Валери после неловкой паузы. – Это что-то новенькое.

– Извини. – Я застегнул брюки.

– Да ладно. Пойду-ка лучше в дом.

– Иди.

Слегка раздосадованная, Валери удалилась, на ходу заправляя блузку. Я и сам на себя досадовал.

Подумаешь, сделали Джеку минет в подвале. Это же Джек, чего расстраиваться-то? Но я расстроился. Почему-то, когда я увидел его вот так прислонившимся к стене, до меня дошло: все рушится. Я понял с ошеломляющей ясностью, что Джек – один из этих чужаков, и уже давно. Что он все больше удаляется от нас, и обратной дороги нет. Мы уже не лучшие друзья, мы всего лишь старые друзья. Ушла Линдси, ушел Джек. Я словно почувствовал, как медленно, клеточка за клеточкой, исчезаю и скоро ничего от меня не останется.

Я не мог больше оставаться один, даже пожалел на мгновение, что отшил Валери. Направился в дом отыскивать Чака. Войдя в переднюю дверь, увидел в другом конце зала Джека, выходящего из кухни. Он перехватил мой взгляд, улыбнулся и стал пробираться ко мне сквозь толпу. Джек был уже рядом, и тут раздался чей-то визг, а затем оглушительный звон бьющегося стекла: башенки Чака обрушились на журнальный столик. Все умолкли и повернулись к диванчику. Чак слабо помахал рукой, будто выражая признательность за долгие овации, потом посмотрел на нас с Джеком и сверкнул пьяной улыбкой.

– Вот теперь можно и домой пойти, – заявил он, откинулся на спинку дивана и вырубился.

Глава 6

Тридцатник… блин. В этом возрасте мои родители уже воспитывали меня. Раньше я играл в баскетбол, потому что мне нравилось. А теперь лишь для того, чтобы оставаться в форме. Скоро придется отправлять ежегодную поисковую экспедицию вверх по прямой кишке – поглядеть, как там толстая кишка. Моцарт в мои годы уже написал бо́льшую часть своих вещей. А Курт Кобейн уже два года как умер.

Что делал Билл Гейтс в тридцать? Джон Леннон? А что делал я две недели назад? Даже не могу вспомнить. Тридцатник… блин!


Вечером, через два дня после нашего провального мероприятия, я сидел дома, смотрел по кабельному старый фильм со Сталлоне, и тут позвонила Линдси.

– Привет!

– Линдси?

– Не узнал?

– Мы давненько не говорили по телефону.

– Как-то неудобно было звонить при Саре. Вряд ли ей это нравилось.

– Типичный случай ретроспективной ревности.

– Знаю, – вздохнула Линдси. – Я и сама ревновала.

– Правда?

– Ну разумеется. Женщина скорее предпочтет увидеть экс-бойфренда в могиле, чем с другой.

– Женщине следует подумать об этом, прежде чем давать означенному бойфренду пинок под зад.

– Угу, – вздохнула Линдси, безропотно принимая шпильку. – Может, не будем сейчас об этом, а?

– Извини, – я уже пожалел о сказанном. – Захотелось обвинить кого-нибудь в нынешних своих неприятностях.

– Проехали.

Мы немного помолчали в память о злополучном прошлом, сквозь слабый шорох помех на линии ее дыхание вторило моему. Оставаться друзьями после разрыва хорошо в теории, на практике же это какие-то вечные похороны, возвышенно-трагическая комбинация грустных воспоминаний и беспрестанного сожаления.

– Мне не хватает наших с тобой разговоров, – сказал я.

– Мне тоже тебя не хватает, – ответила она просто. – Потому и звоню.

– О!

– Итак, когда же ты разведешься официально?

– Юристы уже подготовили бумаги. Завтра у нас веселенькое мероприятие – будем их подписывать.

– Мне правда очень жаль, Бенни. Сара не знает, что теряет.

– Прекрасно знает.

“А ты знала?” Я вовремя прикусил язык, чтобы не произнести это вслух.

– Наверное, будет совсем некстати пригласить тебя завтра на ужин? – спросила Линдси. – Вроде как отпраздновать твой новый статус холостяка?

– Очень даже кстати. Но не думаю, что мне следует встречаться с женщиной в первый же вечер после развода. По крайней мере с той, до которой есть дело. В таком уязвимом положении, боюсь, мои намерения могут быть неправильно истолкованы.

– Мной?

– Мной, – ответил я.

– Да я же всего лишь хотела срочно с тобой переспать, – оскорбилась Линдси.

Тут пискнул сигнал “ожидает другой вызов”.

– Погоди минутку, – попросил я, благодарный за передышку.

После щелчка раздался голос Чака:

– Включай “Фокс ньюс”. Быстро.

Я схватил пульт, переключил на пятый канал. И увидел Пола Сьюарда, агента Джека, беседовавшего с роем микрофонов. Я снова вернулся к Линдси, попросил включить новости.

– “…незначительный инцидент, из которого раздули бог знает что, – говорил Сьюард. – Джек Шоу вовсе не наркоман. А неудачные дни случаются у каждого. Я вполне убежден: через несколько дней он выйдет из больницы и вернется к работе”.

Дальше заговорил невидимый репортер: “Джек Шоу, чьи последние три фильма только в США собрали в сумме 340 миллионов долларов, стал суперзвездой после выхода на экраны боевика “Голубой ангел”, где Шоу, по иронии судьбы, играет излечившегося наркомана, который мстит за убийство своей семьи…” Голос продолжал бубнить, а в эфир пустили отрывок из “Ангела”: Джек носится между летящими по калифорнийской автомагистрали машинами и палит из пушки.

Затем пошел репортаж с места аварии на одной из извилистых дорог в голливудских холмах. Со слов тошнотворно серьезного корреспондента, Джек Шоу ехал на своем “рейндж-ровере” со скоростью около 100 километров в час и врезался в дерево, автомобиль выбросило на проезжую часть, он едва не столкнулся со школьным автобусом, битком набитым детьми, а затем скатился в небольшой придорожный овраг. Как и следовало ожидать, телевизионщики в основном напирали на школьный автобус.

– Автомобиль Шоу разминулся со школьным автобусом буквально в нескольких сантиметрах, страшной трагедии едва удалось избежать, – говорил корреспондент. – Местная полиция официально заявляет, что прямо на месте происшествия Джеку Шоу было предъявлено обвинение в хранении запрещенных законом веществ, а также вождении автомобиля под воздействием таких веществ.

– Твою мать, – прокомментировала Линдси.

Теперь на экране появился репортер, стоявший у входа в окружную больницу Лос-Анджелеса.

– Врачи окружной больницы признают состояние Шоу стабильным и предполагают, что через двое суток он сможет отправиться домой. А вот проблемы с законом у Джека Шоу только начинаются. Рик Брайен из Голливуда специально для “Фокс ньюс”.

– Позвоню Элисон, – сказала Линдси.

– Давай, – и я переключился обратно на Чака. – Ну дела!

– Это ты еще интервью с водителем школьного автобуса не видел. Заливал на всю катушку, мол, не выжми он вовремя тормоза, Джек бы всех их отправил на тот свет.

– Как думаешь, Джек в порядке?

– Говорят, стабилен. У меня в этой больничке один друг-акушер как раз квалификацию повышает. Позвоню ему, вдруг что выясню.

– Может, это немного встряхнет Джека, – предположил я, – и он наконец поймет, что действительно увяз.

– Щас, – сказал Чак. – Можешь на это не рассчитывать.

Положив трубку, я понял, что смотреть, как Сталлоне теснит вьетконговцев накачанным прессом, сил больше нет. Включил компьютер, полистал первые главы последней своей пробы пера. За время работы в “Эсквайре” я начал писать, должно быть, с полдюжины романов – в действительности один и тот же роман, к которому заходил с разных сторон, но так и не зашел. Пытаясь передать общую атмосферу эмоционального опустошения, я никак не мог выдержать нужный тон. Читал Джея Макинерни и поражался, с какой легкостью ему удается пропитать своих героев и сам город мрачным духом пренебрежения к пустоте жизни. Не то чтобы я пытался подражать Макинерни. Я, конечно, посетил недостаточно ночных клубов, недостаточно встречался с моделями, недостаточно ночей проводил без сна, балуясь наркотиками с друзьями-интеллектуалами, выпускниками элитных частных школ, чтобы хотя бы приблизиться к предмету его повествования. Но я завидовал масштабу жизненного опыта Макинерни, способности без всяких усилий извлекать из этого опыта нужное и давать читателю ощущение причастности к изображенному миру, даже если читатель вовсе к нему не причастен. Не принадлежа к какой-либо определенной субкультуре, я не мог найти для героев подходящих декораций. Использовать в качестве контекста свою жизнь на Манхэттене, даже самую беспросветную ее часть, не получалось, оттого я чувствовал себя подавленным и вообще существующим в каком-то вакууме. Чем, спрашивается, я занимался последние восемь лет и как собираюсь создать нечто стоящее, если даже собственные переживания меня ничуть не воодушевляют?

Писать после всего этого я, ясное дело, уже не мог. Разделся, окинул взглядом свой голый торс в зеркале ванной, зачем – не знаю. Сделал кое-как растяжку и несколько наклонов, поймал в зеркале собственный взгляд и, вдруг застыдившись самого себя, ретировался в душ. В душе я не просто смываю грязь очередного осевшего на мне нью-йоркского дня. Для меня он вроде камеры сенсорной депривации, в какой якобы спал Майкл Джексон. Помести меня в ванну, и уже через пять минут я испытаю непреодолимое желание выскочить оттуда, а вот в душе могу находиться часами. Здесь мне лучше всего думается.

Я думал о Джеке, думал о Линдси. Что я могу изменить в отношениях с ними? Думал о Саре и спрашивал себя, грустно ли мне потому, что она ушла, или просто потому, что и про нее я думал – это навсегда, а оказалось, нет. Печалюсь ли я? Или расстраиваюсь, что не опечален? Дружба, любовь, молодость, удовлетворение – как они скоротечны. Когда я наконец вышел из душа, подушечки пальцев сморщились черносливинами. Мои руки превратились в руки старика.

Глава 7

Впервые я заговорил с Линдси на вечеринке в “Тузах и восьмерках”, зимой, на первом курсе. Я наблюдал за ней уже не первую неделю, наблюдал и приходил в уныние – даже не потому, что не осмеливался к ней подойти, скорее, потому, что не мог выбросить ее из головы. Когда я встречал Линдси на территории кампуса, она всякий раз болтала с каким-нибудь новым парнем, и каждый из этих парней оказывался оригинальнее меня и выше ростом. Я их классифицировал. Борис – Студент-киношник. Сайрус – Гитарист-анорексик. Мэтт – Белый парень с дредами. Терон – Обкуренный поэт. Я усердно терзал мозги, выдумывая некий оригинальный трюк, чтобы переименовать себя из Бена, Нормального парня, в кого-нибудь другого, но вдохновение не посещало. Я против этих парней был все равно что Брайан Адамс со своей гитарой против хард-роковой группы.

Итак, вечеринка в “Тузах и восьмерках” – типичная тусовка старшекурсников. Мигает свет, барабанит музыка, дым выдыхают себе в стаканы. Мы с Чаком и две девицы – я познакомился с ними на обзорных лекциях по литературе, а имена теперь позабыл – сидим в уголке, пьем водку. За соседним столиком необходимый атрибут подобной вечеринки – компания накачавшихся пивом дебоширов; стараясь перекричать музыку, они цитируют наизусть “Монти Пайтон”. “Да это же просто царапина!” – “Я Брайан, и моя жена тоже!” – “Понял, понял! Не дурак! Ясно дело!” Чак убеждает одну из девчонок, что Шелли Лонг сделала большую глупость, уйдя из “Веселой компании”. Другая рассказывает мне о каком-то своем докладе, где выдвинула сомнительную гипотезу: Эдит Уортон – Даниэла Стил своего времени. Я, усмехнувшись, предлагаю в таком случае считать Генри Джеймса Сидни Шелдоном своего времени и удостаиваюсь возмущенного взгляда. В колонках надрывается радио “Свободная Европа”, подступает дурнота. Поблизости бродит “девушка с дозой”, перепоясанная патронташем, в гнездах которого – долларовые порции водки в маленьких баночках. Монтипайтоны налетают на нее, я, воспользовавшись последовавшей неразберихой, ускользаю на улицу – немного подышать.

Дойдя до угла, я присел на капот разбитой “хонды”, с удовольствием, хоть и стуча зубами, глубоко вдыхал холодный декабрьский воздух, стараясь побороть тошноту. Было уже хорошо за полночь, Бродвей почти опустел. Дверь “Тузов и восьмерок” распахнулась, показалась Линдси и двинулась вверх по улице в мою сторону. Я был слишком пьян, чтобы вооружиться обычной своей осторожностью, поэтому просто сидел и смотрел во все глаза, как она приближается – в джинсах, черном пушистом свитере, раскрасневшаяся, взмокшая от танцев. Впервые, кажется, я видел Линдси в одиночестве. Она одна, я навеселе – другого такого шанса могло и не представиться, так что я слез с машины и сказал: “Привет, меня Бен зовут. Мы, кажется, еще не знакомы” – или что-то столь же остроумное, и тут ее стошнило на мои ботинки.

По дороге до общежития Линдси стошнило еще дважды, после чего она отключилась, не успев сказать мне, в каком именно корпусе живет, – пришлось тащить к себе в комнату. В коридоре навстречу попался Джек с какой-то девицей, они шли на улицу.

– Так держать, Бен, – улыбнулся Джек. – Может, скоро у тебя и с живой что получится.

– Заткнись и помоги открыть дверь.

Я уложил Линдси к себе на кровать и подумывал снять с нее свитер, на котором засохла блевотина, но я ведь не знал, есть ли у нее что-то под свитером, а быть неправильно понятым не хотелось, поэтому я просто завернул ее в одеяло и аккуратно обтер лицо мокрой салфеткой. Она что-то пробормотала, отвернулась и уснула. Я быстренько сходил в душ, проглотил пару таблеток парацетамола и устроился в кресле – наблюдать за спящей Линдси. Некоторое время обдумывал, что скажу, когда она проснется, но, открыв глаза на следующее утро, обнаружил, что все еще сижу в кресле, шея затекла, в горле пересохло, а Линдси и след простыл.

Не видел ее три дня. Сначала лелеял надежду, что она позвонит поблагодарить меня, но потом понял: я ведь даже имени своего не успел ей сообщить, а значит, взять мой номер в деканате Линдси не сможет. Я тоже не знал ее фамилии, поэтому струсить и не позвонить ей мне не пришлось. Околачивался везде, где мы раньше сталкивались, но Линдси как в воду канула.

Наступило утро воскресенья, я уж и не рассчитывал извлечь какую-нибудь выгоду из нашей совместной ночевки, но тут выглядываю в окно – Линдси сидит в снегу. Ночью налетела первая в ту зиму снежная буря, и, проснувшись, я увидел, что парк Вашингтон-сквер укрыло снежным одеялом никак не меньше десяти сантиметров толщиной. Засыпало улицы, припаркованные автомобили наполовину утонули в сугробах, а снег все валил, валил, густой, обильный. Парк совсем опустел. А потом на скамейке под окном я заметил Линдси, она сидела и глядела в никуда. Даже с шестого этажа, не видя хорошенько лица, я узнал ее. Натянул куртку, какие-то джинсы, сунул ноги в мокасины, помчался вниз по лестнице, отчаянно боясь, что прибегу и уже не застану ее. Спустившись в холл, выглянул в окно – она все сидела на скамейке, в черных вельветовых брюках, красно-черной лыжной куртке, светлые волосы были стянуты в хвост. Оделся я совсем не по погоде и не по случаю. Моя решимость дрогнула скорее по привычке, но я напомнил себе, что видел, как ее выворачивало наизнанку, и если этого недостаточно, чтобы обойтись без формальностей, то уж не знаю, чего достаточно. Я подошел к скамейке.

– Привет! Помнишь меня?

Она подняла голову, сказала “привет”, то есть не дала однозначного ответа на вопрос.

– Тебя стошнило на мои ботинки, помнишь? А потом ты ночевала у меня комнате.

– Помню-помню, – Линдси усмехнулась. Я заметил ямочку на ее щеке. – Надо ж было так надраться!

– Я посижу с тобой, не возражаешь? – сказал я с деланым спокойствием.

– Пожалуйста.

Я сел рядом, и несколько минут мы вместе наблюдали, как падает снег. Мы были почти одни, если не считать мальчишек, игравших в снежки на другом краю парка. Пухлые хлопья садились на волосы Линдси, на мою голову. Тишину нарушал лишь еле различимый хрустальный шорох падавшего на землю снега. Никогда не думал, что снег вообще может производить какой-то звук.

– Ты кого-нибудь ждешь? – поинтересовался я.

– Нет. Просто нравится погода.

– Везет тебе. Погода ведь бывает почти всегда.

Она улыбнулась.

– В смысле, нравится стихия. Люблю бури.

Вся моя неуверенность, да и весь остальной мир будто остались погребенными под стремительно укрывавшим землю снегом, и я смог повернуться к Линдси, посмотреть на нее прямо и просто, не защищаясь ироническими репликами, и сказать:

– А что еще ты любишь?

Мы просидели часа два, беседа текла сама собой. Дом, школа, семья, учеба, кино. Будто выдавали друг другу инструкцию к самим себе. Снежные стены отгородили нас от всего, заключили в отдельное пространство. Линдси наблюдала, как в холодном воздухе ее дыхание превращается в пар, покачивала ногой под скамейкой, и я в процессе разговора позабыл, что нужно трепетать перед ней. Линдси просто начинала мне нравиться. Ноги в мокасинах мерзли.

– И все это вылилось в историю с арахисом, – сказала она наконец.

– Что-что? – не понял я. – Как у Чарли Брауна и Снупи?

– Нет, в мою историю с арахисом.

Она повернулась, села лицом ко мне, подогнув под себя ногу. Невозможно было уклониться от ее красоты. Словно что-то теплое разливалось по жилам.

– У меня тоже есть история с арахисом.

– Излагай.

– Ладно, – она глубоко вздохнула. – Слушай. Я была тогда совсем маленькой и ничего не помню, но бабушка так часто рассказывала эту историю, что я уже воспринимаю ее как собственное воспоминание.

– Как во “Вспомнить все”.

– Точно. Вообще-то это скорее отдельный эпизод, чем история. Когда мне был год и месяц, я нашла на полу в гостиной боб арахиса и попыталась съесть. Он застрял в горле, я начала задыхаться. Мама попыталась вытащить его пальцами, но боб был слишком глубоко. Когда подоспела неотложка, я уже не дышала, лицо посинело, как виноград. Меня реанимировали в машине скорой, вытащили арахис и все такое. Когда доехали до больницы, я уже совершенно оправилась. Мама, наоборот, никак не могла прийти в себя, а тут еще какой-то придурок врач наорал на нее. Вы, мол, безответственная мать, девочка могла умереть по вашей вине.

Назад Дальше